КНИГА ВТОРАЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

КНИГА ВТОРАЯ

1. Крайняя и неотразимая необходимость связала патриарха Арсения новою заботою возвесть Палеолога на престол; потому что, кроме немногих, которые имели в государстве не важное значение, и которых мнения заглушаемы были голосом многих и значительных лиц, все другие явно и единодушно высказывали желание, чтобы царствовал над ними Палеолог. Наилучшее царствование, говорили они, есть не наследственное, которое получить, по скользкому жребию судьбы, может иногда человек недостойный, и не родовое, которое часто предвосхищается людьми развратными и самыми дурными, каким хороший правитель не захотел бы дать место и в ряду своих подданных, — но то, которое предоставляется правительственному лицу испытанной и высокой доблести. Такое только царствование и полезно народу; потому что такие только правители знают, для чего призваны они властвовать. Мы достойным своего имени врачом не назовем того, кто восстановлять здоровье больных назначен или случаем или происхождением; таким же образом, судя по происхождению и о кормчем, мы вверим управление кораблем не кормчему, а скорее топителю. Есть причины опасаться, что рожденный на престоле, имея нужду в очищении себя и образовании для хорошего царствования, будет особенно нечист; потому что в царском дворце сопровождают его роскошь и нега, беседует с ним лесть, закрывается от него истина, и самое дурное подделывается для него под самое хорошее; так что льстецы, по старинной поговорке [32], могут слышать гармонию даже в кашле больного царственного дитяти. — А кто осмелился бы хрюкнуть какое-нибудь наставление, того вдруг назовут вольнодумцем и самым негодным человеком, принимая его наставление за приказание. Огорчаясь и сами тем, что делается, они, однако ж, не менее ласкательствуют, чрез меру честят правителя и тем надмевают его самомнение. Правитель, прикрываясь, будто на сцене, различными масками, порукою за наилучшее царствование почитает свой род, так как бы уже в первом вержении семени заключались какие-то царские силы для превосходнейшего управления. Говоря таким образом, многие римляне сильно желали скорее видеть на престоле деспота и венценосца, и непрестанно настаивали, чтобы Арсений взялся за это дело. Те же мысли питал и Палеолог, утверждая, что если сын его будет признан недостойным царствования, — он сам устранит его от престола. Кроме того, он обещал совершить много важных дел: возвысить Церковь; сколько можно более чтить духовенство; достойнейших между сановниками украсить величайшими титулами; устроить справедливое решение дел в судах; поставить бескорыстных судей (из которых самого главного действительно прозвал он Михаилом Какосом и Сенихиримом, вооруженным многими причинами и законами), восстановив старинное, вышедшее из употребления достоинство протасинкрита, и учредив под ним асинкритов, которые судили бы нелицеприятно и неподкупно; почтить также ученость и людей ученых возвысить над другими; более же всего любить войско, и содержание воинов — пали ли они в битве, или умерли дома, передавать их детям, хотя бы дитя, по смерти отца, находилось еще в утробе матери; что же касается до несправедливых вымогательств, то не терпеть и самого имени их, не давать места наговорам, отменить по этому поводу поединки, отменить и железо, так как от сего способа узнавать истину может произойти величайшая опасность, когда бы кто из людей сильных и имеющих власть вздумал принуждать кого-нибудь держать в руках раскаленный металл; гражданскую же жизнь оградить чуждым страха миром, так чтобы и бедные люди могли составить себе достаточное состояние, хвалиться им и ничего не бояться; более всего слушаться Церкви, почитать ее, как и следует, своею матерью, и всячески стараться о ее умиротворении. К этому Палеолог прибавлял, что царствовавшего пред тем можно было подозревать в незаботливости о содержании Церкви и в царском превозношении над нею; отчего патриарх терпел много оскорблений с разных сторон и не имел силы защищать народа, не был выслушиваем, хотя бы говорил за кого-нибудь и справедливо. Все это двоило тогда мысли как патриарха, так и архиереев, заботившихся о будущем: все они делились на партии, и каждая из них была сильна. Имевшие в виду благо государства, полагали, что хорошее дело и для подданных спасительное, когда царствуют два лица: одно — именем, до совершеннолетия, а другое — самым делом. Те же, которые смотрели на будущее, ожидали, что для благоденствия народа более всего сделает Палеолог, — особенно когда слышали о его обещаниях и высказанные им намерения принимали как бы уже за самые дела. С другой стороны, первые опять, представляя, что правление единодержавное чуждо всяких споров и раздоров, а где царствуют двое, там неизбежны возмущение и вражда, потому что там одна партия обеспокоивается подозрением, подыскивается под другую, и, наконец, один из двух — слабейший, гибнет от сильнейшего, — и те первые начинали разногласить между собою и отказывались от своего мнения. Царствование, конечно, есть дело вожделенное и выше всего; но в то же время оно — самое доступное подозрительности: так что, если и нет зла, оно воображает что-нибудь злое, по одному подозрению; а когда зло действительно есть, оно нудит самого правителя совершать что-нибудь злое. Поэтому правитель царствует безопасно, восставая только против того, чего нет. А кто в самом деле подыскивался бы под него; тот, чтобы не показаться несправедливым, подыскиваясь под монархию, сошлется на софизм, высказанный в одной трагедии: «Когда уж человеку, запятнанному именем несправедливого, надобно совершить несправедливость; то всего лучше совершить ее в отношении к тирании». Рассуждая подобным образом, духовные и боялись, и вместе готовы были содействовать стремлениям Палеолога: но так как мнения их являлись взаимно противоположными, то ничего и не делалось, а только все наперерыв говорили. Наконец победило небесное определение. Весьма многие, даже почти все были расположены вверить власть Палеологу; однако ж, вместе с тем считали справедливым — противопоставить ему страшную клятву, заклиная царей не умышлять друг другу никакого зла.

