Добро не забывается
Добро не забывается
Инструкции, памятки, наставления регламентировали каждый шаг невольников. Целая система предписаний определяла контакты окружающих с ними. Были «Указания по обращению с иностранными рабочими из гражданского населения, находящегося в империи». Действовал циркуляр гестапо «Об обращении с используемой в рейхе иностранной рабочей силой». «Остарбайтсрам не разрешается покидать места работы без письменного разрешения полицейских властей, за исключением обстоятельств, связанных с работой, — говорилось в документе. — Если место работы и место жительства находятся не в одном месте, то этот запрет распространяется на оба места». «Восточным рабочим» запрещался выход за пределы места жительства и нахождение за его пределами по окончании светового дня по местному времени. Время запрета указывалось точно: «с 1 апреля по 30 сентября с 21 часа до 5 часов, с 1 октября по 31 марта — с 20 часов до 6 часов».
Специальная «Памятка домашним хозяйкам…» указывала, что права на свободное время «восточные работницы» не имеют. Им нельзя находиться за пределами домашнего хозяйства без каких-либо обязанностей, связанных с потребностью именно этого домашнего хозяйства. Им запрещалось бывать в ресторанах, кино, театрах и других увеселительных заведениях…
Система запретов грозила суровыми карами и «восточным рабочим», и тем, кто осмелился бы им помочь. «…Все военнопленные, включая французов, принадлежат к враждебным нациям, — цитирую один из приказов Главного управления фирмы «Крупп». — С русскими гражданскими рабочими следует во всех отношениях обходиться как с военнопленными. Любое сочувствие представляет собой ложную жалость, которую суды не будут принимать во внимание».
В радиопьесе Генриха Белля «Час ожидания» герой, бежавший из Германии задолго до войны, возвращается в свой город после разгрома. На кладбище, в фамильном склепе он узнает: умер отец, умерла мать. Нет брата…
«Гериберт Донат, родился в 1917-м, пал в 1941-м под Белогоршей, унтер-офицер».
А потом выясняется, что брата расстреляли. «Расстреляли его у стога, в польской деревне, поздно вечером, впопыхах, как убийцы».
За что же?
«Он помогал пленным бежать, открывал двери теплушек, в которых везли рабов в Германию, давал им хлеб».
Не знаю, реальны ли герои этой пьесы или вымышлены творческой фантазией большого писателя. Ситуация же — абсолютно реальна. В сотнях писем я находил такие же или похожие истории, когда, рискуя собой, немцы помогали «восточным рабочим». Память узников бережно и трогательно хранит каждый, даже небольшой, факт человеческого участия, доброты и благородства.
Вот такая деталь врезалась в память Виталию Семину: все годы в неволе в нем жила надежда, что кто-то из немцев хоть в этот перерыв поделится хлебом. «Это даже не надежда, а голодный спазм, с которым мне не совладеть. Не дали ни разу. И сейчас, через много лет после войны, я испытываю страх и стыд — ведь все мы люди… Буду честен до конца, — продолжал Семин. — На другую сторону коромысла положу конфету. Она немало весит, если я ее до сих пор помню…»
Ту конфету в малиновой обертке кто-то оставил на заборчике, мимо которого шли русские. «…Мне почему-то до сих пор светит малиновая фольга».
Доброта в фашистской Германии боялась быть узнанной. Тем дороже она, тем памятнее. Нине Константиновне Станченковой из Смоленска не забыть семью Рихарда Мутцингера, которая помогла выжить ей и ее подругам. Александре Касьяновой помнится французская семья, укрывавшая ее с подругой в конце войны.
«Убежав, мы прятались в поле, в садах, и в конце концов нас забрал к себе в дом один старик. Зашли в дом, семья как раз ужинала. Нам налили по два стакана чая и дали по кусочку хлеба. Спрашивали: еще? Мы отказались, несмотря на голод, было стыдно.
