XVIII. НОЧНОЙ НАЛЕТ
XVIII. НОЧНОЙ НАЛЕТ
Васильевские девки, не иначе. И смотрите ж, куда они прут! Непременно вслед за казаками. Казак для них — что твоя ягода малина. Сбаловались наши девки совсем, особенно молоканские. Война у них всякий стыд съела. У-у, туды-растуды вас!
С этими словами Иван замахнулся кнутом, точно и всерьез собираясь кого-то ударить.
Навстречу нам (теперь мы ехали из Орехова обратно в Б. Токмак) тащились три девицы, босые, со свертками на концах палок, закинутых на плечи, как ружья у солдат.
Васильевские, небось?
Голос Ивана звучит насмешливо. Не совсем приличный комплимент готов сорваться с его губ.
Васильевские… А Донская конвойная сотня, не знаете, в Орехове?
Вот видите, кого им надо… Так и есть: своих полюбовников ищут. Как же, как же, спешите, они вас там ждут и не дождутся: плачут-горюют, слезами заливаются. Ах, дурехи вы, дурехи. Для казаков вы тоже, что сено для лошади: хочет — ест, не хочет — ногами топчет.
За Копанями по скату, перпендикулярно к дороге, тянется недавняя позиция красных. Ряд неглубоких окопов. Сзади их всякие отбросы — корки арбузов, банки из под консервов, тряпье, — неизменные следы долгого пребывания человека на одном месте.
От позиции дорога плавно спускается в лощину. Там, по берегам ручья, отдыхает сотни-две оборванцев. Обуви у большинства нет. У кого есть — пальцы высовываются из дырявых передов, как зубы из крокодиловой пасти.
Пленные, что ли?
Пленные… Красноармейцы.
Обижали наши, когда в плен взяли?
Сперва ничего при начальстве, не тронули. А потом, как повели с Гуляй-Поля, прискакал какой-то вахмистр, приказал снять сапоги, у кого были получше. Потом обирали на этапах.
А невесело тут, — угрюмо перебивает другой, сильно икая. — Пибилизовали, так говорили, что тут поют райские птицы и зимой босые ходят. Наврали.
Ты откуда?
Архангельский.
Земляк! Вот где встретились.
Охрана партии — один конный калмык. Скорее провожатый, а не конвойный.
Не убегут?
Куда бежать, зачем бежать, матер-черт.
Тупые, бессмысленные взоры. Сущность гражданской войны им непонятна. Белые, красные, — для них все равно, лишь бы не гнали подставлять башку под пули.
С неба доносятся певучие звуки. По голубой выси плывет гудящая паутинка. Постепенно она превращается в черную птицу, а из птицы скоро вырастает в мощный самолет.
На него устремляются взоры.
Очутившись над группою, аэроплан начал снижаться, и тогда на его хвосте ярко обрисовалась крас-, ная звезда.
Для пленных это свой, для меня — неприятельский. Но у них глубокое равнодушие на лицах, у меня любопытство.
Паря в воздухе, как орел, выслеживающий зайца, аэроплан покружился немного над рассеянной толпой и вдруг обдал ее целым дождем, не бомб, а листовок. Затем быстро заработал мотор, стальная птица взвилась к небу и понеслась на восток, по одному направлению с казачьими мечтами.
Одну из листовок приносят мне.
Что-то пишут нам Ленин с Троцким? — смеется Иван. Взглянув на подпись, я увидел: «Реввоенсовет XIII армии: Эйдеман. Затонский».
Прокламация гласила:
Ко всем честным офицерам и солдатам Крымской армии. До последнего времени на всем пространстве необъятной России шла гражданская война, но она близится к концу. Все враги рабоче-крестьянской власти, совершив положенный судьбою скорбный путь, отправились путешествовать: кто в Англию на дачу, как Деникин, кто подальше, как Каледин и Колчак. Осталась кучка вас, сподвижников барона Врангеля, помогающих польским панам, которые силятся поработить Юго- Запад России. И в этот грозный час вы, жалкие остатки полчищ Деникина, пользуясь отвлечением наших сил, пытаетесь ударить в спину Красной армии так же, как это делает Махно и прочие бандиты, которым нужна лишь разруха и развал для грабежа. На что надеетесь вы в результате ваших «побед»? Вы можете еще захватить десяток деревень, еще пару уездных городишек до подхода наших резервов. Вы можете своим дебошем еще на пару недель или месяцев задержать разгром польских легионов. Вашими руками или при вашем содействии будут обращены в развалины еще несколько городов. А дальше что? Неужели Крымской армии под силу справиться и с Советской властью, и с хищниками панами, и с аппетитами щедрых французских банкиров, и развалом хозяйственной жизни, какой несет дальнейшее продолжение безнадежной повстанческой борьбы против единственной в России государственной Советской власти? Поймите, что ваши победы над нашими заставами превратятся в разгром через неделю, максимум через месяц, но эта борьба будет стоить лишних жертв и страшного разорения. Поймите, что кроме Советской власти нет другой, которая могла бы охранить нашу страну от грабежа чужеземных хищников, которая смогла бы вывести нас из пропасти нищеты и разорения. Прекратите борьбу с исторической неизбежностью.
