«Кто же может угодить?»
«Кто же может угодить?»
Наконец, во 2-й половине 1823 г. наступил последний этап «затемнения». После резкого столкновения с Аракчеевым Волконский был отправлен на воды в Карлсбад. Его место занял Дибич. Закревский получил должность генерал-губернатора Финляндии и командира Отдельного Финляндского корпуса, а дежурным генералом вместо него стал Потапов. Место Дибича в 1-й армии занял Толь, ставший генерал-адъютантом. За неделю до этого Гурьев уступил свою должность Канкрину, также избранному Аракчеевым. Вскоре вместо Кочубея министром внутренних дел стал приятель «Змея» Кампенгаузен; наконец, кресло умершего военного министра Меллера-Закомельского занял Татищев, еще одна креатура Аракчеева. Торжество временщика отныне было безраздельным.
«Сожалею только о том, что со временем, конечно, Государь узнает все неистовства злодея (Аракчеева — М. Д.), коих честному человеку переносить нельзя, открыть же их нет возможности по непонятному ослеплению его к нему; между тем растеряет много честных людей и восстановится прежнее лихоимство и беспорядок в ходе дел», — писал Закревскому Волконский в октябре 1823 г.[238], оскорбленный так глубоко, как может быть оскорблен человек, с детства бывший другом и помощником монарха, 27 лет прослуживший ему верой и правдой, и которого монарх сбросил, как надоевшую кошку с колен.
«Теперь прочным образом основалось царство немцев», — выразил свое и общее мнение Ермолов.
Закревский, правда, перед уходом сумел хлопнуть дверью. Он напечатал небольшим тиражом свой «Отчет… по управлению дежурством Главного штаба» и разослал его «искренним друзьям». Этого было достаточно, чтобы «Отчет», весьма откровенный по части изображения недостатков системы, стал достоянием публики. Уже позднее Киселев писал Закревскому, что некоторые считают, что отчет дает возможность врагам Закревского подтвердить «вымышленное обвинение в гордости» его. «Некоторые мысли, резко изъясненные, пугают уши, к тому не привыкшие», — писал Киселев. Закревский с обычной прямотой отвечал, что мысли «пугают уши» потому, что «у нас истина дерет всегда слух, разнеженный беспрестанной лестью, и что от непривычки слушать таковую за каждое смелое обличение своего образа мыслей заслуживаешь нарекание [в] дерзости»[239].
Однако все это мало утешало Закревского. Финляндское «герцогство», как говаривал Ермолов, совершенно не прельщало Арсения Андреевича. Для него это был чужой край, который незнание языка делало еще более чуждым, где не было знакомых, привычной среды и возможности вести регулярную переписку с друзьями. Он, как это водилось, пытался отказываться от этого назначения, но царь настоял, и он покорно отправился туда в полной уверенности, что ни малейшей пользы принести не может.
С конца 1823 г. кризис, о котором мы говорили выше, переходит у наших героев в апатию. Это слово, пожалуй, точнее других характеризует их душевное состояние в то время. Служба стала не в радость. Перемены в Главном штабе были не просто кадровыми перестановками. Менялось само направление, характер его деятельности, что не могло не отразиться на функционировании армии в масштабах всей страны. Волконский и Закревский при всех недочетах много делали для армии, хотя бы потому, что не давали окончательно «разгуляться» Аракчееву. Они много помогали Ермолову, Сабанееву, Киселеву и Воронцову в преодолении обычных бюрократических препон. Ускорение рассмотрения их ходатайств серьезно облегчало их деятельность как командиров, особенно если учесть общее меланхоличное движение дел в стране.
Теперь все пошло по-другому. Ермолов писал Закревскому: «По делам весьма примечаю я, что не с тобою, но с другими имею я дело. Лежат представления без разрешения, являются отказы, которые можно бы и даже было бы прилично не делать. Делаются шиканские запросы и надобно будет бросить немецкое царство. Словом, изобретаются все средства поселить к службе всякого рода охлаждение». Ермолову вторит Киселев: «Деятельность моя ускромилась, или лучше сказать притуплена бездействием начальства, которое меня с учтивостью терпит… Убеждение в бесполезности заставит сложить ярмо, которое шесть лет ношу и которое при вас и от вас, любезные друзья, меня не тяготило, но теперь честолюбие без пищи и пожертвование без цели; остается ожидать приговор судьбы, который кончит суетную жизнь, химер посвященную, для начатия другой, менее блистательной, но более полезной»[240]. Вероятно, в этих строках есть и желание как-то утешить, сделать приятное Закревскому, но не только оно. Не лучшим образом настроен и Сабанеев: «Воронцов так же сед, как и я; мы живем с ним по соседству и нередко видимся… Что за удивительный человек, дай Бог таких людей более, но и им недовольны. Кто же может угодить? Никто, да и не надо угождать. Иди по чистой совести и по стопам заповеди, вот и все искусство управлять людьми, т. е. для управления людьми надобно сперва уметь управлять собою». Ясно, кому адресует Иван Васильевич это пожелание. В 1824 г. Сабанеев временно командовал 2-й армией и за несколько месяцев сэкономил 1,6 млн. руб. в сравнении с прошлогодней сметой. Однако царь не сказал ему и «полслова» благодарности: «Такое равнодушие к службе ревностной (если находят командование мое таковым) службе вредно, а мне унизительно. Так и быть. Покуда смогу служить буду я с тою же ревностию, как всегда»[241]. Закревский в декабре 1824 г. подал в отставку, но царь отклонил его прошение.