2. Этим они хотели устранить всякое подозрение, будто содействуют видам искателя престола; ибо в противном случае собор архиереев расторг бы, как ткань паука, те условия, которые Палеолог заключил и подписал с дедом царя — ничего не замышлять против царского рода, сколько бы далеко он ни распространился. Такое мнение собора не имело в себе ничего худого для лица царствующего, а напротив придавало ему содействователя и неизменного охранителя, пока дитя, требующее помощи, со временем не восприимет власти само. Это определение Палеолог брался выполнить тем тверже и ненарушимее, что в нем новые обещания примирялись с прежними условиями, запечатленными клятвою, и что, злоумышляя против дитяти, он нарушил бы те и другие. Впрочем, и сам он, наоборот, требовал присяги и клятвы в том, что юный царь не затеет против него никакого замысла и подчинится той же необходимости. Это дело получило ход: клятвы скреплены записями, и записавший их был поставленный тогда протасинкрит Какос.

3. Вслед за тем приказано римлянам во всех областях империи, по обыкновению, присягнуть на рабство обоим царям. Причем, для большей безопасности того и другого, в манифесте прибавлено, что подданные готовы будут простереть мстительную руку на того, кто вздумал бы коварствовать против своего товарища. К присяге сделана эта прибавка, между прочим, думаю, по побуждению страха, а не ради истинной нужды; ибо тут видно было, что сделавшие прибавку, если бы коварство случилось, воспламенили бы только домашнюю войну. Тем не менее, однако ж, это понравилось, и мнение осуществлено самым делом: клали руки и клялись на святом Евангелии, что будут служить обоим и все исполнять по силе присяги.

4. Наконец наступил торжественный день, то есть, как было сказано, новолуние экатомвеона. Первый присягнул дитяти-царю сам, возводимый на царство, — присягнул, не в том, однако ж, что будет служить ему, а в том, что будет давать советы и не дозволит себе замышлять против него что-нибудь злое. Присягали и вельможи, что будут служить обоим, и что коварствующему тотчас отмстят, как скоро вздумает он коварствовать. По принесении присяги, приготовляющийся царствовать садится на царский щит, потом прежде всего, надевает на ноги царскую обувь и, поднятый с одной стороны руками архиереев, с другой — руками вельмож, с торжественными восклицаниями и рукоплесканиями провозглашается августом.

5. Затем принесли ему поздравление члены сената, причем одни из них получили подарки, а другим даны обещания. Родного своего брата Иоанна, бывшего великим доместиком, женил он на дочери Константина Торникия; следовавшее же ему достоинство было отложено, а другого из своих братьев, Константина, тогда еще частного человека, намеревался он со временем почтить достоинством кесаря, теперь же соединил его узами брака с благородной дочерью Враны, чтобы посредством брачных союзов привлечь на свою сторону домы главных сановников империи. Да и членам сената выказал он высокое внимание, увеличив их доходы, и вообще отпустил всех обрадованными; потому что одни получили уже что-нибудь доброе, а другие получить надеялись. Что же касается до войска и народа, то людям военным назначил он ежедневное продовольствие, выполнил все, что обещано было им хрисовулами, и возбудил в них готовность служить всегда, так как бы они были бессмертными; потому что жизнь их была обеспечена и съестные припасы выдавались им даже на детей. А народу услужил он тем, что отворил тюрьмы, снял с должников казенные недоимки, пожаловал бедным обильные средства жизни, защитил обиженных и вознаградил их своею щедростью; так что, едва поступала на кого-либо жалоба, тотчас готов был царский указ, повелевавший удовлетворить желанию просителя; хотя чрез два года потом все эти указы были отменены. А кто, обеспокоиваемый по поводу чего-нибудь, предъявлял милостивую грамоту, выпущенную тотчас второго индикта и освобождавшую челобитчика от платежа; в пользу того дело не подвергалось точному расчислению времени. По этим и другим причинам, из казнохранилища износимо было много денег: пользуясь собранным для угождения народу, Палеолог исчерпывал казну обеими руками и мотовски расточал то, что собираемо было скряжнически. Все это было так.