Прожили мы у них двое суток. Семья была такая: отец 72 лет, его сестре 74 года, сыну Максу 36, его жена Анна и сынишка девяти лет. У них была своя мельница».
И Марии Прокофьевне Толок больше всего помнится сейчас не работа с утра до ночи, а такая простая вроде бы деталь: «ели мы с хозяйкой за одним столом, ели то же, что и она. Нас было две украинки, поляк и работник-немец с волчанкой на лице».
Напомню: в «Памятке домашним хозяйкам…» говорилось так:
«…Если в исключительных случаях в одном и том же домашнем хозяйстве используются одновременно немецкие домашние работницы и восточные работницы, то немецкой домашней работнице следует поручить преимущественно обслуживание семьи, а также надзор за восточной работницей.
Немецкие работницы должны быть во всех отношениях в привилегированном положении».
Нарушителям грозила суровая кара. И тем не менее…
29 января 1992 года «Правда» опубликовала снимок двух старых женщин, русской и немецкой, Марии Письменной и Марии Зегберт. Это была их вторая встреча. А первая — полвека назад, когда русскую Марию под конвоем пригнали в Германию. Попала она в городок Херте, в семью Зегбертов.
Свою немецкую тезку русская Мария и тогда, когда ей было девятнадцать лет, и позже, на склоне жизни, называла «второй матерью». А это надо заслужить. И знать об этом надо, помнить о силе добра, которое все-таки побеждает зло.
Сколько их было, таких историй, как у двух Марий? Полного ответа мы, наверное, никогда не узнаем. Правду скрывали и тогда, в военные годы, и много лет спустя после войны. Только в последние годы открылось несколько трогательных историй. Об одной из них рассказали журналисты Московского радио.
Однажды радиожурналистка Ирина Балакина вспомнила в передаче о давнем авторе из Берлина — Стиава Марии. (Опять Мария, может, в самом деле это имя несет в себе нечто магическое?) Ее письма всегда были проникнуты добрыми чувствами к нашей стране. И вот, цитируя письмо из Берлина, Балакина сказала: «Дорогая товарищ Мария».
Ответ из Германии был неожиданным. Он начинался так: «Дорогая Ирина, вчера, слушая передачу Московского радио, я вдруг услышала свое имя и обращение ко мне: ТОВАРИЩ! Я была очень взволнована, ведь слово ТОВАРИЩ для меня очень много значит. Хочу, чтобы вы знали: я действительно всегда была вашим товарищем. Много лет в нашей семье хранится эта история, но никогда я не решалась об этом рассказать вам. А вот теперь решилась…»
Мария Стиава попросила московских радиожурналистов помочь найти друга их семьи — Виктора Мазарчука: «Он был родом из Курской области, деревня Тарасова или Тарасовка. Подростком нацисты насильно увезли его в Германию. В то время и познакомился с ним мой 14-летний брат Пауль. Это случилось на вокзале в городе Усти-над-Лабой, на территории нынешней Чехии. Брат отказался вступать в гитлерюгенд, и за это его заставили руками чистить вокзальные туалеты. Пауль привел Виктора к нам. Вскоре загорелся склад, где Виктор работал, и его арестовали. Но моя старшая сестра Изольда сумела увести Виктора из полиции: она сказала, что его срочно требуют на работу, и офицер поверил ей».
В семье Марии Стиава Виктора прятали вплоть до прихода Красной армии. «Мы никогда не забывали нашего русского друга, — заканчивает свое письмо Мария. — Сейчас он, как и мы, пожилой человек. Верю, что он жив. Нас четверо братьев и сестер. И все мы с нетерпением ждем от вас помощи в поисках Виктора. Вот важная подробность: он знает только фамилию наших родителей. Их звали Пауль и Гила Нарр, а жили мы в пяти минутах ходьбы от вокзала, где мой брат нашел Виктора Мазарчука».
