«Раскинулась даль перегона…»
«Раскинулась даль перегона…»
Авторы паровозной песни хорошо знали это состояние, когда заканчивается станция, гремят последние стрелки и перед локомотивом разворачивается одновременно привольная и привлекательная, и в то же время таинственная и тревожная перспектива перегона…
Стучи, дорога! Гляди вперед, машинист! Потянулись столбы да пикеты… Каким же другим, совсем непохожим был раньше железнодорожный пейзаж! И провода телеграфные на высоких просмоленных столбах по-другому висели — более скученно и нарядно, и путь лежал на деревянных, а не на бетонных шпалах. И никакого бетона в пейзаже и духу не было — вот в чем главное различие времен! На каждом переезде стоит у шлагбаума и провожает сторожиха, как на картине Перова, издали видны семафорные крылышки и предупредительные огни станции. Никакой контактной сети — линия взгляду чиста, зато все домики, казармы и прочие путевые здания — всё в основном старинное, обихоженное, затейливое, всё ярко и пригоже покрашено, огороды и палисадники цветут, коровы и козы рядом пасутся, стожки сена поодаль стоят, тропка бежит вдоль рельсов, натоптанная путевыми обходчиками. Вольготно паровозу ворваться в эту стихию навстречу свежему ветру и ароматам дикой местности! Тянутся по бокам широкие полосы отвода, спасающие придорожный лес от паровозных искр, вдоль по откосам стоят густые девственные травы, колышутся полевые цветы, зимой — сугробы могучие со следами зверей, снеговые моря-перекаты без края.
Это состояние — попадание в дикий мир перегона — умудрился, лишь раз прокатившись на паровозе, прочувствовать и передать Иван Бунин. «Едучи в Орел, опоздал к пассажирскому поезду — и тотчас устроился на паровоз товарного. Помню, влез по высокой железной подножке во что-то грубое, грязное, стою и смотрю. Машинисты в чем-то сверх меры засаленном, железно блестящем; так же засалены, блестящи и лица их, негритянски разительны белки, словно нарочно, как у актеров, подмазаны веки. Молодой резко гремит железной лопатой в каменном угле, наваленном на полу, с громом откидывает заслонку топки, откуда адски вырывается красный огонь, и размашисто осаживает этот ад чернотой угля с лопаты, старший перетирает пальцы ужасающей по своей сальности тряпкой и, швырнув ее, что-то дергает и что-то повертывает… Раздается раздирающий уши свист, откуда-то горячо обдает и окутывает ослепляющий пар, оглушает что-то вдруг загрохотавшее — и медленно тянет вперед… Как дико грохочет этот грохот потом, как всё растет и растет наша сила, прыть, как всё вокруг трясется, мотается, прыгает! Застывает, напряженно каменеет время, ровно трепещет по буграм с боков огненный, драконий бег — и как скоро кончается каждый перегон! А на каждой передышке после него, в мирной тишине ночи и станции, пахнет лесным ночным воздухом, и из всех окрестных кутов бьет, торжествует, блаженствует соловьиное пение…» (И. Бунин «Жизнь Арсеньева», книга пятая).
Машинисты всё про свои дороги знали, все достопримечательности, и кто из интересных личностей живет в какой деревне, и как эти деревни называются, и где какая речка или озеро, и их названия тоже, даже самых маленьких, и где, когда и что на участке произошло, всё памятное, и природные заповедные места — от стариков тянулись легенды, из вечных разговоров в «брехаловках», в поездках. На лесных линиях брали с собой в рейс корзинку — пока стоят на скрещении на тихом разъезде, успеют иной раз белых и подосиновиков хорошо набрать прямо тут же, у пути. Знали, когда и куда взглянуть на ходу, все коварные переезды, переходы, лично знали и многих людей на участке, а те знали машинистов, и поэтому отовсюду, с каждой придорожной лавочки или плетня паровозу кивок и привет. Полоса отчуждения… В те времена это отчуждение сразу ощущалось. Завидят постороннего человека на пути — сразу к нему: кто такой? Зачем по путям ходишь? Чего здесь надо? Бдительность проявляли искренне, всё ждали своего шпиона, за которого орден дадут…
Насчет пережога уже говорилось. Помощник тот в цене, который не забросает, не завалит — напротив, с головой поедет, лишней лопаты не израсходует, воду лишний раз не качнет, но пар удержит, и уголь почувствует, и всё сделает вовремя. Перед подъемом топка у него «бушует», а перед спуском или большой стоянкой наоборот — тихо и мирно успокаивается паровоз, перестукивая колесами легко и четко. Грозно сияет в топке темно-красный раскаленный перламутр… На мазуте-то гораздо легче работать было, и кочегар «на нефти» не нужен — недаром паровозники любили поговорку: «Кто на угле не работал, тот и горя не видал». А главное — топку при нефтяном отоплении чистить не надо, лишь бы только котел не выстудить, вовремя поддувало закрывать, а то в топке кирпич, бывало, накалится добела, переливается, как леденцы, и стеклянными слезами плачет… Но воду набирать придется в любом случае, причем на товарняках и дальних пассажирских — иногда не раз за дорогу.