Краска стыда заливает мое лицо.
Что ни слово, то горькая правда, которая каленым железом жжет сердце. Наши войска, действительно, сражались только с заставами. Разве можно назвать армией толпы этих необученных «Ванькёв», которых тысячами забирали в плен и которые завтра тысячами вырастали, как грибы, на прежнем месте? Железные легионы рабоче-крестьянской армии, спаянные сознательной дисциплиной, в это время громили поляков, наш же напор сдерживали многолюдные, но слабые духом заставы.
Однако и эти заставы умели хорошо отгрызаться. В этом пришлось убедиться не далее как в ту же ночь.
Господин полковник! Вставайте, в селе неладно.
А? Что такое?
Вставайте, вам говорю, стреляют.
Еще не придя в себя от глубокого сна, всегдашнего спутника утомительных поездок, долго не могу понять своего вестового, старого казака Маркушу.
Уже с полчаса палят. Неладно. Думать надо, махновцы поднялись.
Маркуша одет в свою старую драную шинель. В руке винтовка.
В самом деле, тревога?
Врать буду, что ли? Утекать надо. Палят…
Через окно доносится сухой треск пулеметов.
Медлить некогда. Дело неладное. Одеваюсь в два
счета. Когда выхожу на улицу и погружаюсь в абсолютный мрак, Маркуши и следа нет.
Зловещий пулеметный концерт режет уши. С площади несутся крики ура, слышится стук копыт.
Чьи-то руки судорожно хватают меня за полы шинели.
Кто? Это вы, отец Павел?
Насилу узнаю своего писаря, безработного дьякона Туренко, маленького, робкого человечка.
Оба мечемся по улице, оба не понимаем, в чем дело. Одно ясно для меня: это не местное восстание, это чей-то внезапный налет. Но кто налетел и откуда? Куда бежать, чтобы не натолкнуться на верную гибель?
В районе вокзала, за южной окраиной местечка, поднимается к небу огненный столп. Вскоре рассыпчатые взрывы начинают время от времени потрясать ночной воздух. Неприятель, видимо, поджег вагоны со снарядами.
Свистят шальные пули. Теперь, на свету, уже опасно носиться по улицам. Надо или прятаться, или убегать из Токмака.
Стой, куда? Кто едет? — опрашиваю подводу, облепленную казаками.
Меня узнают. Это штабные писаря.
На Сладкую Балку… Уже часть дежурства ускакала… Красная конница на площади.
Возьмите же меня, у меня нет подводы.
Куда тебе! Телега уже громыхает вдали.
Все страшнее и страшнее становилось на улице, озаренной зловещим пожаром. У кого были подводы под рукой, видимо, уже выбрались; у кого нет — попрятались. На улице ни души.
А ну пёхом на Сладкую Балку!
За селением народу больше. Группа военных в нерешительности: уходить или нет. Подле опрокинутой в канаву брички рыдает дама, облокотившись на свои пожитки.
Дальше! Дальше!
Нас обгоняет несколько тачанок и простых телег. Наконец, на одну из них мне и дьякону удается взгромоздиться, усевшись на задний край, лицом к пожарищу. Рядом со мной молодой поручик в фуражке с белым верхом. Марковец.
В ресторане шум и бой
Это марковец лихой, —
вспоминается по ассоциации куплет из добровольческого «Журавля». Поручик в курсе дела.
Красная конница около трех часов ночи подошла с юга к станции и атаковала ее. На вокзале была саперная полурота нашей дивизии, но мы быстро рассеялись. Красные захватили поезд вашего атамана Богаевского. Сам он успел умчаться на автомобиле, но неизвестно, спасся ли. Конница с криками ура понеслась в центр селения, шутя смяла жалкую кучку казаков и офицеров запасного полка и, добравшись до площади, стала там поить лошадей.
Откуда же они налетели?
Видно, со стороны Бердянска. Наши, как водится, проспали. Вечером на вокзале ходили слухи о том, что красные бродят по тылам. Не верили, думали, утка. Какой бы можно было дать отпор, если бы подготовиться с вечера! Какую устроить засаду! Всю конницу можно было уничтожить пулеметами, когда она подходила к мосту. В Токмаке из одной только тыловой братии нетрудно сформировать целую бригаду. Сколько здоровых, боеспособных казаков и офицеров!
