О вреде модных мыслей

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

О вреде модных мыслей

«Печатаемые ниже письма Алексея Петровича Ермолова попали к нам случайно. Они были занесены в Дагестанский музей неизвестным гражданином и уступлены за незначительную плату. Ничего определенного о происхождении их гражданин сообщить не мог, разве только, что сослался на Дербент, откуда он якобы вывез их».

В данном случае перед нами не очередная «рукопись, найденная в Сарагоссе», Дербенте, или чемодане Максим Максимыча, а весьма интересная источниковедческая загадка. «Неизвестный гражданин» принес в Махачкалинский музей 14 писем Ермолова, из которых 12 адресованы Закревскому, и по одному — императору и П. М. Волконскому. Весьма любопытно, что этих писем, датированных 1820 г.[121], нет в личном фонде Закревского, хранящемся в РГИА в Санкт-Петербурге и не было уже в тот момент, когда кн. Друцкой-Соколинский публиковал в 1890-х гг. переписку своего тестя. Разгадать эту тайну еще предстоит. А пока: да здравствуют непритязательные «неизвестные граждане», приносящие в музеи такие документы, равно как и музейные сотрудники, не только понимающие важность последних, но и покупающие их! Ибо письма эти более чем интересны, и некоторые выделяются даже на общем весьма высоком уровне эпистолярной культуры Алексея Петровича. Благодаря им мы знаем его реакцию на основные события бурного 1820 г.: возмущение Семеновского полка, революцию в Испании, восстание в Грузии и некоторые другие. К числу этих «других», несомненно, принадлежит план образования общества для освобождения крестьян (Н. М. Дружинин называет его «особым дворянским обществом для изыскания способов к уничтожению крепостного права»). Воронцов был одним из инициаторов его создания. Декабрист Н. И. Тургенев позднее писал: «Два человека, выдающихся как по своему почетному положению, так и по образованию, граф Воронцов и князь Меншиков, приняли однажды решение начать дело освобождения, и начать его серьезно. Я настаиваю именно на последнем, ибо в этих вопросах не редкость видеть так называемых филантропов, которые походя говорят беспрерывно об улучшении участи крепостных, о предоставлении им некоторых выгод, об ограничении власти господина, наконец, о пресечении злоупотреблений властью, которую имеет один человек как помещик над другим; все это фразы, которые свидетельствуют или о наивности, или о злой воле тех, кто их расточает… И вот почему те два лица… начали с того, что объявили, что их цель состоит в полном освобождении»[122]. К Воронцову и Меншикову примкнули братья А. И. и Н. И. Тургеневы, кн. П. А. Вяземский, гр. С. С. Потоцкий и поначалу командир гвардии И. В. Васильчиков. Эти люди все вместе владели более чем 100 тыс. крепостных; только у Воронцова тогда их было 30 тыс., не считая приданого жены. Михаилу Семеновичу отводилась главная роль в представлении проекта императору.

Ядро планов заключалось в безвозмездной передаче крестьянам их усадеб с тем, чтобы об остальной земле они договаривались с помещиками, заключая добровольные договоры, вплоть до создания института наследственной аренды. Крестьяне могли в отличие от помещика отказаться от заключения контракта. Предполагалось установить и свободу переходов крестьян. Данный проект был одной из высших точек либерального движения в царствование Александра. Еще раз убеждаемся насколько история не вписывается в ту несложную схему, которая так долго господствовала в историографии: об освобождении крестьян думали не только декабристы, нередко не имевшие крепостных вовсе, а люди из числа самых богатых в стране.

Чтобы понять реакцию Александра I на этот проект, нужно вернуться к первым послевоенным месяцам. Стремление царя освободить крестьян в России неоспоримо. Однако он, как позднее Николай I и Александр II (до поры), не хотел принуждать дворянство и ждал его инициативы в этом вопросе. Поэтому знаменитые строки Пушкина о «рабстве, падшем по манию царя», неточны: с этим «манием», в отличие от других, было все в порядке. Поначалу казалось, что события развиваются в нужном императору направлении. Прибалтийские помещики выступили с ходатайством об освобождении своих крестьян без земли, которое было проведено в 1816–1819 гг. Бюрократическая элита была встревожена уже в 1816 г. Так, Н. М. Лонгинов писал в июне 1816 г. гр. С. Р. Воронцову: «Выражения в этом указе выдают мысли и желания (царя — М. Д.) касательно этого предмета. Слава Богу, что не вздумали напечатать его по-русски». Указ был напечатан по-эстонски. Интересно продолжение мысли Лонгинова: «Стоит рассмотреть положение Эстляндии, чтоб видеть, что дворяне там пожертвуют немногим. Крестьянам в Эстляндии всегда будет мешать выселяться, с одной стороны, море, с другой, — и без того населенные губернии Империи, не считая выгод от портов и большой торговли, что будет их удерживать еще более, чтоб дать им пользоваться сбытом предметов своей промышленности. Большая часть русских губерний не имеют подобных поводов, и Бог весть, что с ними произойдет, если подобную меру захотят поощрять в остальной России»[123].