«До места доедем, снабдимся водой, и топку почистим мы дружно»… Вот, казалось бы, простая вещь — вода. Какие тут могут быть премудрости? А ведь еще какие!
Вода — это одна из физических стихий паровоза. Она может быть разная по степени загрязненности и жесткости. От кипения воды создается самый страшный враг котла и всего паровоза — накипь. С накипью велась нещадная борьба. Так вот, накипь берется от жесткости, а не от загрязненности. Весной вода бывает коричневая от грязи — и это ничего страшного: продуют котел, дадут из него с артиллерийским громом свеже-млечный залп — и порядок. А бывает — вода на вид прямо хрустальная, а на самом деле жесткая настолько, что через пару часов выпаривания такой воды котел от накипи тяжелеть начнет. Без химической обработки на жесткой воде котлу конец за несколько дней (и ведь были такие участки в местах с жесткими водами).
Машинисты знали, где на участке мягкая вода, а где жесткая. Например, между Бологое и Осташковым (одна из последних в стране дорог на паровой тяге, тепловозы пришли туда только в 1976 году) посередине плеча есть станция Фирово, на которой по графику паровозы должны были вставать для набора воды. Но вода на этой станции «плохая», то есть жесткая, и машинисты, чтобы не набирать воду в Фирове, шли на обман: разворачивали над тендером колонку, но воду не открывали, только делали вид, что набирают, а сами ехали в Баталино и там вставали якобы для осмотра бегунка, а тем временем потихоньку набирали воду, которая в Баталине мягче.
Помощник или кочегар слезает с паровоза, идет, забирается на тендер, открывает люк. Иной раз паровоз проскочит колонку, и приходится поезд толкать, осаживать назад, чтобы очутиться точно под колонкой. Ставили шест и на нем крепили букву «К» — ориентир для машиниста. Кочегар слезает, наводит хобот гидроколонки над люком, отворачивает кран, и густая струя мощно начинает бить в тендер. В войну и после войны стали ставить специальные ускорители Рожновского — дополнительные башни, позволявшие ускорить закачку воды. Тендеры таких гигантов, как ФД, ИС, ЛB, П36, вмещали по 47–48 тонн воды, и чтобы быстро залить их, нужен был очень сильный напор. Особенность башен-ускорителей Рожновского была еще и в том, что их можно было легко доставлять на место и устанавливать, что было важно во время послевоенной разрухи.
Колонки и водонапорные башни стояли почти на каждой станции, воду можно было взять везде. Это, между прочим, один из самых эстетичных образцов железнодорожной архитектуры и сооружений. Создавая водонапорные башни, архитекторы и главным образом заказчики не скупились на красоту — и получались настоящие шедевры, причем на каждой дороге выполнены они были в едином стиле, сливаясь с общим ансамблем линии. Это отдельная строка в поэзии служебной русской архитектуры — мало кем ныне понятая и хранимая… Сколько прекрасных башен посносили только на памяти автора! Между прочим, и гидроколонка — сооружение затейливое и симпатичное. Сверху на ней горит светофорчик, хобот окрашен в красный цвет, а сама колонка — в серебристый. Почти нигде уже их не осталось на линии… Множество гидроколонок бессмысленно погубили в начале XXI века даже там, где по сей день работает водоснабжение на станциях! Ведь вода — это жизнь, она всегда может пригодиться хотя бы для тушения пожара, да и колонка-то стоит — есть не просит, зачем ее ломать? Но уж теперь поздно сетовать. А красиво колонки стояли по станциям, стариной от них веяло, в светофорчиках своих с козырьками они, бывало, как в шапках-ушанках…