Об этой истории рассказали по радио и телевидению, тысячи людей пытались помочь, но сам Мазарчук, к сожалению, не отозвался. Зато отозвались другие, в памяти которых жили образы людей, спасавших их, рискуя при этом собственной жизнью. Это была коллективная повесть о силе добра. Почти полвека авторы этих писем хранили в памяти имена людей, заслонивших их от смерти, — врача и солдата, рабочего и крестьянина. И тоже просили помочь найти этих людей или их близких, чтобы отдать долг благодарности тем, кто и в годы господства в Германии нацизма сумел остаться человеком.
Вот, например, письмо Галины Федоровны Черновой из Воронежа. Уже много лет она разыскивает немецкого врача Гельмута Фукса, который спас ее от неминуемой смерти. «Я заболела сыпным тифом. Такие больные подлежали уничтожению. Но доктор Фукс скрыл мой диагноз и вылечил. Когда нас освободили советские войска, он пришел на вокзал проводить нас домой. Больше мы его не видели… Если он жив, то, конечно, сейчас в больших годах, ведь он родился в 1909 или 1910 году. Еще знаю, что он был женат, растил с женой сына Дитриха. Как мне хочется поклониться ему, сказать спасибо за наши жизни, за жизни многих людей, которых он спас».
О себе Галина Федоровна пишет мало: «Работаю лаборантом в мединституте, почти два десятка лет была донором. Отдавала свою кровь, возвращая долг таким людям, как доктор Фукс».
Софья Иосифовна Аксенова, Ивано-Франковская обл.:
«За плечами — целая жизнь, и все чаще и чаще приходится обдумывать и осмысливать прожитые годы. Годы моей юности — это годы войны. В 1942 году меня, восемнадцатилетнюю девчонку, забрали фашисты. Рабский труд, голод, безысходность — все приводило в отчаяние. Но судьба свела меня с замечательной женщиной, добрейшей души человеком — Марией (и опять — Мария! Будь благословенно имя твое! — В. А.). Пасир. Ей было 35 лет, муж-солдат погиб на Восточном фронте, где-то под Великими Луками, осталось двое сыновей… Что, казалось бы, ей до русских, до восточных батраков? И все же она, преодолевая собственное горе, помогла нам выжить, делилась хлебом, бралась рядом с нами за работу, давая нам передохнуть. Прошу помочь мне разыскать эту удивительную женщину, ей война принесла большое горе, но она сумела разделить с нами нашу беду».
Елена Степановна Жданова:
Немцы в цехе были хорошие, людяные. Помогали нам, когда шли с обеда, каждый день давали всем по бутерброду. Бутерброд тоненький, но очень вкусный, до сих пор пахнет, а в праздничные дни — с колбасой и луком. Запомнились мне Йоган и Михель, какие же они были добрые люди. Их уже нет, конечно, но как бы я хотела отблагодарить их.
Работала еще рядом, только на машине, Мария — немка. Однажды она пришла в лагерь и попросила, чтоб нас отпустили к ней в гости.
Мы были дома у нее два или три раза. Помню, объявили воздушную тревогу, наша хозяйка забрала в бункер и нас. За это ее ругали немцы, но она, как я поняла, защищала нас».
Киевлянка Зинаида Мойсеенко, тоже прошедшая каторгу, рассказала о своем муже, фронтовике, инвалиде войны. Впрочем, тогда, когда все это происходило, они еще не были даже знакомы. Эту историю она узнала после свадьбы, а свадьбу сыграли в сорок седьмом…
«Когда он заболел, его, еще живого, выбросили на кучу смертников. Но свет не без добрых людей. Его подобрала старушка-немка, отходила, переодела, сказала: иди, сынок, к своим.
И он выжил. Вернулся к своим, на Родину. Но рано ушел из жизни. Достала-таки каторга… Я воспитала двоих детей, трудно было, очень трудно, хлеб ниточкой резала. Дети выросли честными, трудолюбивыми, имеют свои семьи. И я помогаю им воспитывать внуков».