6. Вскоре новый царь, задумав между делом укрепить замки и вместе лично показать римлянам того, кто наречен царем, положил отправиться в Филадельфию, а царственное дитя оставлял в Магнезии, оградив его, как следовало, царскою свитою. Новому царю сопутствовал весь корпус телохранителей, окружавший его с величайшею преданностью и готовый для него на все труды, на всякую битву, — где и с кем бы то ни было. Между тем послал он в Никею патриарха, дав обещание вскоре приехать туда же с юным царем, чтобы обоим им венчаться на царство. Итак, патриарх вместе с клиром и архиереями, простившись по обыкновению с царями, направился к Никее; а царь, взяв с собою войско и простившись с сановниками государства, поехал в Филадельфию. Остановившись в этом городе, он распоряжался укреплением замков; одних посылал туда, а других, возвращавшихся оттуда, принимал и награждал, какими только мог, дарами, чрез что возбудил в них усердие к гарнизонной службе и окрылил их лестными надеждами. Поехав потом немного далее и обогнув всю цепь укреплений, он, то ласковыми речами, то щедрыми подарками, то обещаниями, а иногда примешиваемым к кротости страхом, все случайности упорядочил по-царски, и тамошние крепости привел в самое безопасное, какое мог, состояние; ибо на запад смотрел он с беспокойством и видел, что там готовятся восстания, если не обуздает врагов какой-нибудь благоприятный случай. Потом он отправил послов в Персию — частью для того, чтобы известить султана о своем восшествии на престол, — и эта весть долженствовала быть ему приятна, — а частью и для того, чтобы сообщить ему о ходе дел в империи, как своему другу, которому новый царь был довольно известен; сам же, быстро возвратившись и взяв с собою царственное дитя, с чрезвычайною пышностью и многочисленным конвоем отправился в Никею. По прибытии туда, нисколько не медля (ибо смотря на то, что делалось на западе, медлить было нельзя), стали готовиться к коронованию. Тогда все думали, как и следовало, что прежде будет короновано и провозглашено дитя, и что в торжественной процессии он пойдет впереди, а Палеолог и его супруга примут венцы после него и, по обычаю царских выходов, последуют за ним

7. Но тут многие увидели первый шаг коварства и вероломства. — Сановники, конечно, предзаняты были благодеяниями и надеждами; язык их, исключая немногих, связан был честолюбием, — и они, смотря на то, что делалось, хранили молчание. А некоторые, потерпевшие зло от отца дитяти, видя унижение последнего, этим даже как будто удовлетворяли своей мести и радовались. Патриарх же надеялся, что в условиях ничто не будет нарушено, и далее не обращал ни на что внимания. Между тем Палеолог сообщил некоторым архиереям мысль, что непристойно дитяти несовершенного возраста короноваться первому и в торжественных процессиях предшествовать тому, кто достиг уже мужеского возраста и провел свою жизнь среди государственных дел. Архиереи дали ему обещание, что и сами будут одобрять это, и, как поборники правого слова, убедят патриарха, чтобы коронование дитяти отложено было до более удобного времени. Отсюда само собою следовало, что если царственное дитя не будет венчано в тот же день, то и в провозглашениях, и во всем прочем, станет оно позади венчанного. Впрочем, надобно, говорили, скрывать это намерение, и объявить его уже при самом совершении церемонии, чтобы, предузнав о том, имеющий дать венец не отложил коронования.

8. В таком состоянии были дела. Наконец наступил торжественный день венчания: все было готово; архиереи облачились в священные одежды, чтобы совершить обряд, и ждут царствующих особ. Но вдруг открылся замысл, произошло смятение, и одни говорили то, другие — другое. Некоторые из сенаторов грозились даже, что они худо поступят с дитятею и умертвят его, если Церковь захочет сделать иначе. Говор становился силен и раздавались споры. Патриарх был в затруднении и не знал, к которой пристать стороне. День проходил, а согласиться еще не могли. Наконец, после долгих споров, все архиереи, кроме немногих, кое-как склонились на сторону Палеолога. Эти немногие были Андроник Сардский, Мануил Фессалоникский, по прозванию Псарас, и Дисипат. Сардский, вместе с патриархом, по крайней мере, видел, что к утверждению такого постановления много содействовали — Орестиадско-адрианопольский епископ Герман, анкирский Григорий и мелангийский Константин; а ефесский Никифор, муж благочестивый и высокоуважаемый, по своей простоте, даже и не подозревал в этом постановлении злого умысла и тотчас подписал его. Так думали и многие. Патриарх понимал, что его обманули, но поставленный в крайнюю необходимость, не знал что делать. Впрочем, эти все-таки подписали определение; а Фессалоникский не хотел и слышать о нем, не позволял себе коснуться его и пальцем, но требовал, чтобы везде был впереди наследник царя. Когда же Палеолог вспомнил о слове ??????, и чрез посланного стал укорять Мануила, что сам он, еще при жизни покойного царя, предсказывал ему царствование, хотя видел в нем только частного человека, — Мануил признался и изъявил готовность принять его и чтить, если во всем будет предшествовать ему наследник царя. Между тем стоявшие подле Мануила толковали ему, что и дитя хочет, чтобы Палеолог коронован был один, и что, обращаясь к архиерею с любовью, оно лепечет ему о своем на то согласии, лишь бы только остаться живым и не потерпеть ничего худого; ибо многие грозились убить его, если оно будет противиться, и стоявшие тут кельтические секироносцы, смотря потому, что прикажут старшие, готовы были и охранять его и нанести ему удар. Архиерей, впрочем, обращал мало внимания на слова одного дитяти и стоял за него твердо: но, наконец, стоять не мог; потому что многие обнаружили негодование и гнев, — как смеет он один идти против такого множества. Побежденный этим множеством, и он подписал акт, хотя достаточно, по-видимому, утешал себя тем, что в душе продолжал быть одинаковым; ибо избирая, по словам поэта [33], подобное в смысле худого, открыто говорил; что его подпись вынуждена необходимостью и несогласна с его убеждением, что он скрепляет это дело, сознавая его вовсе не как хорошее и благоприятное, а как требуемое необходимо и насильственно, и что подобное в этом случае он принимает так же, как поэт принимал подобную войну и подобную старость.

