Глава шестнадцатая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава шестнадцатая

…Без промедлений, без торопливости

Мне шепнуло сквозь ночь, и явственно перед рассветом

Пролепетало мне тихое слово пленительное — смерть.

Уолт Уитмен

Второго февраля пасмурный рассвет. Буря окончательно стихла, от нее остался слабый ветерок. -23 °C. Светать начало только к десяти часам. Седов с утра ушел на разведку, в половине одиннадцатого вернулся. Дорога тяжела. Вчерашняя буря намела большие сугробы, снег не успел еще затвердеть. С лицом бледным, более чем обыкновенно задыхаясь, Седов поднялся на корабль. Он жаловался на боль в ногах и одышку.

Перечитывая свой дневник, я вижу, что все записанное в этот день проникнуто тяжелым предчувствием. Все воспринималось не так, как было на самом деле, а сквозь тяжесть предчувствия. Так — пред грозой вы смотрите только на темную тучу, на застывшую стеклом воду реки и на набегающий мрак. Все кажется грозным — вы уже не видите ни ярких отблесков солнца на зелени, ни ослепительных лучей тут же у ваших ног, ни ясного неба над головой. Восстанавливая теперь в памяти этот день, я убеждаюсь, что взгляд мой, прикованный к тяжелой туче, не видел многого: только теперь, смотря на последнюю фотографию Седова, снятую за несколько минут до отправления, я припоминаю, как прекрасно было его бледное вдохновенное лицо с далеким взглядом. Что общего у этого лика с обыкновенным, переполненным жизнью, которое все знали раньше — румяное, скуластое, с огромным лбом и всегда смеющимися глазами, глубоко всаженными в орбитах? — Неистощимый рассказчик, выдумщик анекдотов и смешных историй, кумир команды, бесстрашный охотник, всегда ценный, — даже к работе подступавший не иначе как с шуткой, Седов в этот день явился иным: сосредоточенно-решительным, как будто бы какая-то мысль завладела им до перевоплощения. Возвратившись с разведки, Седов прошел в каюту — пред тем я передал ему свое письмо [93]. Г. Я. пробыл в каюте около полчаса, вышел с написанным приказом, в котором он передавал руководство научными работами Визе, а власть начальника — Кушакову. Визе прочитал приказ вслух. Не расходились. Не уходил и Седов. Он несколько минут стоял с закрытыми веками, как бы собираясь с мыслями, чтоб сказать прощальное слово. Все ждали. Но вместо слов вырвался едва заметный стон, и в углах сомкнутых глаз сверкнули слезы. Седов с усилием овладел собой, открыл глаза и начал говорить, сначала отрывочно, потом спокойнее, плавнее — голос затвердел.

— Я получил сегодня дружеское письмо. Один из товарищей предупреждает меня относительно моего здоровья. Это правда: я выступаю в путь не таким крепким, как нужно и каким хотелось бы быть в этот важнейший момент. Пришло время: сейчас мы начнем первую попытку русских достичь северного полюса. Трудами русских в историю исследований севера записаны важнейшие страницы, — Россия может гордиться ими. Теперь на нас лежит ответственность оказаться достойными преемниками русских исследователей севера. Но я прошу, не беспокойтесь о нашей участи. Если я слаб, спутники мои крепки, если я не вполне здоров, то посмотрите на товарищей, уходящих со мной, — они так и пышут здоровьем. Даром полярной природе мы не сдадимся.

Седов помолчал.

— Совсем не состояние здоровья беспокоит меня больше всего, а другое: выступление без тех средств, на какие я рассчитывал. Сегодня для нас и для России великий день. Разве с таким снаряжением нужно идти к полюсу? Разве с таким снаряжением рассчитывал я достичь его? Вместо восьмидесяти собак у нас только двадцать, одежда износилась, провиант ослаблен работами на Новой Земле, и сами мы не так крепки здоровьем, как нужно. Все это, конечно, не помешает исполнить свой долг. Долг мы исполним. Наша цель достижение полюса — все возможное для осуществления ее будет сделано.

В заключение Седов старался ободрить больных:

— Жизнь теперь тяжела, стоит еще самая суровая пора, но время идет. С восходом солнца исчезнут все ваши болезни. Полюсная партия вернется благополучно, и мы тесной семьей, счастливые сознанием исполненного долга, вернемся на родину! Мне хочется сказать вам не «прощайте», а до «свидания».