Лидочку Попову угнали из Новочеркасска 3 октября 1942 года. На всю жизнь врезалась в память эта дата. И еще имя — Адель Дальшек. Так звали медсестру лагеря при химзаводе:
«Когда я заболела, она тайно помогла мне сделать рентген (русским рентген не делали) и определила меня в больницу, где лежали иностранцы. Как выяснилось позже, у меня был плеврит, и если бы не ее доброе отношение ко мне и своевременная медицинская помощь, вряд ли я осталась бы в живых.
В цехе, где я работала, всем немцам ежедневно выдавали молоко. Главный лаборант, пожилой мужчина, каждую смену отдавал мне свою бутылку молока».
Елена Ивановна Вишневская:
«В один из сумрачных осенних дней, когда мелкий дождь лил, не переставая, с утра до конца работы и настроение было более чем подавленное, при выходе из цеха я почувствовала, как в мою руку кто-то вложил небольшой сверток. В столовой я развернула его и обнаружила дивный бутерброд с колбасой. Кто мой благодетель, я не могла понять, он ничем не выдал себя в толпе. На следующий день все повторилось. Я была начеку, ждала и заметила человека, который приблизился ко мне. Эго был старик — немецкий рабочий. Быстро сунул мне сверток и, не глядя, не сказав ни слова, прошел мимо. Я прошептала слова благодарности, но он не оглянулся.
Ежедневно после конца рабочего дня я получала эту желанную милостыню. Я ждала этого момента с волнением, потому что сильнее его материальной ценности была ценность моральная. Глубокая сердечность этого очень старого человека трогала меня до слез. Днем я никогда не видела его. По-видимому, он приходил ко мне из другого цеха перед самым уходом с работы и, слившись с толпой, незаметно делал свое доброе дело. Так длилось больше месяца. Потом внезапно прекратилось, и я больше не видела этого чудесного человека. Узнать, что с ним случилось, я не имела возможности.
У нас в цехе была одна высокая, хорошенькая немка. Типичная «Гретхен» или «Луиза» с большими голубыми глазами на всегда улыбавшемся лице. Не помню, чтобы она хоть единым словом обмолвилась с нами, но однажды поманила меня в укромный уголок и сунула две пары вполне пригодных для носки туфель. После грубых «хольцшуэ» — ботинок на деревянной подошве, выданных нам вместе со спецодеждой, — эти туфли показались мне божественно красивыми. Опять я была растрогана актом человеческой доброты. Это была не только бескорыстная, но еще и опасная помощь, т. к. если бы на эту немку был донос в гестапо, ей бы не миновать самого сурового наказания за помощь восточной рабочей».
Однажды Елену отыскал случайный знакомый, который увидел ее, измученную, больную, на приеме у врача.
«Был поздний вечер. Наш барак гудел разговорами, вспыхивающими ссорами, догорали угли в чугунной печке, кто-то доедал свой скудный паек, кто-то стирал свою спецовку, словом, был обычный вечер после работы. Со двора вошла одна из девушек и сказала, что меня хочет видеть какой-то немец. Я вышла из комнаты и в темном тамбуре столкнулась с тем человеком. Через полуоткрытую дверь нашей штубы его лицо было освещено. Я видела, как он взволнован, и мне сделалось не по себе. Так мы стояли друг против друга несколько секунд без слов, а затем он протянул мне сверток и прошептал по-немецки: «Здесь… Я сам сделал для Ваших больных ног…» Не совсем понимая, что это такое, я поблагодарила его, и тогда он спросил: «Не могли бы Вы пройтись со мной? Я хотел бы с Вами поговорить!» Я пыталась объяснить ему, что нам запрещено и я здесь почти как пленная, но от смущения все слова вылетели у меня из головы, и я смогла только сказать: «Я не свободна». С оттенком большого разочарования человек выдохнул: «Ах, зо!» — почтительно попрощался со мной и исчез в темноте лагерного двора.