Итак, когда царственный обряд был совершен, и венценосцам надлежало идти в царские палаты, — впереди шли принявшие венец, а за ними следовало дитя — не в царском венце, а под одним священным покровом, украшенным драгоценными камнями и жемчугом. Да ему до этого и надобности не было; оно этого и не замечало: тогда каждый занимался только собою, а на других не смотрел. Мы знаем, что впоследствии всех их постиг суд Божий;

9. а в то время оставленное в небрежении дитя проводило жизнь в детских забавах. Между тем царствующий то и дело ораторствовал, ласкал народ и в толпы его обеими руками бросал золото. Облагодетельствованные, сходясь, прославляли благодетеля, а дитя и его интересы упускали из виду и не знали, какое отсюда может произойти зло: между тем отсюда-то, именно, и начался замысл одного царя против другого. В самом деле, что теперь вышло? Тогда как не засохли еще и чернила договорной грамоты, народ уже забыл, что он обязался извлечь меч на нарушителя договора. Столь же беспечным оказывался и церковный клир. Но облеченные саном архиерейским, не имея сил защитить права царственного дитяти, по крайней мере, приступали к народу и напоминали ему о страшных клятвах, каким должен подвергнуться один из царей, — либо, то есть, поднять междоусобную войну и быть убитым, либо навлечь на себя величайший гнев Божий вероломством. Но видно справедлива простонародная поговорка: чему быть, того не отвратит и сама мудрость. Палеолог наораторствовавшись, рыскал на коне и, со своими правителями забавляясь бросанием копья и гоньбою шара, увеселял собою зрителей. Речами своими он располагал народ к такой беспечности, а приближенных к себе обольщал такими сладкими надеждами на прекрасную жизнь в будущем, что напоминал им даже о древних отношениях граждан, имевших форму свободы; а эта форма свободы состояла в том, чтобы, расчесывая бороду, завивать ее и необузданно веселиться, либо завивкою разделять ее надвое, — и я смотрел на них с восторгом, представляя, что так приказал царь, обещающий быстрое движение дел государственных. Не знаю, откуда-то явились тогда и предрекатели будущего, и людям веселым советовали завиваться — в надежде, что этим занятием они заглушат в себе скорбь, когда впоследствии придется им терпеть голод. Были, однако ж, люди, не внимавшие таким справедливым речам, но питавшиеся добрыми надеждами, хотя говорили им и страшное. Верны ли были предсказания, — время показало, и мы в своем месте скажем об этом, не прибавляя ничего к истине.

Проведши несколько дней в Никее, Палеолог, наконец, нашел нужным возвратиться в Нимфей; а потому, простившись с патриархом, взял дитя, о котором обещался пещись, и отправился вместе с сановниками и войском.

10. Прибыв в Нимфей, принимал он персидских послов и дары; да и султана, который ожидал тогда нападения на себя и находился в сомнительных обстоятельствах, обещал, если он придет, принять с отверстыми объятиями, а когда волнение прекратится, отпустить его опять сохранно. В то время шел на него Мелик, и он боялся, что не в состоянии будет противостоять этому неприятелю, потому что не может выставить против него столь же сильного войска. Порукою за свою безопасность султан представлял давнее свое знакомство с Палеологом. Присылали к царю послов и константинопольские итальянцы, и он заключил с ними перемирие, уверяя, что скоро заключит и прочнейший мир, если они выполнят некоторые требования. Впрочем, послов римских и из римлян принял он, сколько мог, благосклонно и, не имея ничего в городе, обещал удовлетворить их искательствам, когда овладеет им, что утвердил и хрисовулами. С той поры относился он к ним, как людям частным, изъявляя им и получая от них знаки доверенности; но подписание мирного трактата все откладывал, надеясь чрез беседу с ними узнать что-нибудь больше. Между тем сильно озабочивало его состояние западных дел. Он отправляет на запад с многочисленным войском брата своего Иоанна, бывшего тогда еще великим доместиком.

11. Этот, прибыв туда, казалось, дышал везде страхом: пламенея огнем юности и окрыляясь многочисленным войском, он на лету берет крепость Канину, крепость Белградскую, Полог [34] и Колонию, покоряет Касторию [35], Пелагонию, Дуры, Черников, Диаволис, Прилап [36], Бодену, Бостр, остров на Лимане, Петру [37], Преспу [38], Стеридол, Ахриду, крепости иллирийские, и простер свое оружие до самого Диррахия. Кроме того, напал он на Патру и Трику и осадою заставил их сдаться; вообще, — овладел многими местами без боя и, сильно стеснив деспота, навел на него великий страх. Тогда державный, нашедши своего брата достойным большей близости к престолу, послал ему знаки севастократора.

12. Между тем Михаил, с войском зятя своего Манфреда испытав неудачу в борьбе с кесарем, о чем сказано было выше, и узнав, что город уже в руках царя, возымел мысль послать к нему супругу Феодору и сына Иоанна, — первую, чтобы она вошла с ним в мирные договоры, а последнего, чтобы он был заложником — навсегда, пока будет жив, и получил себе жену, какую дает ему царь.