Все стояли в глубоком молчании. Я видел, как у многих навертывались слезы. Пожелали счастливого пути. Как-то особенно просто и задушевно сказал несколько слов Лебедев.

После завтрака Седов встал первым.

— Нужно идти!

Через несколько минут все были на воздухе. Еще небольшая задержка у аппарата, и все способные двигаться под лай и завывание рвущихся собак пошли на север. В мглистом воздухе глухо стучали пушки, чуть развевались флаги. Крики «ура» тонули в белых проливах. У северного мыса о. Хукера километрах в семи от зимовки мы остановились, пожали руки уходящим, расцеловались. «Так до свидания, а не прощайте!» — Несколько торопливых фраз, и две кучки людей разошлись: одна на север, другая на юг. Еще несколько салютов из револьвера, и темная полоска трех нарт стала таять в сгущающейся темноте великого ледяного простора.

Я долго стоял на торосе, вглядываясь в темноту. Отблеск тусклой зари, величавые белые горы с бледно-зелеными ледниками, груды торосов — все было особенно тускло. Новую полоску следов уже запорашивал ветер. Стемнело. Быстро скользя лыжами, я побежал догонять горстку людей.

Суровое время наступило в начале февраля. Температура не поднималась, усилились ветры. Метеорологической станцией отмечены штормы 3 февраля при -27°, шестого, седьмого и восьмого февраля — при 35 градусах С. На корабле после такой погоды все замерзло. Девятого февраля в дневнике отмечено:

«Ветер затих. Я привел в порядок каютку, оледеневшую, как камень на горе. Пришлось долго скалывать лед — вынес семь умывальных тазов. Более половины осталось под матрацем: его нельзя выколоть, не испортив материи.

11 февраля. Сегодня, по вычислениям, должно было показаться солнце. Хороший безоблачный день -39 °C. В полдень горел яркий отблеск на юге. Я и Павлов, поднявшись на ближайший откос берега, с высоты 100 метров увидели самое солнышко.

12 февраля. Празднество в честь солнца. Живое солнышко, замечаем, не любит официальностей, — с утра на небе тучи. Праздник вышел по другому поводу: Лебедев нашел завалившуюся четверку махорки и распределили между «некурящими». Запасы табаку окончились в конце декабря: в прошлом году матросы под горячую руку выбросили два ящика слегка подмоченного. Ныне только Визе владеет «неоцененными сокровищами», — не то две, не то три четверки настоящего Стамболи. Владение сокровищами всегда связано с некоторыми неудобствами. Нужно сторожить. Нужно отклонять самые выгодные предложения, когда за половину папиросы предлагают променять пару новых рукавиц, ночное дежурство или новые брюки — за хорошую щепотку. Когда Визе курит… о, сколько влажно-завистливых взглядов следит за сизыми струйками, сколько досадливых покашливаний!

21 февраля. День рождения Визе, на столе четверка табаку. Готовлюсь к экскурсии на мыс Флорыб3, — предполагаю идти вдвоем с Инютиным. Приходится снаряжаться особенно легко. Весьма вероятно, что мне придется идти одному с примусом, спальным мешком и записками: Инютин очень слаб и ненадежен, Пищухин еле бродит с распухшими коленками. Из матросов вполне здоровых только двое — Кузнецов и Кизино.

24 февраля. Стоит ясная погода. С 19-го полная тишина, ясные солнечные дни с ровной температурой в -30 -35 °C.

Сегодня поднялись с Павловым на вершину о. Хукера. День на редкость ясен, — казалось, что и воздух застыл. Южные острова четки во всех подробностях, а Британский канал с горы — как пред летящей птицей.

Прекрасные дни не доставляют полного удовольствия, — гнетет мысль об ушедших и забота о больных. Прекрасны безгранично-широкие просторы. Но мозг, отказываясь воспринимать всю красоту замерзших земель, упорно возвращается к жизни — к жизненным мыслям о том, что на пространстве в полтораста километров — ни трещинки во льду. Такое состояние льдов напоминает: медведей нет поблизости, нет спасения больным. Зандер, когда-то крепкий мужчина, теперь похудел и совсем ослаб. Одна надежда на птиц: они прилетают к этим берегам почти с восходом солнца.

25 февраля. Как упорны и злы морозы! Ртуть почти не оттаивает. Мы жмемся друг к другу, как холодом застигнутые птицы. Все каюты, за исключением одного лазарета, покинуты. Больные из другого — переведены в каюту Седова. И я, устав бороться со льдом, переселился в кают-компанию.