Кстати, — спохватился я, — где инспектор тыла, генерал Топилин? Он ведь и начальник токмакского гарнизона. Если тоже бежал в панике, Врангель его повесит.
Генерала-то? Даже донского, и то не повесит. Таких случаев не было.
Вчера вечером Топилин присылал за мной, звал играть в преферанс, но у меня был гость генерал Попов, да, кроме того, я устал с дороги, и отказался…
Полчаса тому назад мои солдаты видели его на броневике подле комендатуры… Отдавал распоряжения…
Кому?
Поручик безнадежно махнул рукой.
Писарям… Гарнизону надо было раньше дать директиву. Топилин, говорят, еще с вечера получил из Мелитополя, из кутеповского штаба, телеграмму на шести листах о движении красных, но торопился играть в карты. Должно быть, туда-то и вас звали. Отложил разборку шифра до утра.
Милейший Владимир Иванович, — подумал я, — как это на тебя похоже!
Инспектор тыла Донского корпуса, ген. В. И. Топилин, добрейшей души человек, храбрец в бою, каких мало, георгиевский кавалер мировой войны, невзирая на все это и на свои более чем зрелые годы, был пре- легкомысленнейшим существом. Могло ли ему притти в голову, что от той шифрованной телеграммы, которую он глубоко засунул во внутренний карман своего френча, — читать некогда, ждет пулька, — зависит жизнь нескольких тысяч человек, а быть может, и судьба всей крымской кампании? Эта пулька, как потом оказалось, стоила жизни самому Топилину в числе многих других, погибших от налета красных.
Что это за светлые мотыльки в небе?
Это, должно быть, аэропланы. Их база в 12 верстах от Токмака, в Гальбштадте. Пронюхали, вылетели на разведку. Светятся, — это ракеты. Их спускают, чтобы одна машина не налетела на другую.
Зарево все дальше и дальше удалялось от нас. Мы начали было погружаться в полосу абсолютной темноты, но выручил рассвет. В побелевшем небе вместо светлых точек реяли черные птицы. Аэропланы сторожили, по какому пути противник двинется из Токмака.
Сторонись, чортова душа…
Ишь, тоже командир выискался! Пошел бы командовать на фронт! — ворчит наш солдат-возница, однако, придерживая лошадей к правой стороне.
Нас обгоняет сумасшедшим аллюром тачанка, на которой сидит ген. Чернов, председатель военно-судебной комиссии 3-й Донской дивизии. Он уже был предназначен к увольнению и доживал последние дни в корпусе, ожидая заместителя.
Здорово драпает генерал. Должно быть, как вскочил на тачанку, так и до сего времени опомниться не может.
При этих словах поручика мне невольно вспомнилось всегдашнее задорное поведение этого строевого генерала царской эпохи, его любовь к самовластию, к самовозвеличению. Еще не так давно он гнул в бараний рог своих подчиненных и с яростью воевал и против корпусного начальства, и против меня, органа военно-прокурорского надзора. И как был жалок теперь, подпрыгивая на сиденьи вверх, точно мячик, при каждом толчке тачанки! Беленький Георгиевский крест, орден храбрых, неистово бился об его френч и силился, видимо со стыда за генеральскую трусость, улететь с его груди.
Сладкая Балка — село в 15 верстах к северо-востоку от Б. Токмака, по дороге в Орехов, но не по той, по которой я вчера ехал. Та лежит западнее.
Рассвело.
На церковной площади копошится гигантский муравейник. Тут и грузовик с пулеметом, тут и громоздкие мажары, и изящные тачанки. Есть даже отнятые у меннонитов кареты, и всякого рода экипажи бесчисленных учреждений. На одних только люди, на других груды вещей, на третьих беспорядочно навалены ворохи канцелярских дел. Тысячи человек, в погонах и без погон, кто с винтовкой, кто без всякого оружия, сходятся в кучки, беседуют о случившемся, думают и гадают, что сейчас творится в Токмаке и что надо предпринимать дальше.
Ваше превосходительство, обращается мой поручик к ген. Чернову, — стыдно драпать… Остановите панику. Вы тут старший.
Я, взяв под козырек, поддерживаю поручика. Генерал оскаливает зубы, как разоренная собака.
Какой драп… Кто драпает? Как вы смеете… Ведь я генерал… Прошу не забываться.
Об этом мы потом поговорим, — машет рукой поручик. — А теперь нам надо сорганизоваться.
Пристыженный генерал принимает бразды правления и скоро входит в свою роль. Кричит, ругается, кипятится.