Показательна осторожность правительства, которое не хотело будоражить русских крестьян, — это давало надежду, что и помещики внутренней России согласятся на освобождение, если будут выработаны приемлемые для них условия. Александр I предпринял попытки вызвать аналогичную инициативу у малороссийских помещиков, но успехом они не увенчались. На рубеже 1817–1818 гг. он дал поручение Аракчееву и министру финансов гр. Гурьеву составить план освобождения крестьян в России. С. В. Мироненко считает 1818–1819 гг. кульминацией стремления царя решить крестьянский вопрос. Дворянство же, как можно судить хотя бы по приведенным мыслям Закревского и Лонгинова, было весьма встревожено этими замыслами[124]. Как мы уже знаем, варшавская речь императора была воспринята однозначно большинством правящего класса. Впрочем, Лонгинов, как и Ермолов, оказался дальновиднее этого большинства: «не разбирая ее (речь — М. Д.), скажу только, что она произвела в обществе сильное впечатление. Нет ничего опаснее неопределенных слов, которые каждый истолковывает по-своему. Со временем эта тревога и опасения одних с надеждами и преувеличенными мечтами других могут иметь гибельные последствия. Слава Богу, пока все остается смутно и неопределенно»[125]. В свою очередь, и царь был прекрасно осведомлен о настроениях подданных. И вот в этих-то условиях и возникло воронцовское общество.

К слову говоря, широко распространенное мнение о том, что проекты освобождения крестьян в то время отражали позицию дворян, которые перестраивали свое хозяйство на капиталистический лад вызывает сомнения. Спору нет, для людей, знающих политэкономию, могли иметь значение аргументы А. Смита о преимуществе вольного труда перед крепостным. В 1812 г. на конкурсе Вольного экономического общества победили работы, доказывавшие эту идею. Однако едва ли подобные теоретические соображения могли иметь решающее значение для тех, кто был хорошо знаком с сельским хозяйством. Слишком большой была разница в уровне хозяйствования даже между двумя соседними имениями, не говоря уже о том, что условия ведения хозяйства в разных регионах всегда были различными.

Полагаем, что для таких людей, как гр. М. С. Воронцов, как и для будущих декабристов, гораздо большее значение имели доводы моральные, нравственно-этические. В мае 1820 г. Н. И. Тургенев писал брату Сергею: «На сих днях я был у гр[афа] Воронцова, и он мне чрезвычайно понравился и потому уж, что понимает и чувствует вещи так, как должно… Он мог бы быть начинщиком улучшения участи крестьян. И теперь главная надежда на него. К тому же с ним одним можно говорить здесь об этом так, чтобы обе стороны понимали друг друга. Что касается других, то их надобно еще толковать и доказывать, что рабство несправедливо, и что крестьяне не могут вечно оставаться крепостными. А это толкование весьма трудно, часто даже остается без успеха»[126] (выделено мной — М. Д.)

Всякий, кто знаком с дневниками и письмами Н. И. Тургенева, хорошо знает, чего стоило получить от него такие комплименты! Каким должен был быть человек, о котором он мог так говорить! Александр I поначалу одобрил проект. Еще бы! Вот она, долгожданная инициатива великорусского дворянства! Однако вскоре царь переменил свое мнение. Современный исследователь полагает, что «очевидно, это произошло вследствие почти единодушной отрицательной реакции, которую вызвал в Петербурге слух о подписке в пользу освобождения крепостных крестьян»[127]. Царь сказал, что «здесь никакого общества и комитета не нужно, а каждый из желающих пускай представит отдельно свое мнение и свой проект министру внутренних дел, Тот рассмотрит его и, по возможности, даст ему надлежащий ход». Идея, таким образом, была похоронена. Так или иначе, на несколько месяцев Петербург был взбудоражен. Если братьев Тургеневых «свет» упрекал в том, что они ратуют за свободу крестьян из-за своей бедности, то Воронцова, по традиционному сценарию, — в желании приобрести дешевую популярность, стремлении удовлетворить свое честолюбие и т. п. Н. И. Тургенев писал брату С. И. Тургеневу: «Авось наши надежды не навсегда останутся в сем отношении одними надеждами!.. Но все доброе у нас так трудно в делах государственных! К тому же знатные люди, которые говорили прежде всего в пользу уничтожения рабства, увидев первый шаг к сему уничтожению, восстали против. Это доказывается отчасти и негодованием, которое все они оказывают теперь к графу В[оронцо]ву, осмелившемуся быть лучше и благороднее их»[128].