Иной раз во время набора воды из колонки забудут зимой, в сильные морозы, вовремя воду закрыть, она по тендеру захлещет и смерзнется с рельсами гигантской сосулищей. Тогда паровоз — ни с места. В войну за это расстрелять могли, и знавал автор в Осташкове старого машиниста Василия Степановича Кошелева, который чудом расстрелян не был за такое в 1943 году своими же. Зимой набирать воду надо аккуратно. Под крышки тендерных люков деревяшку не забыть подложить — иначе примерзнут. Сетки ото льда вовремя прочищать, иначе в сильный мороз их так затянет, что ломом придется отбивать. На палубе тендера всегда очень скользко, свалиться можно, особенно ночью. Приятель автора Виктор Анатольевич Гуляев, в прошлом паровозник осташковский, молодым помощником однажды воду набирал на станции Андреаполь (в старину она называлась Андреяполь), набрал — хобот колонки решил ногой оттолкнуть, да широкой паровозной штаниной зацепился за крюк для подвесного желоба. И его с тендера махом снесло! Висит он вниз головой за штанину, болтается и, наконец, падает, к счастью — в сугроб! Выбрался и первым делом испугался: видел машинист или нет?! То, что сам был на волосок от большой беды, как-то не подумал…
Пока бурлит и утробно грохочет в тендере вода, кочегар высыпает в него таблетки или наколотые куски брикета антинакипина, а если дали жидкий, вливает дозу из особой емкости. На паровозе категорически запрещено было возить жидкий антинакипин в чайниках — это иногда приводило к страшным смертельным исходам, если кто-то из бригады путал питьевой чайник с антинакипиновым. Разъедающую силу антинакипина можно определить хотя бы тем, что на огромный котел шло его на раз грамм 300–400 — так что человеку и глотка хватало для быстрой кончины… На тендерах возле водопробных краников имелась надпись: «Вода отравлена. Для питья непригодна!» — однако паровозники признавались, что сколько раз пили эту воду — и ничего… Понятное дело — антинакипин в ней сильно растворен и потому относительно безопасен. Но лучше, конечно, ее все-таки не пить.
На паровозной практике, это помнит автор, после отправки из Иванова в левый инжектор в специальное отделение насыпали порошок из пакетика, напоминавший детскую шипучку, и закачивали его в котел. Порошок этот называется пеногаситель. Он уменьшает образование пены в котле — она вредна, может привести в иных случаях к поломке машины. Был и еще один вид борьбы с грязью и накипью. На определенном месте перегона машинист дядя Володя Епифанов или помощник Владимир Вальков коротко говорили автору: «Иди». Автор выходил на площадку «лебедянки», надежно бежавшей по перегону, как добрый конь, шел спиной к котлу, левой рукой крепко держался за единственный поручень, а правой, жмурясь от ветра и предчувствуя грохот, стоя над прыгавшими вверх-вниз и лязгавшими дышлами и гулко колотившими колесами, хватал и резко дергал на себя длинную рукоять, лежавшую вдоль котла. Раздавался глотавший все звуки могутный гром, и убийственная паровая струя длиной метров 30 вылетала в сторону от паровоза, скрывая бежавший навстречу попутный лес. То была верхняя продувка котла. А по прибытии в депо «дули нижними Эверластингами» — по очереди. За непродувку сурово наказывали, потому что выдувать шлам действительно необходимо для чистоты в котле. В депо стояли для этого специальные короба, в которые дули, или просто были отведены места где-нибудь на пустыре, потому что иначе всё кругом в том месте, где дунут, будет грязно-белое под цвет накипи… А уж если шарахнуть прямой наводкой в человека — конец. Машинист Макаров, как было рассказано, запросто смёл из крана Эверластинга дощатый пивной ларек.
Приедут в основное депо — сейчас же кочегар берет весь внутри изъеденный техническими водами чайник, подставляет его под водопробный краник, с шипением нагоняет в него вместе с паром воду из котла и несет в деповскую лабораторию — берет пробу воды. После каждой поездки это делали. Там ставит чайник в ящичек, на котором написан номер их паровоза, или выливает взятую воду в особую колбу. В лаборатории сделают анализ, установят, в каком состоянии котел, и укажут, сколько антинакипина нужно добавлять (в разное время года — разная норма). Анализ сразу выявит, как бригада относится к паровозному котлу, продувают ли его, в каком состоянии находятся жаровые и дымогарные трубы и пароперегреватель. Слишком много антинакипина тоже добавлять нельзя, потому что он сильно разъедает котельное железо.
В районах, где вода бывает очень жесткой, ставили водоумягчительные станции. Водоснабжением ведал паровозный главк МПС, оно так и называлось — тяговое водоснабжение (не бытовое). От его налаженности впрямую зависела пропускная способность участка.
