«Смирись, Кавказ»?

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Смирись, Кавказ»?

Еще в ту пору, когда мои самые горячие симпатии примерно поровну делились между людьми, носившими камзолы, фетровые шляпы и ботфорты, и людьми, облаченными в чикчиры, ментики и кивера (результат одновременного выхода на экран «Трех мушкетеров» с Жераром Баррэ и «Гусарской баллады»), этот человек пленил меня.

Все началось с портрета.

Этот гордый величественный профиль! Эта «почти чапаевская» бурка на громадной фигуре! А храбрость и независимость поведения! Такой человек не мог не стать кумиром и, конечно, стал им. Тут я был не одинок.

Ирония пришла позже, когда, в частности, выяснилось, что Ермолов сам весьма высоко ценил свою фигуру и прежде всего за размеры, как бы используя ее в служебных целях.

Но обаяние портрета не исчезло.

Герой опирается на саблю, но кажется, ему нетрудно опереться на одну из острых вершин, в правильном беспорядке нагроможденных на горизонте. И романтический пейзаж, и гривастая бурка, делающая похожим на гору мощный торс, на котором несколько чужеродно выглядит край эполета, все это — как бы пьедестал для лица.

Оно царит.

Царит над облаками, над мятущимся, тревожным, еще только начинающим успокаиваться небом, над величавыми горами.

Резкие мощные черты, грозно сжатые губы, будто навек окаменевшие скулы, подбородок Цезаря или Мефистофеля, львиные бугры нахмуренного лба. Это лицо само по себе кажется главной вершиной Главного Кавказского хребта. И, конечно, на таком лице могут быть именно эти небольшие острые глаза. Что они видят там, за горами?

Какие страны? Какие моря? Что еще должно покорить?

Кстати, этот портрет едва ли не единственный в Военной галерее Зимнего дворца, на котором изображен не герой 1812 г., а герой вообще. Ермолов, по существу, лишен отвлекающих внимание аксессуаров военного мундира. И, быть может, не случайно его бурка так похожа на львиную шкуру из тех, что набрасывали на плечи античные исполины и императоры. Это — римлянин. Недаром его называли тогда Проконсулом.

В иконографии Ермолова примечателен еще один прекрасный портрет (он помещен в БСЭ). Трудно отделаться от ощущения, что он явно спорит с изображением Доу (строго говоря, Доу написал два варианта портрета Ермолова). Герой изображен анфас. Хотя он постарел, голова совершенно белая, но тем не менее это муж в расцвете сил и опыта. Лоб его по-прежнему нахмурен, те же гордые красивые черты лица, жесткая линия рта замыкается теперь скобой черных усов, подчеркивающих благородную седину густых коротких волос. В портрете есть что-то от пушкинского определения Ермолова — «голова тигра на туловище Геркулеса». Генеральский мундир с Георгиевским орденом 2-й степени на шее, тремя звездами и лентой усиливает впечатление мрачного величия.

Этот портрет может льстить герою не хуже всякого иного, притом я не сомневаюсь, что Ермолову он нравился. Но в нем определенно не хватает романтической приподнятости и авторской как бы умиленности изображаемым, которые столь свойственны жанру вообще и парадным портретам Доу, в частности; у него они создают своего рода эмоциональную рамку для личности. Автор второго портрета видит Ермолова иначе, он словно знает о нем что-то такое, чего не знал или не видел Доу. Этот постаревший Ермолов, быть может, даже значительнее, величественнее, но в то же время как-то обыденнее, конкретнее, что ли. С точки зрения романтического обаяния портреты различаются примерно так же, как «Кавказский пленник» и «Записки во время управления Грузией».

Второй портрет принадлежит кисти художника с необычной фамилией Захаров-Чеченец. Он прожил короткую и странную жизнь. И действительно знал о Ермолове немало.

14 сентября 1819 г. русские войска окружили и разгромили аул Дадан-Юрт. Приказ был «никому не давать пощады», ибо Ермолову был нужен «пример ужаса». Погибло не менее 400 жителей и около 200 солдат и казаков. «Многие из жителей, когда врывались солдаты в дома, умерщвляли жен своих в глазах их, дабы во власть их не доставались. Многие женщины бросались на солдат с кинжалами… Женщин и детей взято в плен до ста сорока, которых солдаты из сожаления пощадили, как уже оставшихся без всякой защиты и просивших помилования (но гораздо большее число вырезано или в домах погибло от действия артиллерии и пожара)», — сообщает Ермолов в своих «Записках»[98].

