«Мятеж не может кончиться удачей…»
«Мятеж не может кончиться удачей…»
Думаю, что гишпанская история не останется без хвоста. Армия дает законы королю?
Н. М. Карамзин
Давно замечено, что бывают годы, когда человечество как бы коллективно сходит с ума. Например, 1648–1649 гг., когда в Англии происходила революция, окончившаяся казнью Карла I, во Франции — Фронда, в Речи Посполитой — страшная война на Украине, в России — «Соляной бунт» и другие городские восстания. Год 1820 г., хотя впечатляет и меньше, но тоже, несомненно, из этих: революция в Испании, затем в Неаполе, Сицилии, Пьемонте, Португалии; одними романскими народами не обошлось — восстание в Грузии, а в 1821 г. — антитурецкое восстание в Валахии и Греции. К этому нужно добавить возмущение семеновцев, постоянные заговоры против Бурбонов, заставляющие Волконского в очередной раз ужасаться тому, «сколько там злых людей, которые никак не могут быть спокойны и желают каким-нибудь только способом производить общее беспокойство», и тому, что «такой век, что каждый день должно ожидать чего чрезвычайного». Неудобство жизни в таком веке мы сейчас тоже хорошо представляем.
«Слава тебе, славная армия гишпанская! Слава гишпанскому народу! Во второй раз Гишпания показывает, что значит дух народный, что значит любовь к Отечеству», — написал в 1820 г. Н. И. Тургенев. Как известно, военные революции 1820 г. оказали весьма серьезное влияние на российских заговорщиков. Помимо восторженных эмоций они дали пример, живой реальный пример. Можно было рискнуть, или, цитируя М. Ф. Орлова, «пошутить». Проницательные представители старшего поколения вовремя почувствовали опасность.
Как уже говорилось, 1820 г. был трудным для Ермолова: восстание в Имеретии стоило много сил и крови, притом, напомню, он не был виноват и пытался предупредить взрыв. События в Европе, как обычно, занимают его и дают повод для актуального сравнения: «Я как житель Азии говорю вам о бунтах, но вы, просвещенные обитатели Европы, вы то же делаете, только что у вас слово „бунт“ заменяется выражением „революция“. Не знаю, почему это благороднее. Однако же и при сем том в Гишпании возмутились войска, к ним пристал народ и то, что приличествовало испросить у короля, у него вырывают силой. Прекрасные способы! Хороши и написанные к нему письма! Какой неблагоразумный поступок оскорблять то лицо, которое и при перемене правления должно остаться первенствующим. Это — приуготовлять собственное уничтожение! Скажите, сделайте одолжение, вас что заставляет все эти мерзости печатать в русских газетах? Неужели боитесь вы отстать в разврате от прочих? Нам не мешало бы и позже узнать о подобных умствованиях, которые, конечно, ничего произвести не могут, но нет выгоды набить пустяками молодые головы. А французская наша газета еще лучше: в ней написана даже королевская присяга, которую посовестились перевести в „Инвалиде“»[217].
От комментариев пока воздержимся. 30 ноября 1820 г. Ермолов в письме в близкому другу, Кикину, снова обращается к европейским событиям, и это письмо существенно уточняет ермоловские представления о революции, об отношениях армии и Власти: «Что за вздоры происходят у вас в мире просвещенном? Головокружение хуже чумы нашей, а укрощать и ту болезнь не легче; у нас та выгода, что восстающих против законной власти и разрушающих установленный порядок просто называют бунтовщиками и их душат, ибо напрасен труд вразумлять не рассуждающих, а при переворотах таковыми является большая часть людей; движущие же пружины в малом всегда числе или многосложная машина сама собой повреждается. Не нравится мне новый характер революций, производимых армиями. Если сии последние способствовали иногда властолюбивым удерживать народы в порабощении, то сколько же раз были оградою внутреннего царств спокойствия, благоденствия народов. Не в нынешние времена могут быть армии слепыми орудиями власти, следовательно, не им приличествует содействовать разрушению оной! Просвещение открывает народам пользу их, изучает властителей не пренебрегать общим мнением и довольно! Кто ныне не разумеет, что лучше сегодня дать добровольно то, что завтра может быть вырвано насилием. Достоинство есть свойственный вид власти, ей приличествует дар добровольный, не совместно соглашение, а народы не менее воспользоваться могут им принадлежащим»[218]. Итак, Ермолов оценивает военные революции однозначно отрицательно. Вспоминаются строки из его письма Воронцову о высадке Наполеона в 1815 г.: «Какой ужасный дал Наполеон урок презирать народы тому, у кого в руках войско. Неужели мы в XIX-м живем веке!» Понятно, что он не раз задумывался над проблемой отношений армии и правительства; все события европейской истории конца XVIII — начала XIX вв. в большой мере подталкивали к этому. Складывается впечатление, что он сделал свой выбор, решив однажды, кому он служит и как будет удовлетворять свое честолюбие. Полагаю, эти строки показывают его негативное отношение не только к военным, но и к любым революциям вообще: «Просвещение открывает народам пользу их, изучает властителей не пренебрегать общим мнением и довольно!» Остальное, надо полагать, — дело времени, которое во всяком случае торопить не военным. Примечательно ермоловское суждение о том, что соглашение с народом (бунтовщиками) «не совместно», «не приличествует» Власти, что она должна давать народу необходимое, не дожидаясь бунта. Мысль и тогда неоригинальная (вспомним Сперанского, к примеру), но от того не теряющая правоты. К слову, Ермолов на Кавказе, как представитель верховной власти старался действовать именно таким образом, достаточно умело сочетая «кнут и пряник».