Тогда Иоанн, после мужественных подвигов и по взятии крепостей, быстро овладев всею тою страною, везде оставил гарнизоны и возвратился с блистательными трофеями и немалою добычею. Царь же как его, так вместе с ним и многих других вельмож наградил достоинствами:

13. именно — Иоанна нарек деспотом и, за его дела, к этому титулу прибавил имя великого; а другого своего брата, Константина, сделал сперва севастократором, потом кесарем, так как Иоанн имел достоинство севастократора и кесаря; тестя же деспотова, Торникия Константина, из великого примикирия произвел в севастократоры, только с правом употреблять пурпуровый цвет. Кроме того, вторую дочь его, после первой, которая была за деспотом, выдал он за прибывшего с запада Иоанна, сына деспотова, который, как сказано, прислан отцом к царю в качестве заложника. И Алексея Стратигопула старшего объявил также кесарем; а старшего Ласкариса, брата Чамантурова (ибо Чамантур принял монашество), почтил достоинством великого дукса. Подобным образом наградил он Иоанна Рауля, сына Рауля протовестиария, и Алексея, сына ослепленного Филеса: первого женил на племяннице своей Феодоре, вдове недавно убитого протовестиария Музалона, как об этом было сказано, то есть, на дочери родной своей сестры Евлогии от Кантакузина, и сделал его протовестиарием; а последнего сочетал браком с родною сестрою Феодоры, Мариею, и объявил его великим доместиком. Феодору же, родившуюся от одной из сестер его Марфы, которая была за Василием Кавалларием, вступив с ним в супружество по просьбе родной ее сестры, имевшей на то свою причину, выдал за Валанидиота и почтил его достоинством стратопедарха. Родных же ее братьев, сыновей родной сестры Марфы, которые были еще юны, очень полюбил и воспитывал во дворце (имена их были Михаил, Андроник и Иоанн). Потом гораздо позднее, — пришедшего с запада Андроника Палеолога, которого писал он своим племянником, и который прибыл к нему вместе с деспотом и другими западными правителями, сочетал браком с дочерью Рауля, вдовою Андроника Музалона, бывшего великим доместиком, и объявил его протостратором. В это же достоинство возвел он тогда и Алексея Филантропина. А родного брата своей тещи Ангела сделал великим примикирием, протосевастами же сделал Михаила Ностонга и Михаила Палеолога, которые, по происхождению были, как сказано, племянники царя. Много было и других, которых тогда почтил он отличиями: например, логофета стад, Агиофеодорита, нарек логофетом домочадцев, а Михаила, прозванного Какос, протасинкрита, женил на благородной девице из рода Филантропинов, и вообще — всячески привязывал к себе правителей.

14. Между тем Палеолога сильно занимала мысль о том, как бы взять город. Поэтому он выдумал повод к войне против итальянских пришельцев и вознамерился овладеть окрестностями Константинополя. Так как в руках итальянцев была и Силиврия, то он послал войско и, отняв силою этот город, без труда присоединил его к Римской империи. Потом наши подошли еще ближе и заняли подгородные места, исключая Афамию, сильную крепость, защищаемую итальянцами. Там жили некоторые выходцы из Хрисии и стран дальнейших, готовые пристать безразлично как к римлянам, так и к итальянцам; потому что римляне расположены были к ним, как к римлянам, а итальянцы, — как к своим друзьям, которым доверяли охранение города и кроме них никому не верили. Притом, изгнать этих жителей значило подвергнуться опасности превратить всю ту местность в пустыню. Итак, они держали средину между римлянами и итальянцами, (потому-то и назывались охотниками или вольными), пользовались подгородную землею и извлекали из ней средства жизни, не будучи обеспокоиваемы ни теми, ни другими; так как обе стороны имели нужду в их расположении, чтобы не получить от них вреда, какой, очевидно, могли они нанести, если бы к которым-нибудь своим соседям стали питать ненависть. Итальянцам повредили бы они, если бы удалились оттуда и оставили место пустым; а римлянам, — если бы задумали не содействовать им, но отбиваться от них силою и, выражая им свою ненависть, тем самым держали бы сторону итальянцев. Когда же взята была Силиврия, — охотники не занимали уже средины между итальянцами и нашими, но где ни встречались с римлянами, и сами относились к римлянам дружески, и римляне к ним, — враждебных столкновений между ними не было. Тогда царю показалось благовременным переправиться чрез Геллеспонт и, опираясь на Силиврию, только что взятую, стараться возвратить Римской империи Константинополь. Но церковные события того времени помешали этой переправе.