Среди пленных был мальчик, ставший в тот день сиротой. Его взял на воспитание Петр Николаевич Ермолов, кузен Алексея Петровича.

Мальчик вырос и стал художником. И написал портрет злого дяди, который в воспитательных целях сделал его сиротой и лишил родного дома. Такое вот странное сближение…

Трудно сказать, каково было истинное отношение Захарова к своей необычной судьбе. Но об отношении к А. П. Ермолову судить можно. Его Ермолов — не романтический «Проконсул» Доу. Это человек, устраивающий, выражаясь языком просвещенного XX в., акции устрашения, а затем описывающий их с простодушным цинизмом. Едва ли этот человек после высадки Наполеона с о. Эльба мог когда-то произнести: «Неужели великодушнее положить тысячи невинных, нежели отнять жизнь у одного злодея?» Этот — не мог.

* * *

Эпиграфом к теме «Ермолов и колониальная политика России» может служить сравнительно недавнее решение городских властей Грозного о том, что многострадальный памятник Ермолову должен быть, наконец, убран. Едва ли Алексей Петрович в своей реальной боевой жизни подвергался таким опасностям, как его металлическое изображение, стоявшее на улице им же основанной крепости Грозной и как бы продлевавшее его военную биографию. Понятно, что памятник Ермолову было бы куда уместнее водрузить на его родине в Орле.

Как известно, до Великой Отечественной войны имя Ермолова в советской историографии употреблялось преимущественно с отрицательным знаком. Однако после выселения с родины чеченцев, ингушей, балкарцев, карачаевцев внезапно «выяснилось», что Шамиль, оказывается, был английским и турецким шпионом одновременно (видимо, в духе времени, быть агентом какой-то одной страны было несолидно). Одновременно «вспомнили», что Ермолов был другом декабристов, знаменем оппозиции и т. д. Первой «ласточкой» здесь оказалась глава «Ермолов и ермоловцы» в книге М. В. Нечкиной «Грибоедов и декабристы» (1947), появление которой невозможно представить, скажем, в 1940 г., когда вышел университетский учебник истории СССР XIX в.

Поскольку деятельность Ермолова в Дагестане и Закавказье даже и после событий, «ознаменовавших» поворот в национальной политике нашей страны оценить с симпатией было трудно, то о ней стали писать как можно меньше. В итоге в работах, посвященных Ермолову в последние десятилетия, мы просто видим фразы о «противоречивости некоторых сторон его мировоззрения», которые так же мало проясняют его личность, как и прежние умолчания о любви к нему многих прогрессивных людей России XIX века.

Между тем понятно, что (прошу прощения за банальность) противопоставлять Ермолова, чьим именем пугали детей в горах, Ермолову, которым клялись такие люди, как Якубович, например, на каторге, неправильно.

За недостатком места мы не сможем осветить эту сложнейшую проблему хоть сколько-нибудь подробно. Но сделать некоторые замечания необходимо.

Проблема отношений с местным населением была так же важна, как и сложна. Велика была и ответственность Ермолова без преувеличения за каждое действие. Впрочем, он к этому был готов.

Первым объектом его «экспансии» стала азербайджанская и грузинская знать. Он, как мы знаем, вообще не жаловал титулованных особ, а здесь к тому же были дополнительные и веские причины. «Мои предместники слабостию своею избаловали всех ханов и подобную им каналью до такой степени, что они себя ставят не менее султанов турецких и жестокости, которые и турки уже стыдятся делать, они думают по правам им позволительными. Предместники мои вели с ними переписку, как с любовницами, такие нежности, сладости, и точно как будто мы у них во власти. Я начал вразумлять их», — пишет он Закревскому. Немногим лучше его мнение о грузинской знати: «Князья ничто иное есть, как в уменьшенном размере копия с царей грузинских. Та же алчность к самовластию, та же жестокость в обращении с подданными. То же благоразумие одних в законодательстве, других в совершенном убеждении, что нет законов совершеннейших».

