Послесловие К ЧЕШСКОМУ ИЗДАНИЮ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Послесловие

К ЧЕШСКОМУ ИЗДАНИЮ

Саул Белоу в своей книге «В Иерусалим и обратно» приводит весьма хорошее выражение: «Мы, американцы, являемся самыми информированными людьми во всем мире. В результате этого мы не знаем ничего». Я понимаю его так, что он косвенно выражает мысль, которая уже долгие годы засела в моей голове: т. е., что книги, а также средства массового осведомления, лишь информируют большинство людей, но не поучают. Это может сделать лишь чисто личный опыт. Люди, у которых познание европейского или афро-азиатского мира ограничивается лишь прессой и телевидением, хоть и могут о нем знать почти все, все-же ничего не знают о нем, а поэтому не в состоянии из его опыта делать выводы для себя. Они не знают его путем глубокого переживания, как сообщения о карательных отрядах в Камбодже переносят в чувство пережитого ужаса, как нас переживших это, охватывало при виде объявлений, гласящих: «За одобрение покушения на господина представителя…».

* * *

Как-то в 1943 году иллюстрированный журнал «Сигнал», издававшийся на нескольких языках Национал-социалистической партией трудящихся Германии для читателей в странах т. наз. Новой Европы, поместил большую статью о новой армии, которая сформировалась численностью почти в один миллион бойцов — в составе остальных армий Новой Европы, среди которых были бельгийские, норвежские, хорватские, эстонские, литовские, латышские и мусульманские дивизии СС, подразделения народов Советского Союза, армия Словацкого государства, испанская Голубая дивизия, английские, татарские и другие СС-подразделения. Это была «Die Wlasow Агтее» армия, во главе которой, согласно немецкой пропаганде, стоял А. А. Власов. Одновременно с этим немецкая звуковая кинохроника демонстрировала также кинокадры, снятые во время тренировки этих солдат: бойцы в немецких касках Вермахта, но с русскими лицами, бросали ручные гранаты, стреляли из автоматов, пушек и ракетометчиков.

Я живо вспоминаю о своих ощущениях, когда я сидел в кинематографе — в относительной безопасности Протектората — и смотрел на этих солдат. Тревожное чувство опасения, как бы это свежее и колоссальное войско не отдалило бы конца войны, но главное, удивление, чувство отвращения и, наконец, непонятная неприязнь к людям, которые объединились с немцами! После опыта из антинемецкого подполья (см. роман «Случай инженера человеческих душ») и после катыньского потрясения, которому я честно но безрезультатно, старался не верить, у меня, правда, не было больших иллюзий относительно Советского Союза; жестокости Национал-социалистической партии трудящихся Германии, производимые во время недавней «гайдрихиады», были составной частью моего собственного переживания, в то время как катыньские события были дашь сообщениями немецких информационных посредников, а Советский Союз, ничего не поделаешь, был тогда союзником. Мне не приходило в голову того, о чем, гораздо позднее, говорил Солженицын: что миллион русских предателей родины является, очевидно исключительным явлением в истории военного дела, которое невозможно объяснить никакой биологической особенностью русского народа, кроме общественными условиями, в которых русский народ жил в то время уже четверть столетия.

Я был потрясен. Я испытывал отвращение к этим людям, а после окончания войны, когда пресса, попугайничая пресыщенные нравоучительством и самодовольствием слова советских судебных бюрократов, обвинила их всех без разговора, огулом в измене родине, — я должен признаться, что тогда я не задумывался об этом.

* * *

Затем проходили годы и в мой личный опыт вписались события пятидесятых годов: сотни казней политических «преступников», в их числе Милада Горакова, Завиш Каланда, ген. Пика и множество иных людей с менее известными именами — и, конечно, также Клементис, Марголиус, Симонэ, — да еще урановые концентрационные лагеря и в них десятки тысяч менее тяжких «преступников», от которых я, поскольку дело идет об этом опыте, отличался лишь тем, что мне повезло больше. Все эти иные, маленькие, каждодневные радости в жизни в условиях тоталитарной системы, завершившиеся переживанием колоссального захвата страны в ночь на 21-го августа 1968-го года, а после него «Boat people» (люди в лодке), Камбоджа, Ангола… Я ушел на запад и в мои руки попали, ранее недоступные, книги о том забытом миллионе «предателей родины».