Трудно было понять, как он проник в лагерь, как разыскал меня. Все это было таинственно. А в свертке оказались наивные, кустарной работы шлепанцы из рыжего плюша. Они так пригодились моим больным ногам! И я долго вспоминала с благодарностью этого странного человека, который подарил мне кусочек своего сердечного тепла».
Одно время Вишневская работала служанкой в доме директора завода. Хозяйка поручала ей кое-какие покупки, в том числе, хлеба — по карточкам. «Однажды я получила хлеб, но карточку мне вернули с неоторванными талонами, — пишет Елена Ивановна. — Первое мое побуждение было исправить ошибку, но более сильное желание — вдоволь наесться — пересилило его, и я ничего не сказала продавщице. В тот же день к вечеру я получила по этим талонам дополнительный хлеб, спрятала его в своей каморке и с наслаждением ела два дня. Я радовалась рассеянности продавщицы и моей удаче.
В следующий раз я получила хлеб, получила от нее карточку, взглянула на нее… и не поверила своим глазам! — талоны опять не были оторваны. Продавщица заметила мое замешательство. Подобие ободряющей улыбки скользнуло по ее строгому лицу, она протянула руку, вновь взяла мою карточку, вырвала талоны и… выдала вторую порцию хлеба. Я чуть не бросилась ее целовать от радости. Так систематически я подкармливалась ею. Ее благодеяние могло быть замечено хозяином булочной или кем-нибудь из посетителей, но она смело шла на риск и, как только была удобная минута, делала свое благородное дело.
Все эти люди были друзьями среди врагов. Может быть, они были коммунистами, антифашистами, может быть, просто добрыми людьми. Забыть их невозможно!»
Своей путеводной звездой называет Марию Хобачеву из Барнаула Екатерина Попова:
«Была она из тех самых окруженцев, которые пробирались к нам из Белгорода. Она дошла до нашего села, остановилась у одной женщины, а потом немцы забрали ее вместе со всеми. Удивительно, что не отправили в концлагерь — она же была офицером-медиком. Видно, не знали немцы, и никто не донес. Она вернула мне волю к жизни, любовь и веру в людей».
В воспоминаниях Поповой много имен: поляк Юзек, неизвестный русский офицер, немецкий мастер Отто…
«…Снова вспомнился дедушка Отто. Собственно, я никогда его надолго не забываю, образ этого человека встает перед внутренним взором почти всякий раз, когда я вижу немецкие слова или слышу немецкую речь. Потому что у дедушки я училась азам языка. И чему-то научилась. Однажды он спросил меня: «Вен ду геборен (Когда ты родилась)?» Я поняла вопрос и даже сумела ответить, что 23 июня. Тогда я не придала этому значения, и каково же было мое удивление, когда 23 июня дедушка Отто преподнес мне розу, видно, только что срезанную с клумбы около его дома (у них там каждый участок земли возделан, даже в городах и городках около домов цветы рас гут). Розу я поставила в бутылку около своего рабочего места и все, кто проходил мимо, поздравляли меня. А на следующий день дочь мастера (она работала в заводоуправлении) принесла мне в подарок красные коралловые бусики».
Польский рабочий Юзек из соседнего барака помог Кате связаться с нашими пленными.
«Мы меняли свои пайки хлеба на табак и через него посылали нашим ребятам. Я передавала свои стихи. Уж какие они были, бог с ними, но мне в ту пору они казались совершенством. Когда я читала, всегда видела у девочек на глазах слезы. Вот, например, о хлебе. Чтоб быстро его не съесть, мы насыпали побольше соли.
Кленовый листочек,
Душистый кусочек.
Что может быть горше неволи,
Чтоб быстро не съесть.
Спасение есть —
Насыплю я столько же соли.
Случалось, нам давали пропуск в город, и тогда мы подходили к лагерю. Однажды удалось подойти близко. Несколько пленных подбежали к проволоке, а один спросил, кто из нас Катя. Я ткнула себя пальцем в грудь.
