Ермолов на Кавказе — II
Ермолов на Кавказе — II
Нельзя ли сделать, чтобы судьи не воровали, или бы не воровали столько безбожным образом? Будет чудо!
Ермолов — Закревскому
Итак, Ермолов-администратор.
Гражданское управление было сферой совершенно новой для него. Трудность эта была обычной для империи, где генералы весьма часто являлись и гражданскими администраторами. Перефразируя Воронцова, можно сказать, что в глазах правительства командование дивизией было верхом человеческого совершенства. Генерал считался способным чуть ли не на все. Но в данном случае ситуация была особой. Если в центральных губерниях, да и в самом Петербурге, процветали беззакония и воровство, то легко представить, что творилось на окраинах, где «горизонты» произвола раздвигались до бесконечности. Грузия считалась местом подобным ссылке и, естественно, стала прибежищем лихоимцев и проходимцев всех рангов, которые, прикрываясь мундиром, позорили российское правление и Россию. Злоупотребления здесь были тем значительнее, что население не знало российских законов, и грабеж местных жителей осуществлялся чаще всего под прямым покровительством жены предшественника Ермолова Ртищева и его приближенных.
Ермолов прекрасно понимал, что его успехи на новом посту в большой степени будут зависеть от того, насколько ему удастся совладать с «гражданскими кровопийцами». Но свои возможности он оценивал с самого начала вполне реалистично: «Не берусь я истребить плутни и воровство, но уменьшу непременно; а теперь на некоторое время приостановилось. За недостатком знания в делах я расчел, что полезно нагнать ужас, и пока им пробиваюсь. На счет грабительства говорю речи публично и для удобнейшего понятия в самых простых выражениях». Этот реализм чрезвычайно показателен: он понимает, что уничтожить воровство совсем невозможно! Эту мысль мы запомним, и позже попытаемся выяснить, почему он так думает.
В первых письмах из Грузии о гражданском управлении Ермолов говорит хотя и с юмором, но как бы нехотя, словно предчувствуя, что лавров на этом поприще ему не снискать. Он с нетерпением ждет ожидающегося преобразования гражданского управления, ибо, пишет он Закревскому, невозможно представить, что может быть хуже, чем есть. «Не изобретут ли средства уменьшить грабеж и разбои», — риторически вопрошает он и просит прислать в таком случае «рецепт», мечтает, чтобы ввели в обиход «последние в сем случае операции, то есть отсечение головы», и сообщает, что у него «здесь многие бы наследовали царство небесное».
А пока он действует методами привычными. С чиновниками держит себя «на военной ноге»: наложил секвестр на имущество всех чиновников казенной экспедиции, разогнал старую полицию в Тифлисе, причем трех чиновников посадил под караул в здании полиции. Они должны были привести в порядок архив, где за последние 12 лет накопилось 600 нерешенных дел. «Сия мера произвела здесь важное действие», — пишет он Закревскому. Была создана квартирная комиссия, упорядочена система воинских постоев, которая раньше всей тяжестью ложилась только на бедных горожан. Ермолов ездил в тюрьмы, посещал камеры, беседовал с арестантами, сверяя их рассказы с полицейскими делами, пытается облегчить их участь или, по крайней мере, ускорить решение дел[92].
Словом, перед нами обычный российский вариант честной «новой метлы»: обескуражить, застращать, разогнать, кого-то посадить, остальным сообщить свое мнение «и для удобнейшего понятия в самых простых выражениях». Только надолго ли этого хватает? И долго ли «метла» остается новой?
Уже в 1818 г. Н. Н. Муравьев (будущий Карсский), обожавший Ермолова, но притом видевший его минусы (свои, впрочем, тоже), писал, что злоупотребления при Ермолове «столь велики, как еще никогда не были»; «никогда столько взяток не брали, как нынче. Ермолов видит все, но позволяет себе наушничать и часто оправдывает и обласкивает виноватого. А сему причиною Алексей Александрович Вельяминов (начальник штаба корпуса, близкий друг Ермолова — М. Д.), к которому все сии народы (т. е. взяточники и грабители — М. Д.) подбиваются. Вельяминов же делает из Алексея Петровича что хочет. Столь долгое пребывание главнокомандующего на Сунже подает мысль, что ему Грузия надоела и что он хочет от дел отвязаться, отчего злоупотребления увеличиваются и народ ропщет»[93].
Несколько позже Муравьев снова говорит, что Ермолов или смотрит на беззакония сквозь пальцы или не знает о них.