Ну а уж «упустить воду» — за этим выражением стоит призрак большой беды, а именно взрыв котла. Это если опустят уровень воды в котле ниже допустимого. В лучшем случае выплавятся специальные контрольные пробки в потолке огневой коробки и мощные струи пара и воды зальют горящее топливо. А в худшем котел, сорвавшись с рамы, улетал на небо, как ракета, а от всей бригады оставалась пряжка ремня и козырек фуражки…
Вот сколько науки в одной только воде!
«И топку почистим мы дружно»… Да уж, эта процедура требует слаженности. Одна из самых ответственных и трудоемких работ на паровозе.
Суть в том, чтобы очистить топку от золы и шлака. Полагалось на это 20, а на некоторых участках — 10 минут (что почти нереально). За это время нужно было успеть следующее.
…Вытаскивают с тендера короткий и длинный скребки, если надо — пику, резак открывают шуровочные дверцы, смотрят в топку, быстро решают, в какой последовательности будут чистить колосники. Потом на одной стороне сгребают поверху весь жар в одно место, оставляя шлак. Ни в коем случае нельзя было делать это без рукавиц: скребок, вынутый из топки, раскален, но не докрасна, незаметно — сколько народу пожгло себе ладони по неосторожности! Топку чистят только в рукавицах! Если шлак был спекшийся или загустевший, или слежавшийся, или скоксовавшийся — подрезали его резаком, кололи пикой — всё это, как правило, с матюками и зверским выражением лица, под стать работе. Когда шлак бывал разрыхлен, тащили ключ весом 12 килограммов, надевали на рычаг и начинали качать (в просторечии — «трусить») колосники. Всего таких рычагов было шесть, шесть раз и «трусили». Плита поднималась вверх-вниз, и шлак валился с нее в зольник Когда бывал в топке сильный жар, иной раз этот зольник — железный ящик — прогорал насквозь! Очищенные колосниковые плиты присыпали заготовленным жаром. Затем то же самое делали с другой стороной колосниковой решетки. По жару сразу же пробрасывали свежим углем, чтобы огонь к отправлению успел хорошо разгореться. Тем временем кочегар с коротким скребком спускался и вычищал поддувала с улицы с обеих сторон паровоза. Если чистка была в депо или на оборудованном месте на станции, тут же всё из зольника вываливали. Это потрясающее зрелище, особенно ночью: паровоз весь в нависшей пыли, сизо-голубых дымах, под ним, словно от извержения вулкана, растут переливающиеся раскаленные оранжево-малиновые горы, которые тут же с шипением заливают из рукавчика и начинают быстро разгребать лопатами прочь с пути. Шлак этот очень ценился крестьянством: его охотно набирали на удобрения, а брать разрешали сколько угодно. Под этим соусом легко было заодно прихватить со станции мешок угля… Родственникам и приятельницам на паровозах привезено угля было много. Скинут с тендера мешок возле путейской казармы или в ином оговоренном месте…
А еще после чистки топки, если едут с поездом, нужно успеть поднять пар, сделать хороший горящий слой на колосниках. Иной раз сваливали жар в пути на деревянных мостах и поджигали их, порой сгорала от этого целая станция…
Паровозники называли такую процедуру «почиститься». При отоплении плохими углями, особенно «Москвой», чистились три раза за поездку в один конец! В войну это делали девушки, ночами, не евши и не спавши сутками! Сутками в войну паровозники с паровоза не слезали, спали с открытыми глазами, будили друг друга тем, что зимой лили за шиворот спящему холодную воду из чайника!
В депо чистили еще и «переднюю топку» — дымовую коробку паровоза. Открываешь дверку, открутив гаечным ключом 14 гаек и отпустив 14 собачек, выгребаешь золу и изгарь лопатой и швыряешь в сторону. Есть там для этого лючок, но уж больно он мал, и никогда его размера не хватает, чтобы сажу провалить. Через минуту становишься негром. Главное потом накрепко дверку закрыть, гайки затянуть, иначе тяги в котле не будет. Иногда так проверяли молодых машинистов: незаметно ослабят гайки на «фронтоне» дымовой коробки, паровоз не дышит, тяги нет, пару тоже. Машинист должен подумать головой и определить, не затянут ли «фронтон». Посылает помощника: иди, затяни как следует. Стало быть, соображает!
Вот была наука!
«До места доедем»… Два у паровоза и бригады было «места» со времен первой железнодорожной магистрали — основное и оборотное депо. В основном депо у паровоза и бригады приписка — то есть дом родной. В оборотном депо паровоз именно оборачивают (отсюда и слово) на поворотном круге или на треугольнике для следования в обратную сторону, чистят топку, экипируются (на языке паровозников это называлось «снабжаться»), В общем, происходит все так, как поется в песне. Хлопотливое было царство: в вечных облаках дыма и пара, в постоянных дыханиях, гудках, отсветах, передвижениях!