Как можно видеть, принципиальной разницы между знатью Закавказья и Персии для Ермолова нет. Программа действий у него была готова; главное средство — «чрезвычайная строгость».

Идеальная цель Ермолова — сделать присоединенные области российскими уездами, а их жителей, прежде всего дворянство, русскими. Это понятно: для империи унификация одновременно и цель, и средство. Но цель пока более или менее отдаленная. «Образование народов принадлежит векам, не жизни человека», — совершенно справедливо пишет Ермолов Воронцову. Ближайшую же задачу Ермолов видит в уничтожении наиболее вопиющих проявлений азиатского деспотизма во владениях России и введение хотя бы подобия российского управления, которое, считает он, все же лучше того, что было раньше.

«Все подвиги мои, — продолжает он в том же письме к Воронцову, — состоят в том, чтобы какому-нибудь князю грузинской крови помешать делать злодейства, которые в понятии его о чести, о правах человека суть действия, ознаменовывающие высокое его происхождение; воспретить какому-нибудь хану по произволу его резать носы и уши, который в образе мыслей своих не допускает существования власти, если она не сопровождаема истреблением и кровопролитием»[99]. Относительно носов и ушей Ермолов не преувеличивал. И, забегая вперед, заметим, что политика ограничения самовластия знати объективно улучшала положение простого народа, о чем не раз писали апологеты Ермолова еще в XIX в. Вообще надо определенно сказать, что к народу Ермолов относился иначе, чем к его властителям.

«Образование народов принадлежит векам». Но у Ермолова, как он считал, не было и 10 лет. Максимум того, что он мог сделать это «начертать путь и дать законы движению» тем, кто придет после него. Но делал он это с удручающей казарменной прямолинейностью, которая плохо соответствовала масштабам его личности. Ни о каком, даже элементарном учете многовековых традиций и нравов местного населения не было и речи. В лучшем случае, он был настроен по отношению к ним иронично. Он не пытался, как, например, Н. Н. Муравьев понять, а только осуждал. Ему совсем не хотелось ждать «образования народов». «Благодетельная строгость» — основной, как мы знаем, метод Ермолова. Тут, конечно, сказывалось стремление подчеркнуть различия между собой и Ртищевым, при котором злоупотребления достигли огромных размеров и который «разбаловал мягкостью» знать, с чем Ермолов решительно не мог согласиться. Но вместе с тем силовые приемы соответствовали в общем взгляду Ермолова на проблему в целом.

Презирая то, что было достойно презрения, — варварство, деспотизм власть имущих, Ермолов вместе с водой выплескивал ребенка. Причем, осуждая азиатские нравы с позиций европейских, он боролся с ними такими же азиатскими, «нецивилизованными» средствами. И это естественно для него. Часто ли «миссия белого человека» осуществлялась по-другому? Такова обычная логика складывания империй, а Ермолов, как известно, был знатоком римской истории.

Не следует забывать, что Россия имела богатый опыт «борьбы с варварством варварскими средствами». Тезис «законы должны соответствовать народным нравам» Ермоловым интерпретировался несколько неожиданно: если люди понимают как аргумент только силу, то с ними и действовать надлежит силой. И поэтому Ермолов совершенно искренне считает, что «здесь и добро надобно делать с насилием», и пытается реализовать этот любимый тезис российских реформаторов в своей деятельности. В какой мере правительство разделяет ответственность за те действия Ермолова, которые до сих пор вызывают к нему ненависть жителей Кавказа?

Вопрос очень важный. Еще до отъезда в Персию он писал Закревскому: «До тех пор, как не узнают коротко правил моих и точного намерения сделать пользу здешнему краю, много будут недовольны и дойдут вопли до вас, но вы не бойтесь, все будут довольны впоследствии. Я страшусь ваших филантропических правил. Они хороши, но не здесь». Оставляя в стороне вопрос, кто эти «все», в чьем будущем одобрении Алексей Петрович так уверен, отметим слова «филантропические правила».