И мне начало казаться, что все это произошло совсем иначе.

* * *

Я начинал понемногу понимать. И все время — как Солженицын — не мог избавиться от разных оговорок. Да, безусловно, в адских условиях в лагерях для военнопленных выбор был только между жалкой смертью или поступлением во Власовскую армию. Человек, которьш этого не пережил, не должен судить. По крайней мере, не строго. И все-таки, бороться за нацизм — против собственной родины —

Но — была это их родина?

За что они боролись?

Против кого?

Почему?

Наконец, медленно и совсем не так уж легко, я избавился от любого искушения осуждать их даже самым малейшим образом. Я перестал думать о кривизнах идеологий и шовинизма и начал видеть лишь их человеческое положение. И оно было трагичным.

Я себе представляю типичного русского солдата 1941- 45 гг., которому во время возникновения войны было двадцать лет. Он чуть выплыл из туманных грез детства — да и оно было отмечено жестокостями Гражданской войны и ленинизации — и начал воспринимать окружающий его мир; в его стране последовали одно за другим события, которые должны были затуманить любую ясность идеологического небосклона и привести в замешательство нормально мыслящего человека. Огромные чистки, после которых в СССР осталось не так уж много таких семейств, где среди ее членов не было хотя бы одного политического «преступника». Колоссальные концентрационные лагеря вблизи полярного круга, население кото- рых составляли преимущественно такие «преступники», ставшие таковыми, как мы теперь знаем, лишь в силу того, что ЧЕКА или ГПУ или же КГБ просто должны были выполнить план преступности, главным образом, своей собственной. Юноша, у которого в ледяных лагерях Сибири исчез отец, младшая сестра или невеста, едва ли мог думать о системе в своей стране так, как он должен был думать по принуждению.

В то время в Германии, к власти пробивался нацио- нал-социализм. Его сначала представили юноше, как каое- то небольшое зло — главным врагом Советов была социал-демократия, «предатели» рабочего класса (и в подсознание юноши так вошли дальнейшие из галереи предателей — эсеры, кадеты, меньшевики, троцкисты и проч.), и после этого должны были следовать еще многие другие, все одинаково туманные, и удивительно — все стремящиеся к установлению социализма! Вскоре после сталинской директивы о борьбе против социал-демократов, а не борьбы против национал-социалистов, в Германии пришли к власти национал-социалисты и устроили короткий процесс над социал-демократическими предателями рабочего класса. Такой же короткий процесс они одновременно устроили и над коммунистами, а в течение последующих шести лет оповестительные средства его родины информировали юношу о том, что предателями рабочего класса, а поэтому и его кровным врагом, с незапамятных времен были именно эти национал-социалисты. Потом весной 1939-го года, они вдруг ни с того, ни с сего, стали друзьями и — союзниками! Не прошел и год, как его собственная родина участвовала вместе с ними в военном нападении на буржуазную Польшу и дружески ее поделила. Но союзники буржуазной Польши, империалистическая Англия и Франция, упорно продолжали вести войну, которая, как юношу информировали оповестительные средства его страны, была грязной войной западных капиталистов против германских рабочих в форме. В то время в Англии, чешские бойцы-коммунисты раздавали своим товарищам по оружию летучки с подобной идеологией.[217] Что этот юноша должен был подумать, когда, например, 23-го августа он читал в Московской Правде: Вследствие ратификации пакта, враждебные отношения между Германией и Советским Союзом становятся делом прошлого; эта враждебность, которую искусственно вызвали к жизни поджигатели войны… После распада польского государства, Германия предложила Франции и Англии закончить войну — предложение, которое поддерживал и Советский Союз. Но они не желали об этом даже слышать….[218] Как юноша должен был смотреть на немецких национал-социалистов, когда его страна вдруг начала постав. лять в Германию советское зерно, хлопок, дерево и масла, а также марганец и хром, столь необходимые, например, для производства танковой брони? Или когда немецкие военные делегации посещали советские, а советские делегации посещали немецкие объекты оружейной промышленности? Когда точно в соответствии с пактом, Сталин выдал Гитлеру около 500 иных предателей, на этот раз германских граждан-коммунистов, которые после 1933-го года бежали в Советский Союз, — и юноша уже не знал достаточно хорошо, от кого они бежали, от социал-демократов или от рабочих, сорганизованных в Национал-социалистической партии трудящихся Германии.[219] В голове юноши, герметически изолированного от всего остального мира, начинала возникать большая неразбериха.