Потом только стали ставить на поворотные круги электрические моторы, а так круговоротчики вертели паровоз вручную — с помощью бревна, укрепленного в специальном кольце на круге. Автору довелось увидеть такие бревна в действии и даже участвовать в повороте паровоза — в депо Ярославль-Московский и Окуловка (ныне покойных). Наваливаешься на бревно и передвигаешь по рельсу круга ферму — а на ней целый паровоз стоит! Не так уж тяжело: вдвоем-втроем осилишь.
В оборотном депо дежурному сдавали ключик от регулятора, чтобы при необходимости могли паровоз переставить в пределах депо, пока спят труженики. Регулятор непременно запирали на замок. Снимали и запирали в шкафчике фонари, инструмент.
А в основном депо в дежурке висел стенд, на котором были написаны фамилии паровозников, и против каждой висела жестяная табличка разного цвета: «в поездке», «в отпуске», «дома» и т. д. Приезжает бригада, сдает маршрутный лист — дежурный встает из-за стола, подходит к стенду и меняет одну табличку на другую. Тоже своеобразный ритуал был.
Во всех депо самым знаменитым местом была комната при дежурном для ожидания поездов — пресловутая, знаменитая среди локомотивщиков «брехаловка». Это был одновременно источник новостей и место общения, своего рода клуб. Автор не решается назвать, что он отдал бы за то, чтобы побывать хотя бы малое время в «брехаловках» 1950–1970-х годов, когда всё еще было живо… Вот где творилась круглосуточная, неумолчная, неутомимая легенда. Вот где происходило становление мастеров. Кочегары вовсе в «брехаловку» не допускались. Помощники приходили на работу раньше машинистов — идут принимать, готовить паровоз, а машинисты тем временем степенно общаются за столом в «брехаловке», играют в домино, всякий железнодорожный смех рассказывают, последние новости на участке, случаи в пути. Вот где народная речь была, истинная мудрость! Ибо паровозные машинисты народ был, конечно, особый, большой основательности. Их послушать было удовольствием, о чем бы ни толковали они.
Помню, приезжал я на базу запаса паровозов на станцию Ермолино, о которой уже рассказывал, к своему другу, ивановскому ветерану-паровознику Юрию Павловичу Мочалову — а там тогда паровозов стояло в резерве числом 95, все законсервированные, тщательно закрытые и смазанные, — а в штате базы было 13 человек. Все до одного это были машинисты-паровозники с первым классом квалификации, покинувшие по возрасту поездную работу. И вот в урочный час собирались все они за единый стол обедать. Суп готовили, по паровозной традиции, сами, нередко сваренный из здесь же на базе выращенных кролей, чинно наливалось каждому по тарелке, все брались за ложки — и спустя некоторое время начинался РАЗГОВОР… Ах, не было тогда у автора переносного магнитофона! Какая непоправимая потеря!
Так что можно себе представить, о чем и КАК толковали в «брехаловках» такие люди…
«Дежурный, скорей нам „жезло“ подавай, нам вечером к девушкам нужно»… Но вначале вот о чем.
Удивительно, что работа эта, на первый взгляд чуть не каторжная, такая трудоемкая и ответственная, была в необычайном почете. Паровозники, в сравнении с другими жителями российской страны, жили гораздо обеспеченнее — и при царе, и при советской власти. Машинист в России бывал ущемлен в бытовом отношении дважды: при Хрущеве во время денежной реформы 1961 года, когда машиниста вдруг объявили «водителем локомотива», сообщили, что ездить он теперь на тепловозах и электровозах будет в белой рубашке и при галстуке, что грязь, сквозняки и пыль остались в проклятом паровозном прошлом, а потому платить ему будут… 120 новых рублей вместо старых 2–4 тысяч. К счастью для сети, это вовремя прекратилось, да и история про галстук и рубашку быстро сошла на нет. Выпуск тепловозов и электровозов действительно был интенсивным, а вот качество их далеко не всегда должным, ломались они часто, а тепловозы горели буквально как свечки (в 1980-х годах — сотнями секций!), так что никаких белых рубашек и галстуков никто не надел, а вот в зарплате потеряли сильно и, конечно, обиделись.