Сегодня Иван, переставляя ящики, нашел в трюме гнездо крыс. Туда, очевидно, собралось все крысиное население «Фоки». Крысы натаскали в щель обшивки всякого хлама: обрывков бумаги, соломы, пеньки, изгрызенных канатов и, зарывшись, лежали друг на друге тесным комком. Более пятидесяти, но в живых осталось две-три, но и те не шевелились, не испугались света фонаря.

Зандер совсем плох. Сегодня, войдя в каюту навестить его, я сразу заметил, что больной сильно осунулся, обозначились скулы, запали глаза. Он не предложил мне — как обыкновенно — «несколько градусов своей температуры для тепла», а, прерывисто дыша, сказал голосом слабым и серьезным:

— Видно — мне от своих градусов не избавиться; одна просьба — найдите несколько досок на гроб.

Я ответил шуткой. Она успеха не имела. Больной ответил голосом слабым и серьезным:

— Плохо мне.

1 марта. Прилетели птицы. Утром стайка крабовых нырочков (Mergulus allae) покружилась над обрывом, словно осматривала местность и села где-то на камнях. После обеда я взял ружье, — не удастся ли добыть несколько птиц для больных. Едва я вышел на палубу, меня догнал Кушаков и сказал: «Иван Андреевич кончается». Я вернулся и открыл дверь в его каюту. Зандер был еще жив. Когда дверь скрипнула, он пошевелился и испустил хрип, — это был последний вздох. Бледный, неподвижный лежал Зандер на левом боку, закрыв глаза и подложив под щеку руку. Казалось, он спал. Бедный, сколько страданий за эти последние месяцы! Узкая койка в тесной каюте, слабый свет полярного дня, еле светящего через оледенелый иллюминатор, серые закопченные стены, — вот обстановка последних дней жизни и одинокой смерти без утешения и помощи родных и близких. Над койкой Зандера лежал вверху Коноплев:

— Минут за десять — разговаривал со мной. У меня и в мыслях не было, что он так плох, — рассказывал Платон. — А потом вдруг слышу, задохся и слова не сказал. Вот, сердечный, — добавил Коноплев, — дочка ведь у него осталась, хорошая барышня, я видел ее; ждет теперь, поминает — к лету папа приедет. А папа-то вон где скончался, во — где лежать будет!

Все здоровые — нас шесть человек — отправились копать могилу вблизи астрономического пункта. Работали до полной темноты. Почва смерзлась до такой степени, что даже ломами невозможно выкопать глубокую яму. Могила получилась глубиной всего в аршин.

2 марта. Похоронили Ивана Андреевича. Зашив тело в мешок из брезента (на «Фоке» не нашлось и шести досок, годных для гроба), мы вынесли Зандера на палубу и на нарте довезли до могилы. Выла вьюга. Ветер трепал одежды впрягшихся в сани, шуршал по камням. Тело опустили в могилу и устроили нечто подобное склепу, — свод его заменила дверь от каюты. Засыпали слоем земли в десяток сантиметров, а сверху наложили большую груду камней. Вот она, полярная могила, первая на этом острове.

Мы потеряли мужественного и нужного человека. Всю жизнь Иван Андреевич провел на море, изъездил все океаны. В самые опасные минуты плавания «Фоки» покойный был бодр и спокоен. Морская жизнь учит бесстрашию. Четыре темных месяца в койке, одиночество, страдания ужаснейшей болезни — можно бы упасть духом. Но Зандер терпел — никто не слышал жалоб от него иначе как в шутливой форме. И даже умереть умел терпеливо, незаметно. Крепким духом — славная смерть.

3 марта. Вчера я писал о смерти, она была тут — пред глазами, заслоняла собою все. Злобный ветер с севера пел ее торжествующую песнь. — А сегодня — лишь успел я распахнуть выходную дверь — блеснуло в глаза нестерпимо яркое солнце и откуда-то сверху, как будто с самого голубого неба, понеслись веселые, задорно звенящие крики, бодрящий гомон беззаботной жизни. Птицы прилетели.

Гуще всего крики со стороны Рубини-Рока. Птиц не видно, — они на самой вершине двухсотметрового обрыва. Я убил всего девять нырочков. После каждого выстрела со скал срывались тучи из белых быстро мелькающих крылышек — дрожащие живые тучи. Возвращаясь, я встретил Павлова, всего обвешенного птицами: он набрел на полынью, чуть не сплошь усеянную нырочками.