— Молодец, хотите я вам что-нибудь спою?
Подбежала охрана, отогнала пленных, он только успел еще крикнуть, что он зять артистки Ковалевой.
Вот и все, что я знаю об этом пленном. Через несколько дней мы бежали. И только позже я горько пожалела, что не догадалась спросить ни имени, ни адреса. Вернулись-то мы домой раньше, могли родным написать: жив, мол, в плену… А, может, и не надо было этого делать, многие ведь не вернулись, а хоронить дважды еще тяжелее.
Но все-таки…
Однажды по телевидению выступала Марина Францевна Ковалева, дочь актрисы Ковалевой, и во мне все перевернулось. Не муж ли ее был там, в лагере?
Пишу, а события тех дней одно на другое наплывают внахлест, и я еле-еле справляюсь, чтобы выбрать поважнее. И хочется мне о рабочих-немцах написать. О людях. Я на мастера однажды крикнула:
— Фашист!
— Что?
— Капиталист!
— Что?
— Паразит!
Слово для него непонятно, ушел. Часа через два вернулся и сказал, что он не паразит, а рабочий. А когда мы ушли, он к нашим девочкам подходил и говорил, что Катерина — патриот.
И буханку хлеба я помню, не кусочек, а буханку — 500 граммов. Ее принес мне тот самый дедушка-немец Отто, который работал рядом со мной. Был он очень старый, кожа на руках постоянно лопалась, а он заклеивал трещинки пластырем. Эти старческие руки я и сейчас вижу перед глазами. И хлеб тот у него наверняка не был лишним, лишнего им тоже не давали.
С этим подаренным хлебом мы и ушли, а когда нас задержали, в первую очередь съели до последней крошки, чтоб не отобрали».
Юзек купил беглянкам билеты до Катовице, да еще сопровождающего устроил: «Мы-то думали, что это случайное совпадение, нет, сейчас я понимаю, это Юзек думал о нас».
Они пробирались на восток уже несколько недель. И когда совсем не осталось сил, мокрые и замерзшие, в полном отчаянии зашли в одном селе к старосте. Будь, что будет…
«Староста не выдал, только вместе не разрешил ночевать, по разным хатам развел. Хозяйка, бросив все, стала топить плиту, греть воду. А потом отмывала мои ноги в кровавых мозолях и плакала…»
И все-таки они добрались до Украины… Из партизанского отряда Елену отправили в госпиталь, а Катя осталась. «Так я ее потеряла, а думала, что никогда с ней не расстанусь. Хобачева Мария Васильевна, 1923 года рождения, из Барнаула, отзовись!
А я родилась в 1926 году в селе Солонецкая Поляна Курской области, сейчас наш район в Белгородской области. До войны окончила первый курс Ново-Оскольского педтехникума, после войны окончила Всесоюзный заочный финансовый техникум, работала до пенсии по специальности. Муж был военным, уже умер…»
Лидия Борисовна Арсеньева:
«Мне спасла жизнь чешка, старшая по бараку. Звали ее пани Франя. Это все, что я о ней знаю. У меня воспалилось среднее ухо. Температура поднялась до 39 градусов. Я не знала еще лагерных порядков и обратилась к ней. По закону она должна была доложить немецкой надзирательнице, и меня ждал крематорий. А пани Франя спросила, русская ли я, и сказала: иди обязательно на перекличку, может, поправишься, я тебя не видела. Только потом я поняла, что она для меня сделала и как рисковала сама».