Второй раз машинистов всерьез обделили уже в «демократические» времена, в 1990-х годах, когда началась безработица и на линии разразился ранее невиданный начальственный произвол и террор. Резко упала и зарплата, которую на железной дороге почти всегда, за редкими перебоями, платили исправно, вовремя, что создавало у прочего обездоленного населения представление о железке как о манне небесной. И так задавленный кучей бестолковых и взаимопротиворечивых инструкций машинист оказался под еще большим спудом бесконечных придирок и неразберихи. Впервые за свою историю эта профессия столь серьезно утратила свой престиж (как, впрочем, и все остальные толковые ремесла в стране во времена 1990-х годов). Помнится, автор книги, будучи юным, даже идя в булочную, надевал железнодорожную фуражку — вот какая была гордость за жизненное избрание, а теперь не сделал бы этого ни за что… Да и фуражки пошли не те — больно уж напоминают они одеяние каких-то гитлерюгендов. А у автора фуражка сшита на заказ, с золотым истинным хлястиком, былой «птичкой» и кокардой, сработана в нашей железнодорожной мастерской у Белорусского вокзала в тот год, когда ставили автор со товарищи на постамент у депо имени Ильича паровоз П36–0120 — а именно 1984 год…
Знаменитая есть легенда в локомотивном мире, что в дореволюционные времена к паровозу прибывшего курьерского поезда подбегал с подносом официант из вокзального буфета или повар из вагона-ресторана: «Откушайте, господин механик!» На подносе — штоф и очень хорошая закуска. Механик вкушал, не сходя с паровоза, и степенно благодарил. А уж после ехал в оборотное депо.
Итак, прибыв в депо, почистив топку, снабдившись, начисто обтерев паровоз (целиком!) и завершив всё остальное, что нужно (занимало это часа полтора-два), бригада шла на отдых. Уже при царе строили специальные дома для отдыха паровозных и кондукторских бригад, на некоторых дорогах их называли «заезжие комнаты». Зовут их теперь комнатами отдыха локомотивных бригад, а в просторечии «отдыхаловками», «бригадниками».
Отдых бригады в паровозные времена обычно происходил так: по прибытии отправляли кочегара на местный рынок, где он покупал мяса и овощей. Если рынок отсутствовал или была ночь, доставали из «шарманок» что Бог послал…
Скажем немного о «шарманках». Паровозника во все времена и эпохи с царских времен определяли даже не по фуражке с непременным белым, серым или желтым кантом или галуном (у помощников и кочегаров таких фуражек не было — только у машинистов, это был их отличительный знак, который означал долгую службу на дороге), не по шинели и служебной шапке, не по погонам и фуражечной кокарде со значком «паровозика» (их издали не видно) — а именно по «шарманке».
Идет по улице машинист или помощник с жестяным крашеным сундучком — все видят: паровозник, и иные даже шапки и картузы навстречу приподнимают в знак уважения и приветствия. Если человек заказывает у жестянщика сундучок — всё, жизнь его, считай, состоялась: паровозником стал. В рейс кладет он в сундучок что поесть, мелкий инструмент, в особый карманчик — документы и инструкции. Если едет к женщине (что бывало очень часто) — подарок кладет в «шарманку», платок какой-нибудь или конфеты. Вообще — что ему нужно взять с собой, то в «шарманке». Зачем эти сундучки делали из жести? Чтобы на паровозе при этакой-то размашистой работе не повредить дорожный скарб, не поджечь, не помять. За этим паровозным сундучком легенды, может, не меньше, чем за самими паровозами.
Идут с «шарманками», все видят — бригада. Приехали или, наоборот, уезжают.
В оборотном депо дают кочегару мясо, пшено, картошку, соль, перец, лук, рис, морковь, и он идет в «дом отдыха» варить суп (никаких столовых до конца 1950-х годов почти нигде не было). Стояла в «отдыхаловках» в особой комнате непременно обширная печь, и на ней можно было сварить суп, картошку пожарить, чайник вскипятить. Понятно, какой у мужиков или пацанов-кочегаров получался «рататуй» (впрочем, иные варили очень вкусно!), но когда приходили с паровоза голодные чумазые труженики, уговаривать их поесть не приходилось.
А на паровозах еду брали в путь в стеклянной банке с плотной крышкой, ставили ее на котел за инжектор или к колонке и грели. В спокойный момент поездки снимали банку с котла и ели горячее.
Одно время, годах в 1940–1950-х, было организовано питание для паровозников прямо на путях сортировочных станций. К паровозу подходила девушка в белом халате, у которой на плечах висел короб с судками, наполненными горячим борщом и каким-нибудь вторым блюдом с гарниром, высился ряд тарелок, в особом отделении лежали хлеб, ложки и вилки. Прямо возле паровоза всё это питание разливалось и раскладывалось по тарелкам, и мужики с удовольствием ели, потому что готовили для паровозников очень вкусно. Недостатком являлось то, что уж больно они были чумазые, и руки им как следует было не отмыть, и условия для еды не очень удобные — но никто не жаловался. Люди видели заботу о себе.