5 марта. Прилетают все новые стаи нырочков. Миллионы резвых крылышек прорезают воздух тонким свистом. Не нужно ходить к Рубини-Року: птицы поселились везде, где земля свободна от льда. У самого «Фоки» летают стайки, срываются одна за другой с заснеженных камней, садятся поблизости, перепархивают и опять куда-то уносятся. Веселые, жизнерадостные птички. Природа, совершенно не считаясь со склепным молчанием белых пустынь, наделила их задорными, звонкими голосами и полным неумением молчать, — хохочущие крики несутся непрерывным дрожанием воздуха. Нырочки не боятся людей. Когда подходишь к стайке, важно рассевшейся по камням, немного замолкают; если не делать резких движений, подпускают к себе на несколько шагов. Сядь и сиди неподвижно: настороженные головки скоро придут в обычное положение, затем главный болтун раздует зоб и выпустит беззаботную песню: «кга, га-га-га-кга!».

В погоне за мелкими рачками на полынье они сбираются — себе на погибель — густыми стаями. Вчера и сегодня на полынье охота всерьез; нужно запасаться мясом, пока представляется удобный случай. Только я убил 119 нырочков и 16 кайр. Всего за три дня добыто 230 птиц. Охотимся расчетливо, дожидаясь, когда птицы сплывутся густо — воды не видать. Бывает — после выстрела на месте остается до двадцати штук; вся стая поднимается, кружится недолго, потом опять садится, часто ближе, чем до выстрела.

Вчера штурман убил тюленя. Зверь не потонул, — жирный — плавал по воде, как пробка. Мы привезли лодочку и достали добычу. За три дня все заметно поправились — отъедаются птицами больные и здоровые; все чувствуют себя помолодевшими. Мы дождались лучших дней. Как тяжелы ушедшие — напоминает горка камней на мысе Зандера.

Шестого марта после утреннего кофе мы собрались — как во все последние дни — стрелять нырочков на полынье, но, заспорив о чем-то, немного задержались. Штурман махнул рукой на спорщиков, закинул за спину винтовку и вышел. Минут через пять он вбежал с искаженным лицом:

— Да что же это такое! Георгий Яковлевич возвращается. Не знаю… Нарта с севера идет.

Выбежав в чем были, у пригорка метеорологической станции остановились. Из-за мыса показалась нарта.

Случилось несчастье? Седов тяжко заболел? Очевидность неудачи? Просто — открытое море впереди, как встречалось Джексону?.. Беда? — Никто из нас не бежал, как всегда, поскорее встретить, узнать.

Нарта миновала мыс. Только одна нарта и около нее только два человека. Возвращающиеся не могли уже не видеть нас, но шли без радостных криков привета, молча. — Беда?

Несколько мгновений спустя, когда глаза привыкли к свету, я разобрал, кто идет: впереди собак Линник, а сзади, поддерживая нарту с каяком, Пустотный. — Седова нет.

Через минуту мы окружили вернувшихся.

— Где начальник?

— Скончался от болезни, не доходя до Теплиц-Бай. Похоронили на том же острову.

Стояли в молчании. Только собаки, ласкаясь, радостно визжали. — Так вот чем кончается экспедиция, вот куда привела Седова вера в звезду!.. Как обманывают нас звезды!

Линник и Пустотный — с черными обмороженными лицами без улыбки, изможденные, исхудавшие, — откинув назад капюшоны, начали рассказывать.

Под вечер один из нас записал со слов матросов всю недолгую историю путешествия к полюсу. Тогда же прочитали для сопоставления с рассказом путевой дневник Седова. Дневник кончался на 16-м дне февраля. Под этим числом отмечено появление солнца. Запись кончается обращением к нему: «Посвети, солнышко, там на родине, как тяжело нам здесь на льде».

Седов в начале путешествия скрывал от спутников свое тяжелое положение; по дневнику ход болезни яснее. Первые три дня она не особенно беспокоила. Опухоль ног и одышка уменьшились. Но только три дня. — С каждым новым — появлялись новые болезненные ощущения, и тело слабело. В эти же дни ударили невыносимые холода со страшными встречными штормами при 35° мороза. Да и почти все время путешествия ветры упорно дули навстречу. Больной должен был вдыхать жгучий холодный воздух, бороться с условиями, губительными и для крепчайшего организма.