15. Патриарх Арсений, (привел ли он сам себе на память поступок с царем, — как его обманули, как наследник престола незаслуженно подвергся презрению, и как всеми делами государства правит один Палеолог, — или другой кто уколол его, что, совершив такое важное и незабвенное дело, он дремлет, или, наконец, иное что-нибудь огорчило его, — ибо явно, что не безотчетное чувство влекло его к такому поступку — видимою же причиною было, кажется, презрение к патриарху и безуспешность его представлений царю о делах, касающихся церкви) вдруг, высказав свою скорбь клиру, идет пешком к воротам города Никеи и, там отослав, как мог, окружавший его народ, в сопровождении немногих, отправляется далее; потом присев немного у стены одного монастыря, называемого Радостью (?????), продолжает свой путь ночью и, достигнув обители Пасхазия, по местоположению весьма уединенной, потому что она с одной стороны омываема была морем, а с другой — рекою Драконом, остается там на покое. Успокоившись в этом месте, он не занимался никакими, лежавшими на патриархе делами, все оставил и беседовал с одним Богом. Между тем клир и находившиеся в Никее архиереи, почитая это событие необыкновенным, писали к патриарху просительные послания и говорили, как бы, услышав об этом, не обеспокоился царь. Ведь во всяком случае справедливо, прибавляли они, что хотя бы кто и скорбил его, он тем не менее, должен был оставаться на патриаршеском престоле, строго обличить оскорбителя и донести на него царю; а если бы оскорбил его один царь, то, с помощью архиереев, он должен бы был, по возможности, вразумить, обличить, уговорить самого царя. Удалиться же без явных причин — не сочтут ли это пустою затеею. Однако ж такие письменные сношения были бесполезны для обеих сторон — и для писавших и для успокоившегося: первые не могли извлечь патриарха из обители, что ни говорили; а последний стоял твердо на своем и не высказал причины удаления, следовательно, не представлял возможности поправить дело. Чрез несколько времени это событие дошло и до царя, и слух о нем с первого раза сильно поразил его. Он сообщает о поступке патриарха бывшим при нем архиереям и спрашивает их, что надобно делать. Архиереи находили интерес представлять это удаление от дел явлением весьма важным, в мирное время необыкновенным, и говорили, что в настоящую минуту они не могут подать мнения об увольнении прежнего патриарха и назначении нового. Но предложенный вопрос более всех смущал самого царя Михаила, который внутренне боялся, не в нем ли была причина удаления патриарха; ибо неумолимая совесть служила для него в этом случае лучшим доказательством: он знал, что огорчало предстоятеля церкви, хотя последний явно и не высказывал того, обнаруживая пренебрежение ко всему и питая в себе немую скорбь. С этого времени начались собираться иерархи и рассуждать о поступке патриарха. Наконец посылают они к предстоятелю ираклийского епископа Никиту, который тогда, подобно патриарху, жил в обители св. Диомида, с известием, что собор призывает его и, почитая его удаление делом важным, желает знать причины такого поступка, что собору неприятно, зачем поступил он, не как следовало, но увлекшись, может быть, скорбью, упустил из виду обычное правило: патриарх, главный хранитель отеческих постановлений, должен был объявить дело собору и постараться исправить его соборно. Где право обличения, увещания, наказания, если бы и это понадобилось? Иерархи желали бы также знать, если можно, и средства для поправления этого дела. Такое-то послание к патриарху вручили они Никите, и кроме того, велели ему изведать, не смягчился ли он и не готов ли возвратиться, а не то, — пускай изберет одно из двух: либо взойдет снова на престол и вступит в управление Церковью, либо, когда не хочет, пришлет письменный отказ; потому что нехорошо оставлять Церковь без пастыря. Получив это послание, Никита отправился в Никею и должен был исполнить поручение, как можно скорее; а из Никеи поехал в ту обитель, где жил патриарх, и изложил ему все, чего требовал от него собор. Но патриарх отвечал, что время открытия причины прошло, и что теперь остается молчать о совершившимся; ибо поправить дело уже нельзя, а потому решительно отказывался от управления. Никита, однако ж, многократно настаивал, стараясь изменить образ его мыслей, но, наконец, видя, что все усилия его безуспешны, должен был высказать ему устное приказание собора. На это требование патриарх отвечал совершенною готовностью дать письменный отказ, — и он тут же, как следовало его составить, был составлен. Но когда при этом епископ Ираклийский стал говорить о присоединении причины отказа, — Арсений, разгневавшись на этого человека за то, что для него как будто мало священства, чтобы утвердить отказ, сильно возмутился. «Что же?» сказал он; «не довольствуясь моим отказом на словах и на самом деле, ты хочешь еще опутать меня недобрыми причинами? Я добровольно оставляю управление делами и знать ничего не хочу, чтобы там ни было». Прогнанный раздраженным Арсением, Никита быстро совершил обратный путь и явился к державному и к собору — с известием о том, что говорил патриарх, и о том, как непоколебима его мысль, выраженная отречением от престола. В этом они удостоверятся еще более, прибавил Никита, когда пошлют взять от него посох и светильник; Арсений тотчас же выдаст эти символы. Так и было: он позволил взять их, если хотят. Тогда царь увидел, что ему нечего более ожидать для достаточного оправдания себя пред патриархом в том, что должно было произойти, и что он имеет уважительное основание для дальнейших действий, особенно, когда ефесский епископ Никифор стал утверждать, что Арсений получил хиротонию несогласно с канонами (ибо тогдашний державный, Феодор, по случаю сильных беспокойств на западе, очень торопился своею коронациею. Это было причиною, что Арсений не в известные промежутки времени, но сряду день за днем, прошел все степени священства и таким образом возведен в первый иерархический чин). Поэтому он предоставил архиереям делать, что, по их желанию, следовало. Они рассуждали в продолжение многих дней, но не могли найти в патриархе ничего худого, кроме нетерпеливости и отчаяния, утверждая, что вместо того, чтобы малодушествовать и престол свой передавать другим, он должен был говорить о делах, исследовать их и исправлять. Так полагали они. Но тут был вопрос, как впоследствии оказалось, не только затруднительный, но и вовсе неразрешимый; поэтому патриарх для оправдания пред Богом, хотел совершенно произвольно взять на себя вину неведения, когда дела совершились вопреки его чаянью. Потом архиереи долго рассуждали о том, кому вверить оставленную Церковь, — рассуждали по крайней мере высшие, от которых зависели прочие, и, наконец все остановились на епископе ефесском,