Перед войной кормежка в оборотных депо была, по воспоминаниям ветеранов, достаточно скудной и одноообразной. Жареная картошка, в лучшем случае на сале — вот и вся еда. Во время войны для паровозников существовало усиленное питание. По маршрутному листу выдавали «наркомовскую сметану», а самого паровозника снабжали куском копченой колбасы, несколькими конфетами, нормой хлеба, пряниками или печеньем, куском сала, чаем. Многие голодали, но привозили часть своего пайка детям. Картошку и мясо покупали на рынке за свои деньги. После войны и голода 1946 года мясо стоило на пристанционных базарах в провинции достаточно дешево. А вот вещей, одежды, обуви, кондитерских изделий было очень мало, и столичные, городские паровозники этим пользовались, когда заводили романы с девушками или ублажали какого-нибудь «родного» на топливных складах, привозя с собой в «шарманках» дефицитные вещи и тогдашние деликатесы.
При царе машинист в пункте оборота отправлялся на отдых к некой отставной вдовушке лет тридцати-сорока, а при советской власти к «приятельнице» в поселок. Иные машинисты предпочитали просто пообедать, выпить на сон грядущий 100 граммов и засыпали в отдельной комнате — у машинистов и главных кондукторов были отдельные, причем иной раз механик поселялся совершенно один, когда было малое движение.
А помощники шли в комнату о 15–25 лежанках и в чем были валились на топчаны спать, толком и не помывшись. Спали как убитые. Ночью начинают их будить под поезд, дежурная ходит с фонарем по комнате и разыскивает — которого поднимать: того или этого? Так всех и перебудит по очереди, пока доищется: «Ты не Петров? А ты?» И так далее. При советской власти кочегары отдыхали с помощниками в одной комнате, а паровозы во время стоянки в ожидании бригады грели специальные прогревальщики при депо (как правило, пенсионеры). До революции кочегар оставался на паровозе и всё время стоянки находился на нем. На маневровых паровозах до революции дежурство длилось сутки.
В 1950-х годах этот суровый быт несколько облагородили. Устроили в депо душевые, стали выдавать белье в комнаты, пижамы и тапки паровозникам, открылись буфеты, после — столовые. Паровозников и вообще локомотивщиков в 1960-х годах обслуживали в столовых только официантки, никакого самообслуживания в помине не было. Бригада приехала — событие, скорее бежит официантка: «Что вам, мальчики, принести покушать?» Тоже романов было — с ума сойти. Мальчики-то были завидные, с такой зарплатой, которую только профессора и академики в стране получали, с орденами (награждались почти автоматически по выслуге лет) и тринадцатой зарплатой («наркомовские»), со значками «Отличный паровозник» и «Ударник сталинского призыва» — да и просто очень здоровые, крепкие мужики, веселые, шутливые, бравые, несмотря на тяготы своей работы. Иные паровозники до девяноста с лишним лет доживали! Знаменитый ветеран депо Москва-Сортировочная, в прошлом «пятисотник»-стахановец Александр Иванович Жаринов водил паровоз на праздниках 9 Мая вплоть до 90-летнего возраста! Ни ветров, ни сквозняков, ни дождей, ни морозов паровозники не боялись — разве только жары — так и к ней на паровозе привыкали. Дурные люди среди паровозников, конечно, были, но в основном после первой же поездки или чистки топки они как-то сами собой отсеивались, их работа убирала. В основном народ был хороший, с душой — того требовал паровоз.
С 1931 года по самые последние паровозные времена (а последний в России участок на паровой тяге Лодейное Поле — Янисъярви в Карелии обслуживался паровозами вплоть до апреля 1986 года) все паровозы были закреплены за бригадами. Что это означало? А то, что бригада работала только на своем, одном и том же паровозе. Своем в буквальном смысле этого слова, потому что паровозники поступали на работу в депо по договору и паровоз передавался им для работы по хозрасчетному принципу. Согласно этому договору, по выслуге лет выплачивались договорные проценты, которых у ветеранов набегало до 500 рублей в месяц в деньгах 1940–1950-х годов, не считая зарплаты (только ставка была 700–900 рублей в месяц старыми, а с премиальными выходило у машинистов I класса до 4 тысяч рублей). То есть бригада была материально заинтересована в том, чтобы паровоз был в отличном состоянии, потому что за любое превышение пробега сверх нормативов очень хорошо премировали по нормам долевого участия. Знаменитые кривоносовский и лунинский методы стахановской езды на паровозе, внедренные на транспорте в 1930-х годах, основывались на бережном уходе бригады за паровозом, постоянном уходе за ним, внимании, наблюдении за работой паровоза в пути, отличном знании конструкции и превосходных слесарных навыках, постоянном участии в ремонте паровоза. Старший машинист присутствовал при всех видах деповского ремонта и сопровождал паровоз на заводской ремонт, а на промывку котла, происходившую примерно раз в месяц, выходила вся бригада. Выходных дней как таковых не было — работали от прибытия до прибытия паровоза в основное депо, проводя на нем буквально полжизни.