«Владыкам, собравшимся на конгресс в Троппау, нельзя терять столько времени, как на конгрессе в Вене. Соседний Франции пожар неблагоприятен. Гишпанцы не взяли за образец хартию Людовика XVIII, следовательно, можно думать, что есть что-нибудь лучшее. Напрасно возлагать надежды спокойствия на одном рождении герцога Бордо. Он долго не будет полезнее напитка сего имени, а это не много!»[219] Фактически Ермолов говорит о необходимости вооруженной борьбы с революцией в Испании. И это понятно. Он, как и Волконский, боится и справедливо боится, что пример окажется заразительным, а повторения «Ста дней» в каком бы то ни было виде ему не хочется. Это мы знаем, что через полгода Наполеона не будет в живых; да ведь и без Наполеона всегда найдется «малое число» «движущих пружин».
В историографии есть мнение, согласно которому Ермолов «несмотря на возможное назначение главнокомандующим армией, направляемой для подавления восстания в Пьемонте …не скрывал своего одобрительного отношения к справедливой борьбе итальянского народа». В доказательство приводится цитата из письма его к Денису Давыдову (3 марта 1821 г.): «Если австрийцы должны будут укрощать оружием порывы к свободе своих владений в Италии их ожидает война народная»[220].
Видимо, в данном случае оценка слов «народная война» по аналогии со знаменитой строкой «идет война народная, священная война» — не лучший выход из положения. Давыдов, отводя обвинение Суворова в жестокости, пишет: «Кровопролитие при взятии Измаила и Праги было лишь последствием всякого штурма после продолжительной и упорной обороны. Во всех войнах в Азии, где каждый житель есть вместе с тем и воин, и в Европе во время народной войны, когда гарнизоны, вспомоществуемые жителями, отражают неприятеля, всякий приступ неминуемо сопровождается кровопролитием… Ожесточение осаждающих возрастает по мере сопротивления гарнизона». П. Х. Граббе отмечает в своих «Записках»: «Государь выехал в Смоленск и Москву для приготовления новых средств к усилению армий и провозглашения войны непримиримою, народною»[221](выделено мной — М. Д.). Отсюда ясно, что вкладывалось тогда в оборот «народная война». Это, если так можно выразиться, термин констатирующий, но отнюдь не несущий в себе априорно положительной оценки. Вооружение русского народа — факт для наших героев в 1812 г. позитивный, вооружение и ожесточенное сопротивление жителей Варшавы в 1794 г. — совсем наоборот. Попробуем теперь оценить ермоловские строки в контексте всего письма. Давыдов, услышав о возможной войне, размышляет о возвращении на службу, а Ермолов пытается рассмотреть возможные варианты. Давыдов полагал, что воевать придется с Турцией, Ермолов говорит, что куда реальнее война в Италии, ибо уже было известно, что Александр I обещал Австрии помощь России, и «хотя взят уже Неаполь, позволительно думать, что дурное состояние северной Италии не заставит пренебречь помощью». Далее следуют приведенные выше строки о «порывах к свободе» и «войне народной». Но примечательно продолжение: «Если верно, что пиемонцы обратились на занятие Милана, будет война единодушная, и не австрийцам удобно преодолеть мнение. Если будем содействовать им; по количеству движущихся войск надобно ожидать отдельного действия, следовательно, авангарда числом значительного. Партизаном в войне народной быть неудобно, в твоем чине надобно иметь большую команду; войско вспомогательное не может иметь такой конницы, от которой можно бы было отделять большую часть. Если решаешься просить Государя о назначении тебя на службу, мое мнение не стеснять выбором его непосредственной воли» и т. д. Под «войной единодушной», видимо, имеется в виду общее итальянское восстание против Австрии. Представляется, что в этом анализе будущей интервенции и советах ее возможному участнику — русскому генералу, ощущается не столько нескрываемое одобрение революции в Италии, сколько нескрываемая неприязнь к Австрии, — чувство для русских дворян достаточно обычное и привычное. О неприязненном отношении к революции говорят и следующие строки из цитированного уже письма Кикину: «Неаполитанцы прикидываются, будто чувствуют себя людьми; впрочем, для беспорядков много годных инструментов, и если ладзарони возмечтают, что революция может дать им лучшую пищу, нежели излавливаемые в море черви, то и ими пренебрегать не должно»[222]. При всем желании здесь сложно увидеть симпатию к революционерам. Полагаю также, что и помощь служившему некоторое время на Кавказе испанскому революционеру Хуану Ван-Галену, никоим образом не говорит о «двойственном отношении Ермолова» к испанской революции, о чем подробнее я скажу ниже.