16. муже благоговейном, который славился добродетелью, украшался знанием словесных наук, был уже стар и имел довольно ревности защищать Церковь и ее законы, когда они были презираемы. Случилось ему испытать нечто такое, что мучило его во все время иераршества. Он избран был собором на патриарший престол еще при Иоанне Дуке, прежде патриарха Мануила; но царь тогда остановил избрание, потому что боялся ревности этого человека. «Если никто не мог противостоять ему, бывшему еще архидиаконом», говорил он, «то как терпеть его в сане патриарха?» Поэтому в то время рукоположили его в Ефес, и эту обиду со стороны царя он всегда считал, как нанесенное себе бесчестье. Такой случай несколько умерил Никифора и сделал его послушным; так что соборное избрание принял он с удовольствием, тем более, что и прежде избран был благодатью на это служение, и только сказанная причина помешала его призванию. Благодать, конечно, и сама по себе могла поставить его на степень патриарха; но чтобы занять ему свое место, помогли и другие. А так как избрание его признано совершившимся по праведному суду Божию, то он, нисколько не медля, и наречен патриархом. Царь с великою честью отпустил его в Никею, а сам поехал в Лампсак, чтобы оттуда переправиться в стоящий на другом берегу Каллиополь, где собрал он немало войска против итальянцев, с которым надеялся взять лежащую против Византии крепость, называемую Галатою.

17. В то время епископы — Сардский Андроник и Фессалоникский Мануил явно воспротивились определению собора (воспротивился также и Калофор Смирнский, но представлял другие причины противления, которые равномерно почитал достаточными) и, по-видимому, ревновали за обиженного патриарха, внутренне же за то, за что ревновал и оставил престол сам патриарх. Между тем Никифор, бывший Ефесский, избранный конечно собором, однако ж, больше по желанию царя, прибыл в Никею со множеством собранного в Ефесе золота. Там прежде всего старался он различными средствами привести разделившихся архиереев к единодушию и миру; потом начал сильно действовать угрозами: но этим ничего не достиг, а только больше раздражил их ревность и свои угрозы подверг посмеянию. Не достигши же предположенной цели никакими средствами, он задумал передать церкви враждебных епископов иным предстоятелям, что впоследствии и исполнил, а других между тем испытывал. Отсюда произошло сильное возмущение и всеобщий соблазн. Кроме возведенных вновь предстоятелей церкви, прочие не хотели иметь с ним общения, и уже, наконец, одни волею, другие неволею, исключая немногих, склонились на его сторону и, подчинившись чувству страха, наружно высказали то, чего не имели в сердце. Миряне же нового пастыря решительно отвергали и требовали прежнего. Когда происходило в Церкви такое волнение, Никифор, узнав, что державный решается, чтобы ни случилось, на величайшее сражение для взятия крепости Галаты (ибо на этом основывалась его надежда овладеть и Константинополем), не долго оставался в Никее, но тотчас двинулся и, у ворот отрясши прах со своих сандалий, как бы во свидетельство, выехал из города и, переправившись чрез Еленопольский пролив моря, прибыл к царю, чтобы с одной стороны утешиться его благоволением, а с другой оживить свою надежду при виде уготовляемой битвы, что город скоро будет взят, и он вступит в церковь столицы, оставив Никею и все тамошнее. Но между тем как он был еще в дороге, а державный находился в Силиврии, приехал туда и Сардский епископ Андроник; ибо из двух отрешенных — его и Мануила Фессалоникского, первый сам себя осудил на ссылку и выехал за границу.

18. Епископ Сардский в этом случае придумал хитрый оборот: чтобы не спорить с царем, отвергая патриарха, он вознамерился подойти к державному с другой стороны. Когда филадельфийский епископ Иоанникий, по приглашению царя совершал литургию в обители Спасителя, где присутствовали и царь, и епископ Сардский, — последний подошел к царю и дал знать ему о себе, что он намерен из рук епископа Филадельфийского принять одежду монаха. Тогда царь, не подозревая тайной мысли говорившего это (а он нарочно заговорил с царем, желая высказать, что принимает схиму поневоле, что произволения к тому у него нет), спросил его, отчего это вздумалось ему переменить одежду и с какою целью избирает он уединенную и бездейственную жизнь. Впрочем, никто не мешает, если так угодно, прибавил он. Когда же Андроник стал приводить на это причины и указал на слух о произведенном соблазне, царь, прервав его, так как литургия уже кончилась, подошел к литургисавшему и, перекрестившись, взял во освящение себя святого антидора, а потом, оставив их, вышел из храма и предоставил им делать, что хотят. Таким образом, Андроник подходит, принимает схиму и, вместо Андроника, получает имя Афанасия.

19. Удивительно совершился тогда суд Божий; ибо не случайно же в то время постигла смерть столь многих церковных правителей. В продолжение девятнадцати месяцев скончались такие почтенные и достославные мужи! Кончину их даже видели во сне еще прежде, чем они умерли. Это был Иоанн Векк, который впоследствии, из хартофилакса сделавшись патриархом, перенес много скорбей, о чем в свое время будет сказано. Видевший сон рассказывал следующее. Ему снилось, будто правители верхом на конях ехали по какому-то ровному полю. Совершив уже много пути, остановились они при устье величайшей и страшной, протекавшей пред ними реки, и начали в том порядке, в каком умирали, переправляться чрез нее, — сперва этот, потом тот, и так все; ибо не по два и не по три переправлялись они, а поодиночке. Стоявший и смотревший, видя это, был поражен и озабочен мыслью, как бы и ему переправиться; но вдруг откуда-то слышит голос: «Что ты заботишься? Теперь еще не будешь переправляться чрез реку. Придет пора, когда поневоле переправишься; а теперь ступай и дорожи временем, — употребляй его на дело». Так впоследствии говорил тот, кто видел сон, — и слыша его рассказ, мы удивлялись. А этот человек, всегда любивший говорить правду, в подтверждение своих слов еще побожился и тут же чудился действенности и непреложности Промысла.

