Лес рубят - щепки летят

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Лес рубят - щепки летят

- Замнарком принимает?

- Сейчас доложу.

Привычным движением секретарь складывает в папку бумаги на подпись, вдвигает поспешно ящики, захлопывает, быстро и беззвучно распахивает дверь кабинета замнаркома по просвещению и исчезает за дверью.

- Примет, только придется подождать.

Юноша вежливо придвигает мне стул и берется за газету. Но ему не хочется читать газету, ему хочется разговаривать.

- Ну, как у вас там в школе?

- Ничего. Только вот вменяют в обязанность приглашение комсомольца, пионервожатого.

- Гм, да. Взвесить надо. Вам надо парня, чтобы на ять, ну, одним словом, чтобы понимал задачи, сознательного, а то всю работу вашу может сорвать...

- Нет ли у вас кого?

- Трудно, прямо скажу, почти невозможно. Есть ребята здесь, в центральном аппарате, но их мало, да и не отпустят, а дряни этой много, только к вам таких не пошлешь, нет, найти почти невозможно...

- А вы бы, товарищ Павел, не пошли бы?

- Да я бы хотел уехать, только партийцы не отпустят. Я ведь крестьянин, родители живут в деревне, я города не люблю.

Казалось, что он был не ко двору, этот спокойный милый юноша, среди этой суетящейся, задерганной толпы пресмыкающихся перед начальством служащих наркомпроса.

Как-то раз я застала его разговаривающим в коридоре с бедно одетой женщиной с двумя детьми.

- Проходите, проходите в приемную, - сказал он мне, - сейчас приду.

- Эх, этот бюрократизм! - начал он, как только вошел. - Тоже коммунистами себя величают. Доклады, приемы, а люди? Какое им до них дело?.. Ecли бы вы только знали...

Я молчала, мне страшно было за юношу, и мне хотелось, чтобы он замолчал. Но ему хотелось говорить, излить кому-то свою душу, все наболевшее, что переполняло ее.

- Карьеризм, генеральство, формализм, ничего не видят, да и не хотят видеть, что делается вокруг - беднота, недовольство, - презрение к человеку... - пылали щеки, темнели серые глаза, шуршали бумаги на столе, которые юноша в волнении разбрасывал.

- Что они для народа сделали? Одну буржуазию уничтожили, а народили новую бюрократию.

Я ушам своим не верила. Здесь, в центре наркомпроса - главного источника коммунистической пропаганды, - комсомолец проповедовал такую "ересь", разводил контрреволюцию. Каждую минуту юношу могли арестовать, приговорить к расстрелу. Но, казалось, ему было все равно.

- Что им благополучие и счастье народа? - продолжал юноша. - Везде горе. Видели женщину с двумя детьми? Она уже раз десять здесь была. Вдова с шестью детьми. Один из них идиотик. Она не может идти на работу и оставлять детей одних, а их ни в один детдом не принимают... Иногда думаю: плюну на все, уйду, будь что будет! Может быть, вы...

Но в эту минуту дверь из кабинета замнаркома отворилась, и, почтительно изогнувшись, в приемную проскользнул маленький смуглый человечек с длинными волосами и громадным портфелем под мышкой.

Послышался звонок. Юноша выпрямился, замер и, сильно тряхнув головой, словно отгоняя назойливые мысли, вошел в кабинет. Он почти тотчас же вышел и схватил телефонную трубку.

- Гараж? Товарищу Эпштейну машину! Срочно! Пожалуйста! - он указал мне на дверь кабинета. - Не более семи минут! Замнарком спешит на заседание.

Мне больше не пришлось говорить с юношей. Люди входили, выходили, приносили бумаги из других отделов для подписи. Секретарь был всегда занят. Только один раз мне пришлось с ним быть наедине несколько минут.

- Я хотел бы поговорить с вами, - сказал мне юноша.

- Очень рада, только боюсь, не могу сегодня: я уезжаю в деревню, но я опять приеду через неделю.

Я думала о нем по дороге домой, и мне жалко было, что мне не пришлось с ним поговорить. Мне казалось, по выражению его лица, его грустных глаз, дрожащему голосу, что ему было тяжело и что что-то тяжким бременем лежало на его душе. Но мне не суждено было узнать его тайну.

Десять дней спустя, когда я снова пришла в наркомпрос, дверь в комнату комсомольца-секретаря была закрыта. Слышно было, что в комнате шло движение, точно передвигали мебель, несколько человек стояли в коридоре и рассказывали что-то друг другу взволнованным шепотом. Я постояла в нерешительности несколько секунд и постучала в дверь. Никто не ответил. Я спросила чиновника в соседней комнате, что случилось.

- Комнату чистят. Наведайтесь через часок.

Проходя по коридору, я встретила знакомую девушку.

- Вы знаете, что случилось? - спросила она, видимо, горя желанием поделиться со мной сенсационной новостью.

- Нет, не знаю.

- Товарищ Павел, секретарь Эпштейна, застрелился!

- Что?!!

- Да. Пять минут тому назад. В висок. Нашли его сидящим за столом, голова рукой подперта, а бумага вся залита кровью. Сейчас убирают...