После стоянки вблизи острова Марии-Елизаветы, Седов ослабел, — он не мог двигаться на ногах. Больной сел на нарту и больше не сходил с нее. Но каждое утро запрягались собаки, и караван двигался вперед, тянулись к северу три нарты. С этой поры для матросов начались страдные дни. Давило беспокойство за вождя, били морозы, томила тяжкая работа. На остановках за больным ухаживали, как за отцом. Но… какая зашедшая далеко болезнь может исцелиться в палатке на снегу при ветре с тридцатью градусами мороза?

За островом Марии-Елизаветы начинается море Виктории. Наши путешественники двигались по льдам его, постоянно видя слева открытую воду. На одной из стоянок к лагерю подошел медведь. Седов, еле держась на ногах и качаясь, вышел из палатки на охоту: он и тут не хотел пренебречь запасом пищи для собак. Собаки загнали зверя в продушину километрах в двух от палатки. Добыча казалась верной, собаки не выпускали зверя из западни — подойти и выстрелить в упор. Но вышло не так. Что-то случилось с затвором ружья: курок не разбивал пистона. Взбешенный неудачей, Седов направился к палатке за финским ножом, чтоб им заколоть медведя. По дороге охотник упал от слабости и больше подняться не мог. Спустилась темнота и туман. Линник один добрался до палатки. Больного привезли к лагерю на нарте.

С этой стоянки началась страшная борьба беспощадной полярной природы с больным, слабым человеком, вооруженным лишь волей да верой в свою звезду. Вплоть до времени, когда карандаш выпал из ослабевшей руки, дневник Седова повествует, как ежедневно проходилось то или другое количество километров — все к северу, к северу, — какие заботы волновали ведущего записки, какие встречались затруднения. Есть на страницах заметки по географии пустынных островов, что тянулись по сторонам пути, есть обыкновенные мысли рабочего дня. Но в записках трудно найти что-нибудь похожее на страх перед будущим или необходимость отказаться от своих задач.

Между тем, после случая на охоте матросы начали понимать ясно, чем может кончиться поход. Они пробовали сначала намекать Седову, потом стали просить открыто — нужно вернуться на судно. Разве можно поколебать Седова? — «Улыбнется, — рассказывал Линник, — махнет рукой. — Нет, оставь это, — скажет, — брось и думать о судне. Я в Теп-лиц-Бай за пять дней поправлюсь».

А сам иногда — особенно часто в последние дни — повторял в забытье:

— Все пропало, все пропало!

Морозы не сдавали, не прекращались ветры. Пятнадцатого в дневнике записано — навалился густой туман, кругом полыньи, слева открытое море. Недалеко от земли Карла-Александра нарта провалилась на молодом льду. Ее вытащили довольно легко. Двигаться дальше — невозможно. Решили подождать, пока лед окрепнет; к тому же разразилась буря. — В этом лагере Седов и умер.

Последние переходы Седова — жутки даже в рассказе матросов. Дорога по тонкому молодому льду сменялась непроходимыми торосами. Режущий ветер сжег дочерна лица. Матросы еле справлялись с тремя нартами. Седов лежал на средней — одетым в эскимосский костюм — в спальном мешке, крепко привязанном сверху качающейся нарты. Больной часто впадал в забытье; как неживая, склонялась голова, а тело безвольно следовало движениям нарты и толчкам по торосам. Очнувшись, Седов первым делом сверял курс с компасом и не выпускал его во все время сознания. Матросы замечали: больной подолгу осматривался, словно стараясь опознать острова, лежащие на пути. Спутникам иногда казалось, что Седова мучила мысль, как бы они самовольно или обманом не повернули, не увезли на судно, не сменили бы северного курса.

Три последние дня в палатке — умирание когда-то крепкого организма. Седов лежал в спальном мешке. По временам жаловался на нестерпимый холод — в один из припадков озноба он приказал обложить палатку снегом доверху и держать примус зажженным на обе горелки.

— Только зажжешь примус, — рассказывал Линник, — кидает в жар. «Туши примус». Проходит четверть часа — так задрожит, что иней с палатки сыплется. — «Зажег примус?.. Нет, не нужно, надо беречь керосин. Впрочем, все равно».

Так, то ложась рядом в мешок, чтоб согреть вождя, то растирая холодные опухшие ноги, покрытые синими пятнами, — маялись матросы четыре дня и четыре ночи без сна. В последние дни Седов не ел и не пил. В дневнике несколько раз встречается запись: «Надо бороться с болезнью». Передавали и матросы, Седов часто говорил: «Я — не сдамся, нужно пересилить себя и есть». Но есть не мог. Пустотный предложил как-то любимых консервов — мясной суп с горохом — взятых для праздников. «Да, да — консервов!». Пустошный вышел из палатки отыскать нужные жестянки на дне каяка.