20. Итак, державный, собрав множество разных войск, направил их на Галату, а сам, поставив свою палатку довольно далеко, сидел на возвышенном месте и смотрел, что делается, стараясь вместе с тем быть и в виду противников, чтобы наводить на них страх. Между тем собиравшиеся сражаться тянулись отовсюду, будто потоки, и чтобы быть вне стрел, тоже останавливались в палатках и готовились к битве. Отдельные отряды тотчас произвели нападение, даже поставили стенобитные машины и сделали попытку на стены. Войска было больше, чем сколько требовалось для нападения на такую крепость; ибо кроме многих других, сильных в битве, сюда, по приказанию царя, пришли и стрелки из Никейского округа, стрелявшие столь метко, что никому нельзя было и выглянуть из-за стены, — тотчас попадали в лицо, лишь только кто покажется. Итальянцы же, сменяясь каждый день, переправлялись на рыбачьих лодках к крепости и вторгаясь в нее чрез ворота морской гавани, из больших деревьев устрояли с внутренней стороны переходы вдоль стен и таким образом сильно защищали их, так что многие из осаждавших крепость, попадались под скрытые выстрелы и падали. Стоя на подмостках твердою ногою, те свежие люди, только что сменившие прежних, легко натягивали привычные им стрелометательные орудия и, скрываясь за зубцами, стреляли чрез отверстия. Зато внешние брали над ними верх посредством камнеметательных и стенобитных машин: для этого наносили они из садов кустарнику, которого ветви связывая в щиты, закрывались ими от стрел, и держа их над головами, сами между тем по галереям подходили к стене, несмотря на то, что осажденные, пользуясь стенными отверстиями, угрожали им, сколько могли. Наши были крепки многочисленностью, силою, опытностью и вместе тем, что сам царь смотрел, как сражались; а итальянцев укрепляла ревность и смышленость, с которою они стремились из своих домов, а особенно то, что на дневные опасности выходили они преемственно. Вылазки были для них не безопасны, потому что осаждавшие далеко превышали их численностью; зато заглушая страх отвагою, они ежедневно бодрствовали на страже. Забота мучила ту и другую сторону: войскам державного хотелось взять крепость, потому что вместе с тем они овладели бы и городом; а итальянцам необходимо было противиться, потому что вместе с крепостью они должны были лишиться и города. Но в войсках царя долговременная борьба, наконец, явно возбуждала стыд, — как это они, при всей многочисленности и после столь многих битв, не могут взять крепости маловажной и охраняемой небольшим гарнизоном: напротив итальянцам именно то, что они столь малочисленные, что не смели сделать и вылазки, не поддавались такому множеству неприятелей, внушало гордость, а особенно когда представляли они, что тут был сам царь и, что с целью победить их, он собрал все свое войско. Потом итальянцы, посредством величайших машин, стали бросать со стен каждый день такое множество камней, что, наконец, насмешливо выказывали к римлянам сострадание, говоря, что они не хотят уже бросать, но кто подойдет на расстояние полета стрелы, того будут отсылать далее, — пускай-де поживет для жены. В то же время распространился слух, что от апостольского престола идут другие, многочисленные и сильные войска. Поэтому царь, как бы утомленный неудачным трудом, боясь, чтобы после потери стольких воинов, не наделать еще смеха, признал за лучшее прекратить войну, впрочем, не входя в условия с осажденными, чтобы оставить себе благовидный повод снова начать ее и при лучших надеждах.

21. Около того времени некоторые из домашних царя, вышедши прогуляться, зашли в обитель Богослова, находившуюся в предместье Евдоме. От этой обители оставалось тогда одно имя, а не самая обитель. Завернули они в тамошний храм: он тоже был разрушен и обращен в помещение для овец. Смотря туда и сюда, они и в самых остатках удивлялись красоте здания (в числе этих посетителей из домашних царя был тогда Ятропул Димитрий Логофет), и вдруг в одном углу видят стоящее тело человека, давно умершего, целое, сохранившее все члены, обнаженное с ног до головы. В устах его был наконечник пастушеской свирели, который, ради смеха, вложил кто-то из людей, ходивших там за овцами. Смотря на это тело, дивясь, как уцелели все его члены, и недоумевая, чья бы могла быть эта отвердевшая персть, сохранившая еще форму тела, вдруг видят они справа гроб и на нем начертанные стихи, открывающие имя покойника. То был, как явствовало из надписи, Василий Булгароктон. Возвратившись к себе, они объявили царю о том, что видели, и царь, тронутый этим, тотчас послал златотканные сирийские покрывала, отправил также певцов со многими настоятелями, и приказал, положив останки в драгоценную раку, перенесть их с великими почестями и псалмопением к Галате, где велел своему брату севастократору поместить их в его палатке, покрыть золотым покровом, сохранять при гробе неугасимый огонь и воздавать им подобающие почести, пока, возвращаясь оттуда в Силиврию, он не возьмет их и не перенесет благочестно и торжественно в обитель Спасителя. От Галаты войска пошли к Нимфею, направляясь к западу до самой Орестиады, и молва, опережавшая царя, укротила там волнения.