А затем вдруг в ночь на 21-го июня 1941-го года рабочие в немецких формах решительно навалились на его страну всей своей колоссальной военной мощью. Юноша, тоже уже в форме, был со своей частью где-то на Украине и вскоре после этого оказался в котле событий. Боеприпасов было немного. Был один лишь хаос. Юноша попал в плен.

И очутился в лагере для военнопленных. Это не был даже лагерь в традиционном смысле этого слова. На участке территории, обнесенном колючей проволокой, не было ни лачуг, ни палаток. Не было почти никакой пищи. Едва была вода. Пленные умирали тысячами.

Потом, юноше — может быть рабочие в формах, может быть уже офицеры из окружения Власова — передали текст заявления Сталина: Русских военнопленных не существует. Русский солдат борется до тех пор, пока не умрет. Если же он избрал плен, то этим автоматически исключается из общества русского народа.[220] Может быть юноша избрал плен лишь потому, что был ранен и попал в него в без сознательном состоянии, как его на поле сражения оставило неспособное советское командование.

И, наконец, в лагере появились офицеры Власова, они говорили об освобождении России от Сталина и от большевиков. Что, — после всего этого, — в мыслях юноши сочетались с понятиями Сталина и большевизмом? У юноши, который в лагере умирал от голода только потому, что Гитлеру не удалось убедить Сталина признать Гаагскую конвенцию о правах военнопленных. Гитлеру, который вплоть до сентября 1941-го года в надежде на такое соглашение, велел регулярно посылать списки русских военнопленных советскому правительству через Международный Красный Крест.[221]

Юноша вступил в ряды РОА.

Он не хотел воевать за социализм. Он хотел бороться против Сталина. В какое, в конце концов, из многих социалистических направлений он должен был верить, когда о себе из своих же осведомительных источников он попеременно узнавал то самое худшее, то самое лучшее, зная лишь одно наверняка: информаторы из сталинской среды лгут.

А затем, находясь уже в форме армии германских рабочих, у него начали разрушаться и все иллюзии относительно борьбы против Сталина.

Наконец, обессиленный, он сидел на лужайке близ селения Лнарже в Чехии, раненый за несколько дней до этого эсесовской пулей во время боев в Праге, и уже не мог, не хотел идти дальше.

Он перешел добровольно в советский плен. А потом его расстреляли или отвезли туда, где находился отец — его младшая сестра или невеста — куда-то вблизи полярного круга.

Люди с хорошо упитанными — несмотря на все военные переживания — лицами, в форме военных прокуроров, люди, следовавшие за Красной армией, но вне досягаемости стрельбы из немецких орудий, осудили его строго, как предателя родины. Они отличались той нарочитой непредвзятостью и преданностью строгой справедливости, какой исполнены люди, выносящие решения о вердиктах смерти, но которые сами не находятся в безопасности от смерти, как о таких героях с боязливостью и порицанием писал Хемингвей.

* * *

Таким образом это была обыкновенная, человеческая трагедия. Ничего иного. Я, конечно, знаю, что когда-то давно, к этому движению, достигшему апогея грубой силы под водительством Сталина, тянулись идеалы, которым явно симпатизировала, еще задолго до этого, например, и писательница Вожена Немцова. Но что у них было общего с безымянным, дезинформированным юношей, находящимся в аду концентрационного лагеря? Возможно, что к заключению пакта с Гитлером привели Сталина вовсе не политические симпатии (да и кто теперь может с уверенностью сказать? Геббельс, как свидетельствуют его выступления, был в большом восторге от Ленина), но чисто стратегические спекуляции. Какое же они имеют отношение к юноше, который в советских журналах видел фотоснимки Молотова, пожимающего руку Риббентропа?