И в прежние годы герои этого рассказа ругали конкретных министров, Сенат, правительство вообще и позволяли себе осуждать самого царя. Однако не было таких широких и безысходных обобщений, скепсис не замешивался так густо на горечи, а раздражение было боевым, волевым что ли. Был настрой, они были готовы драться.
А сейчас руки словно опустились. Нет, разумеется, в этих руках еще помещались и Кавказ, и Финляндия, Новороссия и 2-я армия. И тем не менее.
Раздражение, не находящее выхода, загустевая, может превратиться в апатию.
Искоренить зло не в их власти. Когда политика правительства приходит в противоречие со здравым смыслом, труднее всего тем, кто имеет глаза и собственное мнение, что, впрочем одно и то же. Придворные остаются придворными, они не сомневаются, ибо сомнение — привилегия разума, но не веры.
«И нельзя от нас требовать такого ослепления, чтобы мы того даже и не видали».
Власть, со своей стороны, была ими недовольна и уже навсегда. Это тоже понятно. В момент, когда торжествуют «гасильники», любые проявления независимости имеют свойство увеличиваться и преувеличиваться в сознании.
Когда мы говорим об Александре I в период 1815–1825 гг., у нас есть тенденция чуть-чуть упрощать, спрямлять, пытаться провести прямую по кратчайшему расстоянию между наиболее зримыми ориентирами — поселениями, аракчеевщиной, Фотием, мистицизмом и т. п. Но в истории кратчайшее расстояние не всегда ведет к истине. Ведь кроме Фотия и Аракчеева есть польская конституция, «Уставная грамота», проекты освобождения крестьян, есть слова «не мне их (декабристов — М. Д.) судить».
Тем не менее в последние годы жизни состояние его таково, что он не верил уже не только Ермолову (это хотя бы можно попытаться понять), но и Киселеву, беспредельно преданному ему Киселеву (что непостижимо). Как известно, в его кабинете после смерти был найден следующий текст, написанный его рукой: «Пагубный дух вольномыслия или либерализма разлит или, по крайней мере, сильно уже разливается между войсками… Есть по разным местам тайные общества или клубы, которые имеют притом секретных миссионеров для распространения своей партии Ермолов, Раевский, Киселев, Михаил Орлов, Дмитрий Столыпин и многие другие из генералов, полковников, полковых командиров, сверх того большая часть разных штаб- и обер-офицеров»[242].
Позже Нессельроде рассказывал, что Меттерних довел впечатлительного Александра до того, что даже он, Нессельроде, и кн. Волконский не могли быть уверены, что и их не обвинят в карбонарстве.
Воистину у страха глаза велики. Банальность пословицы в данном случае несколько скрашивает то, что это глаза царя.
Время Александра — время молодости и зрелости наших героев, вместившее в себя, возможно, лучшие годы их жизни, кончалось. Двое из них потом станут министрами и графами, один — фельдмаршалом и князем, четверо из шести будут жить долго и переживут падение Севастополя, а трое — 19 февраля 1861 г. Но это будет другая эпоха.
Они в прямом и переносном смыслах были детьми XVIII столетия. Принадлежа по воспитанию, мировоззрению, мировидению «веку Екатерины», они с каждым годом все неуютнее чувствовали себя в военной системе Павловичей. До 1815 г. они были нужны, ибо во время войны нужны все, но затем Система постепенно кого-то из них выбросила, кого-то подмяла, приспособила к себе, но даже и в этом случае они резко выделялись на общем фоне (Воронцов, Киселев). В определенном смысле они — первые «лишние» люди русского XIX в., конечно, все в разной степени. Они не могли видеть русскую армию в «кандалах германизма», что, впрочем, имело мало отношения к реальной Германии. Они с трудом адаптировались к «новой формации».
Время, в котором они выросли, к которому привыкли, ибо не знали другого, кончалось. И разговоры об отставке, вероятнее всего, не поза, а трезвое осмысление того, что происходит вокруг, и своего места в этом мире.
Был ли другой выход?
Был ли другой выбор?