Наконец, ермоловская проекция европейских событий на Россию. Хотя он и ошибался, когда писал, что испанский пример ничего у нас произвести не может, но безусловно был прав, считая, что «нет выгоды набить пустяками молодые головы». Здесь у Ермолова интерес вполне конкретный, притом же он по себе знал об этих сюжетах немало. Время, правда, изменилось. Н. Тургенев отмечал «благородство инсургентов», в то время как Ермолов имел прямо противоположное мнение; куда более важным представляется другое расхождение между ними — Тургенев считает, что высшее проявление народного духа и любви к Родине состоит не только в сопротивлении иноземной агрессии, но и в борьбе с деспотизмом, в завоевании свободы для своей страны, а Ермолов никогда и не подумает сравнивать 1812 г. с какими бы то ни было попытками изменить существующий строй.
* * *
В 1821 г. единственным холостяком из героев нашего рассказа оставался Ермолов. Закревский женился на графине Аграфене Толстой, Сабанеев — просто увел жену у живого мужа, Воронцов женился на графине Елизавете Браницкой, Давыдов — на Чертковой, Киселев стал мужем графини Софьи Потоцкой. Закревский женился в 32 года, Киселев — в 33, Давыдов — в 35, Воронцов — в 37, Сабанеев — в 46 лет. Генералы на четвертом десятке и юные генеральши 10-15-тью годами моложе — явление тогда вполне обычное. Не будет, видимо, ошибкой сказать, что с титулованными невестами генералам не слишком повезло. Напомним, что графини Воронцова и Закревская занимают определенное место в истории не только пушкинистики, но и отечественной словесности вообще. Неудачен был брак Киселева.
Ермолов, убежденный и закоренелый холостяк, не был женат до конца дней. В 1819 г. он писал Закревскому: «С того времени, как ты женат, нападаешь на меня, чтобы и я женился также. Между нами в сем случае есть некоторая разница. Мне уже перешло за сорок, ты молод; мне еще надобно выбирать жену и Бог знает, на какую попаду, а тебе он уже дал молодую и хорошую и любезнейшую, которая тебя любит… Жаль мне, что я старею, а то взялся бы я за детей ваших и им приносить пользу было бы большим наслаждением. Ты говоришь о потомстве. До такой степени не простираю я моего самолюбия. Граф Румянцев был не я — и что после него осталось? Молодой Суворов с наилучшими качествами его не заменил бы бессмертного отца своего! Много ли у нас отличных людей из фамилий знаменитых, а отцы их заботились о потомстве, ибо фамилии существуют. Дай Бог свой век прожить порядочно, не заботясь, будет ли сын мой пачкать имя мое или возобновит его в памяти других. Было время, что не помышляя о потомстве, имел бы я его, ибо весьма был близок от женитьбы, но скудное состояние с моей стороны и ее бедность не допустили меня затмиться страстию. Чтобы из меня теперь вышло? Я, как и ты, имею правило ничего не просить, а дать мне, может быть, не догадались бы, и я теперешнюю свободу променял бы на всегдашнее сетование. Теперь нет богатейшего человека в мире! Итак, друг любезный, дай некоторую цену тому, что я люблю тебя, как брата, и прости мне, что не будет у меня сына, который бы любил тебя столько же!»
Никто не знает будущего, и извинение Ермолова оказалось преждевременным. Через 5 лет, в 1824 г., он сообщит Закревскому: «Я обогатился ими (детьми — М. Д.). Трое налицо и готовится четвертый. У меня всегда сыновья, и это еще счастье!»[223] Все сыновья Ермолова были рождены вне брака, он усыновил их, дал свою фамилию и дворянство. Прав он оказался в одном: ни его дети, ни дети его друзей с «наилучшими качествами» не заменили отцов. Впрочем, это уже другая история.