* * *

Что же представляет собой Власов и его офицеры? Они, наверное, знали о чистках, об убийствах больше чем юноша. Они помнили о массовой ликвидации кадет, эсеров, всевозможных «классовых врагов», которых юноша не переживал. Они помнили о десятках, сотнях хороших друзей, коллег в офицерских формах Красной армии, которые в результате бессмысленных параноических сталинских чисток закончили свою жизнь перед карательным отрядом. Они помнили об иных идеалах, социалисти- ческих, как и демократических, но не связанных с потоками крови. Одинаковая информационная изолированность и идеологическая неразбериха были и их уделом.

Может быть у них были какие-то идеалы относительно национал-социализма? Может быть они ничего не знали о еврейском Endlosung? О планах «людей высшей расы» на будущее? Или они знали, предчувствовали, но не обращали внимания на все это, руководимые прогнозами будущего более трезвыми взглядами, чем патологические грезы Розенбергов и Гиммлеров?

Я не знаю. Среди них — всех, как офицеров, так и солдат — явно было также немало обыкновенных искателей приключений, нравственно опустившихся (почему?) и несчастных людей, хватавшихся в жутком водовороте смерти бурлящей Европы за людей с русской речью, как тонущий хвататеся за стебелек. Не знаю. Но кажется несомненным, что когда после долгих оттягиваний, им, наконец, идеологические искатели национал-социалисти- ческого движения разрешили участвовать в этой борьбе, они стремились лишь к сохранению армии. Для чего? Для новой войны, которая должна была начаться еще перед окончанием этой войны, в колесном механизме которого они так отчаянно завязли. Для нового похода против Сталина, на этот раз в союзе с армиями демократических стран запада, может быть и вместе с остатками германской армии, избавленной, конечно, от Гитлера и его рабочей партии. Может быть, даже вместе с остатками вооруженных частей СС, которые, между тем, уже в ускоренном порядке заменяли идеологии о чистой и совершенной расе туманной идеологией похода европейских народов против большевизма. Впрочем, о таких прогнозах на будущее слухи распространялись в самой же Германии. Я никогда не забуду об английском капрале Сидделле, которому я помогал бежать из лагеря в Кладске, с опаской спросившего меня — что мне тогда показалось бессмыслицей — началась ли уже война между англо-американцами и русскими.

Не знаю. Во всем этом явно было много политической наивности и паники. Ненависть к тому, кто их так страшно обидел, превышала симпатии к тем, которых обидел кто-то другой. Эмоции затмили разум, рассудительность, осмотрительность — всех этих надежных и сомнительных помощников «мудрых» людей.

Сидя в университетском кабинете и находясь на континенте, по которому последняя война прокатилась в шестидесятых годах 19-го столетия, где никогда не было ни одного даже самого наидоброжелательнейшего диктатора, рассуждается иначе, чем рассуждалось в смертоносных лагерях Третьего Рейха, в хаосе переплетающихся линий фронта во время самой жесточайшей из всех войн. Мы тогда, находясь в своей собственной шкуре, — тоже рассуждали иначе, чем рассуждали они в их собственной шкуре. Находясь же в нашей нынешней шкуре…

Не знаю!

* * *

Книга Станислава Ауского не идеализирует власовцев: это более чем очевидно из многих ее отрывков. Но он стремится добиться для них справедливости. Если кому- нибудь покажется, что он иногда повествует о них с симпатиями, выходящими за рамки исторической объективности, к которой он явно стремится, то это лишь незначительное облачко на фоне научного небосклона, исчезающее под черной тучей советской историографии, в которой нет и следа не только объективности, но даже малейшего намека на понимание человеческого положения.

Также и нам она сообщает кое-что о Пражском восстании, чего мы до сих пор не знали.

Естественно, что нам, пережившим всю тяжесть благославления национал-социализма партии трудящихся Германии на собственном горбе, вряд-ли удастся избежать наплыва смешанных чувств при виде всех этих русских лиц в формах, которые нам напоминают нерусские лица в тех же формах.

Но может быть мы сможем — и я думаю, что нам следовало бы — свои воспоминания о людях в Бухенвальде соединить одновременно с воспоминанием о русском солдате, преданном «великим маршалом» его же собственной родины и безжалостно умирающем от голода в лагере для военнопленных.

В конце концов, в этом химерическом устройстве национал-социалистического перевоспитания людей погибло и немало христианских священников.

Д-р Йосиф Шкворецкий.