«Филантропия», т. е. человеколюбие, — одно из самых нелюбимых Ермоловым понятий. Не потому, что он был таким уж человеконенавистником, но потому, что, по его твердому убеждению, это понятие, внешне респектабельное, часто служит для прикрытия явлений плохо совместимых с настоящей заботой о людях, как ее понимает он. Например, он считал, что человеколюбивее было бы расстрелять Наполеона в 1814 г. Тогда не было бы «Ста дней», стоивших жизни сотне тысяч людей, сложивших головы из-за честолюбия одного негодяя. Ермолов уверен, что внешняя пристойность, законность и т. п. «просвещенные понятия» должны отступать перед реальной жизнью, если она того требует. Раз закон прикрывает нечто, противное пользе (диапазон тут может быть широк), значит лучше, справедливее поступить вопреки закону. Если жестокий хан калечит своих подданных, значит нужно сделать все, чтобы убрать его с престола, хотя бы и вопреки данному Россией слову, тем более, что слово было дано против воли, под давлением неблагоприятных обстоятельств. Если тифлисские купцы пытались ставить ему неприемлемые условия, не понимали своего «настоящего места», то нужно не вести с ними душеспасительные беседы, как сделал бы Ртищев, а просто запереть в помещении, поставить караул у дверей и объявить, что пока вопрос решен не будет, никто из них отсюда не выйдет[100].

Фраза «ваши филантропические правила» как будто говорит, что правительство было против крутых мер, которые Ермолов считал в ряде случаев неизбежными. Если это и так, то скорее на уровне теоретическом, концептуальном. Дело даже не в том, что за исключением самых вопиющих действий «Проконсула» и его подчиненных (например, печально знаменитый рейд генерала Власова по Закубанью) его деятельность в общем и целом одобрялась царем. Политика правительства не была последовательной, что отражало общий ход дел в стране. Царь давал как бы общее направление кавказским делам. Можно думать, что он не одобрял репрессии как основное средство решения сложнейших проблем региона. Однако своими действиями правительство нередко доводило подвластные народы до возмущения, заканчивавшегося восстанием. Тогда оно умывало руки, а Ермолов, который по должности обязан был подавлять, расправляться и т. д., становился злодеем перед всем миром.

Характернейший пример в этом смысле — восстание в Имеретии в 1819–1820 гг. Русификаторская политика правительства коснулась грузинской церкви: духовенство и церковные имущества решено было подчинить Синоду и назначенному Петербургом экзарху (митрополиту) Грузии. При этом резко сокращалось число приходов, количество священников и епископов. Церковных дворян начали выселять на казенные земли. Единственным положительным моментом реформы считается освобождение княжеских и дворянских священников и их семей от крепостной зависимости. Реформа, естественно, вызвала резкое недовольство грузинской церкви и дворянства. Дело кончилось восстанием в Имеретии.

Драматичность положения Ермолова заключалась в том, что он был категорически против этой реформы, ибо прекрасно понимал ее несвоевременность, но сделать ничего не мог. В Петербурге, как это не раз бывало, его мнение проигнорировали. Ермолов во время «проконсульства» старался не ставить нереальных задач, т. к. был уверен, что малейшая неудача может сказаться на престиже страны. И вот в данном случае он против своей воли был вовлечен в эту историю, которая, начавшись, уже непременно должна была быть закончена, по соображениям престижа прежде всего. Д. В. Давыдов именно о таких случаях говорил, что военный человек — раб. Отступать Ермолову было невозможно: повеление императора должно быть исполнено. Восстание в Имеретии, во время которого был убит, в частности, любимец Ермолова полковник Пузыревский, было жестоко подавлено.

Однако что касается походов в горы против народов Дагестана и чеченцев — это была целиком ермоловская инициатива. И делить ответственность ему не с кем.

При оценке Ермолова-имперского администратора нужно иметь в виду, что его репутация была не только «сделана», но и в немалой степени «наговорена» им самим. Он был крупным мастером блефа — во всех сферах жизни. Полагаем, что известный отзыв о нем Грибоедова как о «сфинксе новейших времен», скорее всего относится именно к этой составляющей его личности; заметим, что это точка зрения одного из проницательнейших людей эпохи. Ермолов обожал удивлять, поражать и т. п. В этом смысле посольство в Персию дает верную картину. Письма его пестрят словами «надул», «испугал» и другими в таком роде.