Анна Петровна Ворожбит:
«Силы покидали меня, а мастер подгоняет, бьет, быстрее, мол, надо работать. Шнель! Напротив меня старый немец обрабатывал какие-то бруски, а я с другой стороны станка складывала их на вагонетку и отвозила в соседний цех. Однажды старик ударил меня доской, и я упала. В сознание пришла на вагонетке. Другой немецкий рабочий дал мне воды и сказал, что теперь я буду работать с ним. Он немного говорил по-русски, в 1915 году был в Николаеве, там остались его первая жена, Надежда, и дочь. Вот он спас меня от смерти. Каждый день оставлял за вагонетками два кусочка хлеба, а однажды там я увидела яблоко. До сих пор чувствую его вкус».
Иван Павлович Литвиненко, Полтавская обл.:
«В лагере, убирая нужники, можно было заработать увольнительную. А в городе за время увольнительной можно было подработать. Так вот, в начале 1944 года я помог одной немке убрать мусор во дворе. Меня позвали в дом. Хозяин угостил сигаретой, а фрау Эчевальд говорит: мальчишке не до курения, он, наверное, голоден. Принесла она мне тарелочку супа и, пока сказала мужу пару слов, я суп уже съел. Она принесла еще. Потом еще. Муж смеется, говорит, что ты ему тарелочками носишь, давай всю кастрюлю.
Муж фрау Эчевальд написал записку коменданту лагеря, и мне давали увольнительную без отработки. С тех пор я часто бывал у них. Фрау Эчевальд давала мне костюмчик, белье, шляпу и ботинки своего сына, погибшего во Франции. Но недолго так было. Скоро ее муж умер. Я сажал цветы на его могиле. До конца своих дней буду с благодарностью вспоминать этих добрых людей, их человеческое отношение. И другое не забуду.
Однажды вместе с нами вагон картошки разгружали наши военнопленные. После разгрузки нас поставили в общий строй и приказали всем вывернуть карманы. У одного молоденького белокурого пленного в кармане оказались две картошины. Немец его на месте застрелил. Парень упал, ветер развевал его кудри, а глаза были открыты. Нас погнали строем, а он остался… Этот паренек мне часто снится по ночам…»
Говорят, полициям на ладони можно прочитать судьбу. Если умеешь, конечно, читать эти начертанные за нас эскизы. Прапорщик Алексей Шумаков в судьбу не верил, но встретившейся однажды хорошенькой цыганке вдруг доверчиво протянул ладонь. Пусть гадает, ведь все и так ясно. Красные уже прорвали Перекоп, вот-вот войдут в Севастополь. Но это не конец. Борьба продолжается.
— Ты еще встретишься с теми, от кого сейчас бежишь, — завершила гадалка свое путешествие по ладони и по времени.
Алексей и сам знал, что встретится, ничего нового Земфира ему не сказала.
Но пройдет два десятка лет, грянет новая война и он, русский эмигрант, русский офицер, участник чешского подполья, осужденный на принудительный труд в Германии, вспомнит то давнее пророчество. Вот он и встретился с теми, от кого тогда бежал в Севастополе. Их бараки разделяет только ряд колючей проволоки, а в цехе вообще ничто не разделяет. Только нетерпимый взгляд мастера, который не может позволить рабам рейха зажилить хотя бы минуту для себя. Но кто помешает Шумакову поделиться с земляками своей пайкой, сигаретой, посылкой, присланной из Праги?..
Об этом человеке я знаю совсем мало, только то, что рассказала мне в Праге врач Людмила Синкулова, связная антифашистского подполья, автор удивительной автобиографической книги «Я была кем-то другой». Спасаясь от неминуемого ареста, летом 1942 года она завербовалась по фальшивому паспорту на работу в Германию и провела там три года — до освобождения. Книга — об этих годах. У вербованных был относительно свободный режим, и доктор Синкулова, тогда она была Марией Недбаловой, могла в определенные часы ходить по городу, заводить знакомства. Так она познакомилась с Шумаковым, узнала его историю. Потом след его потерялся…
«Из ворот соседнего лагеря каждый вечер в полвосьмого, — пишет Синкулова, — выводили OST — колонны на ночную смену. Работницы шли молча, только перестук колодок в ранней темноте разносился далеко вокруг. Охрана вместе с ними шла по дороге, тротуар был свободен. Однажды я пошла по тротуару. За последними домами, когда совсем стемнело, тихо начала насвистывать мотив песни «Если завтра война…» Колодки сбились с ритма. По рядам прошуршало: «Слышите?» Охрана ничего не заметила. Тогда я перешла к другим мелодиям — о дальневосточных партизанах, о Каховке…
Так продолжалось несколько дней. Чаще всего и насвистывала Партизанскую и представляла, как мои незнакомые подруги шепчутся: появится ли их «музыкант» сегодня? Был это крохотный стебелек, за который мы держались вместе, смешной против немецких автоматов, но он светил нам, как искорка во тьме».