Она продолжала болтать... Но я ее больше не слушала...

Я думала о страдающем, задумчивом юноше с грустными, прямо смотрящими глазами. Эти глаза, казалось мне, просили помощи, сочувствия.

"Зачем, зачем ты это сделал?" - мысленно спрашивала я его, вспоминая его крестьянское чистое лицо, непослушный хохол на голове, сильные крестьянские руки.

- Почему он это сделал? - сказала я громко.

- Никто не знает, - ответила девушка, - коммунисты говорят, что работник он был хороший, но партиец был плохой, несознательный.

* * *

Трудно было просить этому гордому юноше, сыну губернатора. Опускались глаза с длинными черными ресницами, низко склонялась смуглая голова с коротко остриженными волосами.

- Они говорят, что меня исключили за то, что я не объявил, что мой отец был губернатором. А почему я должен был "им" об этом говорить? "Они" меня не спрашивали. Если бы спросили - я бы "им" ответил правду. Я не мог бы солгать, я не стыжусь...

Юноша гордо поднял голову и посмотрел мне прямо в глаза.

- Вы думаете, есть надежда? "Они" допустят меня окончить университет?

Он грассировал - университет - и в продолжение всего разговора говорил о коммунистах не иначе, как "они".

- Профессора дали мне блестящий отзыв, говорят, что я могу со временем принести пользу... Надо доучиться, вы понимаете, я говорю вам это не из хвастовства, ведь мне осталось еще один год, только один год, и я...

Он вдруг сразу осекся, замолчал, кровь прилила к тонкой шее, к лицу, он густо покраснел.

- Вы меня понимаете! Неужели я не буду допущен в университет?

Мне было его жалко. Я бегала от одного заведующего втузами, вузами к другому - ничего не помогало.

Иногда в глазах одного из этих власть имущих я улавливала тень сочувствия, человеческую нотку в голосе, подобие ласковой улыбки на жестком лице, и я спешила воспользоваться моментом.

- Товарищ, пожалуйста, сделайте исключение! Этот юноша, по мнению профессоров, обещает сделаться выдающимся ученым по химии. Пожалуйста, сделайте исключение! Он может со временем принести пользу Советскому Союзу.

- Невозможно, товарищ Толстая. Он сын губернатора, наш классовый враг. И он злостно скрыл от нас свое происхождение. Мы не можем таким людям давать привилегии. Это нечестно по отношению к пролетариату!

Везде ответ был один и тот же. Юноша меня провожал и ждал меня в коридорах, пока я говорила с власть имущими. Он выделялся среди ожидающей толпы своим умением носить свой старенький опрятный, ловко сидящий на нем пиджак и своей красивой, высоко поднятой головой. На него оглядывались, девушки смотрели на него с интересом. Но "они" - коммунисты - косились на него.

- Опять отказ? - спрашивал он меня.

- Да.

- Вы думаете, безнадежно?

- Посмотрим, я хочу еще раз пройти к замнаркому.

- Спасибо. Знаете что? Я еще хожу в университет. Если меня примут, то фактически у меня нет пропусков. Как вы думаете, это хорошо? Да, я забыл вам сказать. Мои родители вам так благодарны.

- Как они?

- Плохо. Отец не ходит; нога его не лучше. Мам? ничего, спасибо! Но вчера она была очень расстроена: продуктовые карточки отняли. Не знаю, как теперь мы будем доставать продовольствие. Вы знаете, как дорого все на базаре, да и достать трудно. Теперь они грозят, что выгонят нас из квартиры. Ах, только бы мне университет окончить, тогда все будет хорошо.

Прошло три недели, пока я добилась замнаркома по просвещению. Юноша несколько раз приходил ко мне узнать, что мне удалось сделать. Он сильно похудел, побледнел, пропала его обычная бодрость.

Да и я чувствовала, что положение безнадежное. Мой разговор с замнаркомом был краткий. Когда я стала излагать ему мою просьбу, он резко меня оборвал:

- Зря тратите время, гражданка. Мы не можем его принять. Неужели вы думаете, что одной рукой мы будем уничтожать наших врагов, а другой будем им предоставлять привилегии: возможность учиться и занимать хорошие места в ущерб товарищам из рабочих и крестьян?

- Но это совершенно исключительный случай. Выдающийся талант. Вы же нуждаетесь в научных работниках...

- Простите, товарищ Толстая! Вы знаете поговорку: "Лес рубят - щепки летят". У нас достаточно талантов среди пролетариата...

Вечером Федя пришел ко мне.

- Мой профессор мне сказал, что если бы Горький согласился просить за меня...

- Федя, - сказала я, делая страшное усилие, чтобы решиться сказать ему правду, - я была у замнаркома сегодня, надежды нет.

Сердце разрывалось на части. Я взглянула на юношу. В глазах его было отчаяние.

- Никакой... надежды?..

- Нет, в настоящее время никакой, я думаю...

- Боже мой... что же мы, я...

Слова застряли в горле. Он не то поперхнулся, не то закашлялся и выбежал из комнаты.