И это было естественно. Ни Ермолов, ни гражданский губернатор фон Ховену, честный и благородный человек, не могли, конечно, за всем уследить. Произошла обычная в таких случаях замена некоторых элементов бюрократической машины новыми «запчастями», и она закрутилась в прежнюю сторону с прежней силой.
Справедливости ради нужно сказать, что Муравьев не знал всех причин беспорядков в гражданском управлении, не представлял до конца, насколько отлажена была «механика» движения этой машины, взаимодействие между всеми ее частями. Казнокрады и взяточники в Грузии не могли бы всерьез развернуться, не имей они мощной поддержки в Петербурге. Ермолов нередко был бессилен справиться с этой эшелонированной обороной.
Когда в 1815 г. встал вопрос о назначении нового военного министра, то Аракчеев, как сообщает Д. В. Давыдов, предложил царю кандидатуру Ермолова. Ермолов, говорил Аракчеев, конечно, сразу же со всеми перессорится, разругается, но армия будет одета, обута и сыта. Первый же год пребывания Ермолова на Кавказе, т. е. на таком месте и в такой должности, где можно было ссориться полноценно, вполне подтвердил правоту «Змея».
Отношения с правительством у Ермолова стали сразу же напряженными, и это понятно, учитывая с одной стороны, его характер, а, с другой — характер деятельности министров, которых он оценивал точно так же, как и Закревский. Еще в Петербурге он писал Воронцову: «До сего времени как солдат не имел я дела с министрами и не знал, что Бог за грехи рода человеческого учредил казнь сию. Теперь собственные опыты научили однако же и тому, что природа не особенных людей в министры приуготовляет»[94]. В Грузии у него не было повода взять эти слова обратно. Ермолов, несмотря на все свое умение лицемерить в нужных случаях (известно, что друзья называли его не только «братом Алексеем», но и «патером Грубером»), все-таки не мог справиться с характером, с натурой. Бездарности он не выносил органически и очень часто действовал так, будто по-прежнему был тем самым подполковником, который в год Аустерлица не без изящества нахамил Аракчееву. Его отношения с министром финансов гр. Гурьевым в конце концов дошли до того, что Гурьев просил его по официальным вопросам вести партикулярную переписку, ибо тон Ермолова не мог вселить в чиновников Министерства финансов уважения к своему шефу. Вот колоритная зарисовка отношений Алексея Петровича с членами кабинета, которую он дал Закревскому. «Справедливо выговариваешь мне, что я со всем светом перебранился и что неприятелей у меня число несметное.
Слушаю твоего дружеского совета и начинаю смягчаться.
Ты не знаешь, что с министром юстиции приятельская переписка, правда, что чрезвычайно редко. С министром полиции самые сладкие приветствия взаимно, финансы неблагосклонны, но если то от гордости, то не будет ему пощады, и я знаю то, что самое счастливейшее царствование Александра ничем не сделает его лучше того, что он есть, и о уважении к нему (Гурьеву — М. Д.) нельзя отдать в приказе… Я повинуюсь тебе, и ему даже пишу комплименты и всему достохвальному его семейству, то есть графу Нессельроде, который точно человек прекраснейший, но я не виноват, что имею с ним дело как с министром. На обеде, завтраке, при устрицах я всегда ему приятель; по службе Государя я требую не одной любезности»[95].
Ермолов, как и другие наши герои, довольно быстро выяснил, что для честного человека одно из главнейших препятствий в жизни и по службе (что часто одно и то же) — правда. Власть хочет знать лишь то, что хочет знать, и твердо верит, что, как мы сейчас говорим, «показуха» и есть правда. Одно из резких писем Ермолова императору о положении дел в гражданском управлении было передано последним в те самые министерства, на действия которых генерал жаловался (знакомый сюжет!). «Правду и весьма правду говоришь», — жаловался Ермолов Закревскому, — «что письмо мое зло… но кто мог ожидать предательского способа(!), каковым с ним поступлено. После сего станут еще сомневаться, что простосердечие мое не вредит мне. Конечно, после сего и самую правду буду я говорить сквозь зубы, если за нее должен я покупать себе злодеев, которыми и без того очень изобилую. Воображаю, как дуются министры и какие готовы делать мне пакости, но я не буду сердиться и их в свою очередь буду, сколько возможно, истреблять, хотя весьма уверен я, что сражения не всегда будут в мою пользу»[96]. Понятно, Ермолов не сдержал слова и продолжал говорить правду отнюдь не «сквозь зубы».