В 1820 г., кажется, окончательно прояснилось отношение императора к Воронцову. Н. М. Лонгинов писал графу Семену Романовичу: «Государь не любит графа Михаила и, как я полагаю, никогда не полюбит. Человек, выдающийся из общего уровня, никогда не был у него в милости, а особенно если этот человек с твердыми началами, неуязвимый никакими оскорблениями, любимец солдат и в уважении у общества. Можно подумать, право, что Государь начинает завидовать своему подданному, как только видит его достоинства… Крайний эгоизм, с его неизбежными спутниками в виде деспотизма и жестокости, судят не по одним действительным заслугам, но еще и по тому, приносятся ли они лицом, слепо боготворящим своего монарха и принижающим себя перед ним. Подобные монархи пользуются словом „отечество“ только тогда, когда им нужно обольстить или вызвать к себе доверие своих подданных. А в прочих случаях это слово режет им слух, возбуждает опасения, как призывный клич, возмущающихся против воли одного, если воля эта дурно направлена и ведет страну к гибели. Одно уже это слово „патриот“ пугало; тогда как о началах (нравственных — М. Д.) мало заботятся, если только это люди преданные монархии. Вот почему такая любовь к людям ничтожным, особенно к податливым немцам или к другим иностранцам, которые сходят за людей порядочных, между тем как они достойны одного презрения. Очень естественно, что подобная шайка людей, без всякого достоинства, без дарований и большею частью совсем необразованных, никогда ни к чему не стремится за пределы возможного и довольствуется наилегчайшим. Мы видим неграмотных солдат, постигающих ремесло капрала; это настоящая модная мания, тем пригодная, что занимает собой великое число людей и не дает им ни времени, ни средств относиться участливо к делам, в которые не желают постороннего вмешательства. Прибавить к этому каверзы общества и политики и получится картина так называемого военного двора, достойная Гогарта»[129]. Трудно найти более тонкую и одновременно уничтожающую характеристику императора и его Системы, да еще данную царедворцем!

О неприязни к нему Александра Воронцов догадывался давно. А вот позиция его друзей, прежде всего Закревского, который, по сути, присоединился к его хулителям, была, можно думать, неприятным сюрпризом.

С 1820 г., после возвращения Воронцова из Англии, куда он ездил после окончания своей миссии во Франции, начинается расхождение его с Закревским и, особенно, с Ермоловым. Почему так произошло, до конца неясно. Возможно, охлаждение отношений с «братом Алексеем» наступило из-за «выпущенных в свет» по неосторожности Закревского некоторых язвительно-ревнивых отзывов Ермолова о Воронцове; возможно, Воронцов полагал, что и «Мазепа» (дружеское прозвище Закревского) их разделяет. Но, видимо, не будет ошибкой связать определенную переоценку Закревским личности Воронцова с участием последнего в упомянутом обществе. 31 мая 1820 г. Закревский в письме Киселеву бросил короткую фразу: «Его (Воронцова — М. Д.) слава во время пребывания здесь помрачилась; он переменился и совсем не тот, что был; видно, польская нация его преобразовала»[130]. На фоне прежних дружеских уверений в любви до гроба эта фраза звучит с категоричностью прямо гильотинной. «Помрачению» славы Воронцова, несомненно, способствовало его желание изменить участь крестьянства, любопытно и показательно, что для Закревского налицо и виновница перемен в поведении прославленного русского генерала — польская жена!

Письмо Закревского Ермолову о приезде Воронцова в Петербург было, как можно судить по ответу Ермолова, достаточно скептичным. Не преминул уколоть Воронцова и Ермолов. О проекте же сказано ясно: «Мысль о свободе крестьян, смею сказать невпопад. Если она и по моде, но сообразить нужно, приличествуют ли обстоятельства и время. Подозрительно было бы суждение мое, если бы я был человек богатый, но я, хотя и ничего не теряю в таком случае, далек однако же, чтобы согласоваться с подобным намерением, и собою не умножил бы общества мудрых освободителей. Как вообразить, что нам все то приличествовать может, без чего другие существовать не в состоянии? Вред замыслов не состоит в самом предложении, но в примере, которому последовать могут многие неблагоразумные люди единственно по доверенности к мнению известного и отличного человека… Не думает ли брат Михайло сделать себе бессмертное имя? Ему надобно остерегаться, что [бы] не оставить по себе памяти беспорядком и неустройствами, которые необходимо будут следствием несогласованного с обстоятельствами переворота. Небольшое счастье быть записано в еженедельное издание иностранного журнала»[131].

Причины бескорыстной неприязни Ермолова к освобождению крестьян ясны: у России свой путь («как вообразить, что нам все то приличествовать может», и т. д.), а «несогласованный с обстоятельствами» «переворот» приведет к новой Пугачевщине. Вместе с тем важность проблемы требует более подробного анализа. Поэтому нам придется вернуться назад, в 1817 г., к сюжету, казалось бы, далекому от российских реформ — к посольству Ермолова в Персию.