У кого винтовки, выходи вперед, стройся! — командует он.
Нехотя собираются люди. Вот из толпы вынырнул Маркуша и встал рядом со мной. Штабные офицеры стесняются заняться таким черным делом, как организация самозащиты. Некоторые из них выехали с винтовками в руках. Но после генеральской команды винтовки куда-то исчезают. Иные незаметно отходят от нас и прячутся за хаты.
В строй становится не более 70 человек.
Чернов суетливо разделяет людей на взводы, назначает командиров. А по деревне в это время разливаются веселые трели пастушьего рожка. Пастуху нет дела до того, что происходит у нас и что теперь творится в Токмаке. Нет дела до нашей напасти и крестьянам. Из дворов, как ни в чем не бывало, бабы выгоняют коров, пастух, хотя и с трудом, собирает скотину в стадо. Наше столпотворение деревню не трогает. Она живет и хочет жить мирной жизнью. Воюем мы, пришельцы, с которыми крестьянство не чувствует никакого родства.
Когда я повел заставу в сторону Токмака, солнце уже поднялось на горизонте и представило нашим глазам «пышное природы увяданье». Но октябрьский пейзаж степной деревни менее всего интересовал нас в эту минуту. Нам самим грозило не только увяданье, но и смерть.
Из Токмака все еще тянулись группы пеших. Некоторые запоздали потому, что брели по пахоте, не рискуя итти по дороге, по которой мог двинуться и неприятель.
Стой, кто идет? — раздается окрик за скирдой соломы, где стоит часовой.
Свои! Свои! «Войско Донское», — слышу знакомый голос полковника Слюсарева, члена военно-судебной
комиссии при штабе корпуса.
Вскоре из-за скирды выглядывает его желтоватое, безбородое, как у скопца, лицо. В зубах — неизменная трубка. Рядом с ним шагает другой член той же комиссии полк. Астахов. Бывший грозный полицейместер Таганрога в самом растерзанном виде. На нем нет лица, равно как и никакой одежды, кроме шинели.
Батюшка, Иван Михайлович… Помилуйте… Так разве можно служить? Этак и пропасть можно ни за грош, — жалостливо лепетал он в смертном ужасе, прижимая руки к полам шинели, чтобы скрыть свое полуобнаженное тело.
Я чуть не лопнул со смеху.
Подзакусить, господин полковник… Пышечки! Где ты их достал, Маркуша?
Забежал в хату, баба пекет, выпросил.
И тебе не стыдно? Мог бы и денег дать.
Чего их жалеть, чортовых хохлов! Они тоже казаков грабили.
Маркуша — казак старого закала. Ему тщетно доказывать, что чем же виноваты крымские крестьяне, если они, казаки, у себя на Дону не ладили с «иногородними», если хохлы станицы Семикаракоровской два года тому назад сожгли его амбар с хлебом и увели пару волов.
Война меня разорила, отчего же мне других жалеть!
Такова была логика казачьей черни.
Эропланы кружатся над дорогой в Куркулак… Сколько их… раз… два… Этот спускается… три… четыре.
Надень очки: не четыре, а семь!
Они, почитай, всю ночь кружились над степью. Выкараулили.
Гляньте-ка: взрыв! Бросают бомбы.
Дорога в Орехов через Куркулак от нас верстах в пяти. Ее в небе обозначает цепь аэропланов, а на земле ряд страшных столбов пыли и дыму, то и дело взвивающихся все севернее и севернее Токмака. Красная конница, по всей видимости, оставила селение и пошла на север западнее нас, преследуемая воздушной эскадрильей.
Мы пока что в безопасности.
Зададут им перцу…
Также было и со Жлобой: закидали бомбами.
Добегут до Куркулака, спрячутся в хатах. По хатам наши не будут бросать бомбы.
Налюбовавшись картиной боя аэропланов с конницей, я послал ген. Чернову донесение о том, что неприятель, по всем данным, покинул Б. Токмак и двигается на север и что нам целесообразнее всего послать вооруженный грузовик на разведку, чтобы узнать, не хозяйничают ли в Токмаке остатки красных или местные хулиганы-махновцы.
Прошло полчаса.
Из Сладкой Балки я не получил никакого ответа. Через час тоже.
Отправился сам в село, — оно уже опустело. Как оказалось, храбрый генерал еще до моего донесения, ни с того, ни с сего, уселся на грузовик с пулеметом и, забыв о своей начальнической роли, о том, что разосланы заставы, умчался в Орехов. Видимо, ему все еще чудилось, что большевики гонятся по его пятам.
Разношерстный тыловой сброд, неспособный к организации, последовал, как баранье стадо, за перепуганным боевым генералом.