Каким-то особым чувством Людмила Синкулова поняла, как нужна ее ровесницам, оторванным от родного дома, именно такая поддержка.
Владимир Макарович Коваленко, чье письмо мы уже читали, вместе с односельчанами Виктором Куропятником и Григорием Козленко попал в Судеты, сначала в небольшое поместье, а потом к крупному бауэру. На него раньше работали 25 советских военнопленных, их отправили в лагеря, а сюда взамен прислали «восточных рабочих».
«Жили мы в бывшей конюшне, под стенами стояли нары, посредине — большая печка-буржуйка. Местная полиция нас всех взяла на учет, сняли отпечатки пальцев, выдали арбайт-карты; выходить из лагеря имели право только на работу.
Вместе с нами были два москвича — Николай Рзянкин и Иван Мохов, Иван Гапонов был из-под Курска. Леня Коваленко, мой однофамилец, из Кировоградской области… Других не помню.
У нас не было официальной организации, но мы и не были каждый сам по себе. Прислушивались к слову Николая Рзянкина. От нас с пустыми руками уходили власовские вербовщики, никого не соблазнили, ни одного предателя не нашли. Уже после освобождения Рзянкин пришел к нам в форме лейтенанта Советской Армии. Оказалось, что в Кировоградской области ему удалось бежать из плена, прижился в глухом сельце и оттуда как гражданский был увезен в Германию на работу».
Земля, на которой работали Коваленко и его товарищи, принадлежала крупному землевладельцу. Хозяин, очевидно, не хотел возиться с фруктами и продавал урожай на корню некоему господину Поку. Когда фрукты созревали, Пок набирал батраков из окрестных лагерей. Вместе с ними, старый и хромой, он работал весь день: перебирал фрукты, паковал их в ящики, ремонтировал лестницы… Его дочь готовила на всех обед, вместе с отцом садилась за один стол с ними».
В лагере Владимир таскал мешки с удобрениями — по 50 кг. То ли от инфекции, то ли от простуды на спине образовался нарыв. Ночью просохнет, а днем, на работе, снова сдирается. За неделю болячка захватила всю спину. Управляющий послал его к врачу.
«Передо мной в кабинет вошел незнакомый мне русский парень. Врач, как я узнал позже, спросил его, что болит. Парень показал ему на горло. Врач попросил открыть рот, посмотрел и, схватив дубинку, огрел парня по голове. Тот выскочил из кабинета, даже кепку оставил.
Настала моя очередь. Испугавшись, что и мне достанется резиновой дубинкой, я задрал рубашку на спине и бочком вошел в кабинет, показывая свой нарыв. Врач выписал рецепт, по нему управляющему выдали лекарства. Так меня вылечили.
Разные люди были вокруг, добрые и злые, простые крестьяне и одурманенные гитлеровской пропагандой функционеры. Помню шофера, который работал с нами, был он членом гитлеровской партии. Любил побахвалиться тем, что после войны станет колонистом, в России у него будет свое хозяйство, 25 га земли и 50 рабочих…
Жизнь рассудила нас».
Четыре миллиона колонистов, которых Гитлер собирался осчастливить русской землей после победы над Советским Союзом, остались при своих интересах.