Петербург, разумеется, не упускал ни одной возможности навредить строптивому «Проконсулу». Между ним и членами кабинета началась чуть ли не «война». В частности, это привело к тому, что Ермолова явно и тайно порочили в глазах царя и света, его постоянно обвиняли в превышении власти, беспорядках, клевете на якобы честных служащих и т. п.
А возможности для этого были обширные. Характерный пример — проведенная в 1818 г. сенатская ревизия управлявшихся Ермоловым областей, которая в числе прочего должна была проверить, насколько верна информация Ермолова о злоупотреблениях по гражданской части. Сенаторы ехали на Кавказ с уже готовым мнением. Ермолов об этом был предупрежден. Ревизия была чрезвычайно поверхностной, в дела никто не вникал, а доступа к сенаторам не было; и через неделю после их отъезда Ермолов получил «ужаснейший донос» на гражданское начальство. В Астрахани сенаторы «счастливо» играли в карты — известный способ приема потенциально опасных столичных визитеров. «Нельзя не видеть, что получили приказание находить все в хорошем виде… Ко всему придираются: чтобы сколько возможно извинить беспорядки, словом, приметно, что ищут сделать представление, противное тому, как говорил я о здешних гражданских разбойниках. Не знаю, зачем присылают этих господ?», — пишет Ермолов и добавляет, — «гораздо проще прислать первого плац-адъютанта», который просто объявит приказ о том, что все хорошо. «Правительство от таких ревизоров ничего не узнает, — продолжает Ермолов, — а будет считать, что ими все сделано и приведено в надлежащий вид». «Нельзя при царствующих ныне министрах, при дремлющем инвалидном Сенате достигнуть правосудия!» — горестно восклицает он. Вопрос о том, всерьез ли считал Ермолов, что при других министрах ситуация изменится, мы оставим пока в стороне. Нужно только отметить, что он категорически заявлял: в следующий раз он доложит обо всем царю и Сенату, «похитившему имя столь знаменитое и столь мало ему приличествующее», и бросит службу. Возникает вопрос, а почему же он не делает этого сейчас? Ермолов предвидит этот вопрос и отвечает, что его мнение будет так представлено царю, что тот ему не поверит: «Назовут меня дерзким, строптивым, и когда буду я просить одного взгляда на злодейства и беззакония, в то время отвратят внимание от жалоб и не будет мне доверия. Не мне делают обиды и угнетения. Обязан я доводить до Государя стон угнетаемых»[97].
Эта ситуация нестерпима для Ермолова. Да, обижают и угнетают не его. Но это пятно на репутации России и самого императора. Он, как верный слуга, должен сделать так, чтобы царь услышал «стон угнетаемых». Должен, но не может. Кстати, Сабанеев и Киселев важнейшие свои мнения тоже не поверяли бумаге, а ждали личного свидания с царем, ибо хорошо представляли тонкости работы придворно-правительственного механизма.
Итак, мнение Ермолова о существующей Системе самое нелицеприятное. Почти такое, как у Закревского. «Почти» потому, что, кажется, у Алексея Петровича еще есть надежды на императора, а Закревский смотрит на все безнадежно и лишен уже этой надежды. Вспомним фразу Ермолова о «царствующих ныне министрах» и «дремлющем инвалидном Сенате». Что будет, если сменить министров и разбудить Сенат, заодно перестав делать из него превосходительную богадельню, каковой он был? Изменится ли от этого положение в стране?
Видимо, Ермолов считает, что да, изменится. Ермолов, как и другие герои этого рассказа, хорошо знал себе цену. Эпоха Александра в те годы еще давала талантливому человеку немало возможностей для того, чтобы ощущать свою значимость, чтобы чувствовать себя личностью в полном смысле слова, особенно на фоне людей, об уважении к которым нельзя было «отдать в приказе». Отсюда теоретически как будто логичное представление о том, что если каждый на своем месте будет делать максимум полезных дел, то все будет хорошо. Конечно, подразумевается, что понимание пользы у всех людей одинаково. Мы еще не раз столкнемся с этой чуть ли не бессмертной точкой зрения. Спору нет, на любой должности честный человек лучше вора. Мы, однако, уже видели, каких успехов добился бескорыстный Ермолов, заменивший нечестного или, в крайнем случае, безалаберного Ртищева. Знаем мы и о том, что Ермолов, убежден в невозможности искоренить «грабежи и разбои» гражданских и военных чиновников. Где же логика? Неужели он не понимал, что не в хорошем или плохом чиновнике дело?