Свою репутацию на Кавказе Ермолов не завоевывал постепенно, а установил немедленно и такую, какую хотел: сильного, властного, абсолютно бескорыстного человека, жесткого, а порой и жестокого правителя, которого при случае ничто не остановит. Н. Н. Муравьев говорил, что в одной из бесед с грузинскими князьями Ермолов пообещал, что если они взбунтуют народ, он истребит в Кахетии 30 тыс. человек. Само по себе это заявление — типично ермоловский блеф. Ему важно было с самого начала устрашить влиятельные и владетельные умы, как бы обозначить репрессивную «перспективу». Несмотря на многочисленные «фельдфебельские» заявления, он далеко не всегда был прямолинеен. Так, если шекинского Измаил-хана он приструнил сразу же, то сильнейшего из ханов — ширванского Мустафу — «ласкал» до поры (причем на первое свидание с ним отправился со свитой всего из пяти казаков, со вкусом сообщив потом Закревскому: «Вот чем я его зарезал!»[101]. Создавая себе необычную репутацию он, в частности, демонстративно отказался от богатых подарков, которые пытались сделать ему ханы «по обычаю ли земли, или по обычаю главнокомандующих», но разрешил каждому хану преподнести по простой узде и плетке («эмблематические подарки»). А вместо предметов роскоши взял для русских солдат 7 тыс. баранов.

Жизнь, однако, сложилась так, что его угроза залить Кахетию кровью осуществилась. Но иначе и быть не могло, ибо тезис «добро с насилием» — парафраз понятия «цель оправдывает средства». И человек, исповедующий это правило, готов к применению насильственных средств для достижения доброй, как ему кажется, цели. Дело лишь за обстоятельствами, но история показывает, что такие обстоятельства всегда находятся. Или их создают.

Вышесказанное позволяет сделать весьма важный вывод. На наш взгляд, у Ермолова, в отличие, например, от Воронцова, очень слабо выражено то, что можно назвать правовым сознанием. У него другая парадигма, другое видение мира. Его практика как главы русской администрации на Кавказе, как главного представителя императора и даже как командира Кавказского корпуса весьма относительно сопрягается с законностью, даже на том уровне, на каком тогдашнее законодательство — гражданское и военное — могло включать этот принцип.

Разумеется, и в России сплошь и рядом царило беззаконие. Но то неясное в целом правовое состояние, подвластных земель, достаточно неопределенное положение Власти, сочетание местных обычаев и российских законов, правовая неграмотность не только местных жителей, но и русских чиновников — все это значительно расширяло рамки возможного произвола и Ермолова и его подчиненных. Здесь важно различать, что обуславливалось этим объективно неопределенным состоянием, а что было воплощением программных установок самого «Проконсула» («добро с насилием» и т. п.).

Мы видели, что его политика на Кавказе — как бы продолжение «персидской линии». И для превращения Закавказья в Россию ему не очень-то были нужны законы, как не нужны были «филантропические правила», предполагающие терпимость или хотя бы внешнее уважение к чужим нравам и обычаям.

Напомним, что Ермолов не стеснялся в выборе средств и по отношению к своим подчиненным. Если под замком оказывались тифлисские купцы, то под арестом сидели и русские чиновники.

Таков стиль мышления и поведения Ермолова вообще.

Сказанное не нужно понимать так, что Ермолов только и думал, как бы ему нарушить закон, поступить самовластно и т. п. Равно неверно представлять его априори жестоким человеком (такова была например, точка зрения Л. Н. Толстого).

Ермолов был не первым и не последним представителем того могучего племени российского начальства, российской бюрократии, которое было воспитано в петровских традициях и привыкло к тому, что «указы пишутся кнутом», что дубинка и государственная польза — два неразрывно связанных понятия и что без дубинки польза остается музейным экспонатом.

* * *

Теперь настало время обратиться к конкретным проблемам эпохи и рассмотреть отношение к ним наших героев.

В сентябре 1817 г. Закревский пишет Воронцову: «Я хотел бы с вами побеседовать и послушать ваше замечание насчет литовского корпуса, а равно поселяемых войск и вольности в России. Часто о сем рассуждаю с людьми, к которым имею уважение; но не видим пользы государственной, и по сие время не вижу людей, которые бы сие одобряли. Признаться вам должен, что сии предметы у меня из головы не выходят». В одной фразе Закревский объединил все главные политические проблемы-тревоги того времени. Действительно, в словах «реформы», «Польша», «поселения» заключалась тогдашняя правительственная программа. Попытаемся охарактеризовать каждую из них отдельно.