Ревела буря. Пустошный вдруг ослаб, закружилась голова, хлынула из горла и носа кровь. Бессонные ночи, еда кое-как, тревога — сломили и цветущую молодость Пустошного. Бедняга приполз к палатке без консервов. Пришлось пойти Линнику. Когда консервы были, наконец, сварены, Седов не мог проглотить ни ложки супа, — приступ лихорадки и боль в груди отняли сознание.

Матросы не видели ни дня ни ночи. В темной палатке трепыхался синий огонь примуса. Седов метался. Дыхание его все учащалось и становилось затрудненным. Иногда спутники держали больного в полусидячем положении: так легче становилось дышать.

Двадцатого февраля во втором часу дня Седов стал внезапно задыхаться: «Боже мой, боже мой… Линник, поддержи!..»

И задрожал смертельной дрожью.

Живые долго сидели, как скованные, не смея пошевелиться, ни вымолвить слова. Наконец один пришел в себя, закрыл глаза покойного и прикрыл лицо чистым носовым платком. Примус потух. Буря стихала; как будто оторвав мятежный дух, занесший сюда недвижимое теперь тело, она успокоилась.

Пустотный рассказывал — охватило отчаяние и ужас. В темноте тесной палатки, пригнетенной сугробом, трудно было двинуться, не задев спального мешка с телом покойника, — смерть не давала забыть о себе ни минуты. Совсем не приходило мыслей о будущем, обо всем, что ждет еще впереди, что делать с телом, куда идти, как спастись самим — матросы сознавали одно: вот здесь, на тонком льду, среди земель, им неизвестных, они остались одинокими в страшной пустыне, без вождя — как выводок без матери, уставшие и больные, лицом к лицу с враждебной природой, а на руках — мертвое тело, тело, еще недавно воплощавшее волю, которой они привыкли верить слепо, до конца.

Пробудил холод. Надо что-нибудь делать. Посоветовавшись, решили дойти до Теплиц-Бай, отыскать склады Абруццкого, запастись керосином — оставался один баллон менее четырех литров — и, бросив все лишнее, привезти тело Седова на «Фоку». 24 февраля, оставив лагерь на произвол судьбы, пересекли пролив и, подойдя — как думают — к Земле Рудольфа, пошли вдоль западного берега ее. Шли недолго: встретили открытую воду, море касалось самой береговой стены ледника. Матросы не решились двигаться по ледяному покрову без приметных точек. И по морскому льду они шли крайне медленно из-за неуверенности и постоянных споров о правильном направлении. Выходило — Седова не довезти. Решили похоронить тут же.

На клочке земли, черневшей поблизости, матросы выбрали подходящее место и принялись за последнюю работу для своего вождя. Тело его, завернутое в два брезентовых мешка, поместили в углубление, вырытое киркой; рядом — предназначавшийся для полюса флаг. Сверху наложили высокую груду камней, в нее вставили крестом связанные лыжи. Около могилы осталась кирка.

С обнаженными головами произнесли: «вечная память». Немного постояли. Когда мокрые от пота волосы смерзлись, надвинули капюшоны и, подняв с могилы по камню для себя и для жены покойного, вернулись к лагерю, — собираться в обратную дорогу.

Где могила Седова?

Линник и Пустошный плохо читали карту с непонятными им английскими надписями. Со слов вернувшихся можно предположить: на мысе Бророк (Земли Кронпринца Рудольфа), у подножия обрывистого берега, на высоте от моря метров десять, в том месте, где кончается восточная часть ледника и начинается каменистый берег.

До «Фоки» матросы добрались с трудом. Шли две недели, споря у каждого острова, какой держать курс. Когда удавалось попасть на старый след, делали большие переходы. Несколько раз терялось всякое представление, куда идти. Уже недалеко от бухты Тихой, попав в пролив Аллена Юнга, заблудились совсем, и ушли бы скитаться среди мелких островов южной части Земли Франца-Иосифа, если бы не заметили аркообразный айсберг у острова Кетлица, памятный тем, что Седов фотографировал эту игру природы. Матросы не ели горячего четыре дня: вышел керосин. На остановках без горячей пищи спальный мешок не грел настывших тел. Часть собак осталась у брошенного лагеря.