У пассажирских бригад был именной график работы, они свою жизнь знали наперед достаточно хорошо, а вот в грузовом движении система была вызывная, как при царе: подходит паровоз с линии, посылают рассыльного из депо, как правило старичка-пенсионера, он идет по поселку с записной книжкой, в которой написана фамилия машиниста, помощника или кочегара и стоит время его явки на работу. Старичок стучал в окошко, у него брали книжку и расписывались, как сказано у Андрея Платонова, «в графе» против времени явки. Это означало, что паровозник вызван в поездку. То есть спустя 12 часов со времени прибытия из очередного рейса паровозник должен был находиться дома и ждать вызывальщика из депо. Выходным днем считали время стоянки паровоза в промывке. И ведь никто не жаловался! Напротив — многие старики рассказывают: ждали, когда снова в поездку. Шли на паровоз с радостью со своей «шарманкой». А уж уход с паровозной работы полагался настоящим горем, некоторые в таких случаях протестовали, грозили и даже плакали, не стесняясь.
О состоянии паровозов в 1940–1950-х годах ходили легенды — и ходят до сих пор. Паровозы были разукрашены, тщательно обтерты, буквально лоснились от чистоты и ухода. В будках висели портреты вождей, стенки обшивались рейками, всё сияло чистотой, как говорили паровозники, «ни слезинки, ни паринки». Наводили накладные барельефы, за свои деньги покупали фольгу и прочий оформительский материал. Многие паровозы были посвящены съездам партии и комсомола, политическим деятелям и народным героям («им. Александра Матросова», «им. Олега Кошевого» и т. д.) и были соответствующим образом внешне оформлены. На каждом паровозе было полно инструмента, запчастей — тащили, словно в дом родной. Это была действительно планета, большое благоустроенное хозяйство, чем-то напоминавшее зажиточный крестьянский уклад. На паровозах возили краску и кисточки, чтобы постоянно подновлять красоту, «пасту Гойя» для натирки металлических поверхностей до флотского блеска, у некоторых машинистов при входе в будку лежали… половые тряпки. Ходили легенды, что машинисты курьерских паровозов отправлялись в рейс в белых перчатках. Легенду эту творили просто: надевали перчатки перед самым отправлением и перед самым прибытием на конечную станцию, а потом сразу снимали… Трудновато на паровозе сохранить перчатки белыми.
Мудрено ли, что жены паровозников очень редко работали — им полагалось воспитывать детей и ухаживать за кормильцем, чьего заработка, мягко говоря, хватало. Правда, пенсия у паровозников всегда была маленькая, ее издевательски называли «гробовые», так что труженики стремились взять от жизни все лучшее, пока работали в депо.
В 1949 году вышел приказ МПС, требовавший предоставлять паровозникам казенное жилье в длительную рассрочку на расстоянии не более одного километра от депо (вот почему вокруг многих депо часто увидишь послевоенные поселки со всякими улицами «Локомотивная», «Паровозная», «Путевая» и т. д.). Почти капитализм: всё для работника — только работай и зарабатывай деньги. Разве что шли те заработанные деньги государству и самим труженикам, а не в карманы ко всяким «грамотеям». К сожалению, в 1960-х годах принцип хозрасчета в локомотивном хозяйстве был отменен, а локомотивы раскрепили, и стали они общими — то есть ничейными, что, конечно, весьма негативно отразилось на их состоянии. Но паровозы до последних дней своей жизни были закреплены за бригадами. В феврале 1986 года автор, будучи в Челябинске, посетил паровоз серии ЭР, работавший на ветке до Синеглазова в местном вывозном движении, и поразился тому, в каком образцовом состоянии находился паровоз — прямо 1950-е годы.
…Приезжали на паровозе и, намахавшись лопатой, не спя ночь, перетаскав гаечные ключи и полные масленки, почистив топку, обтерев котел, ухитрялись еще идти вечером на танцы к девушкам — что и нашло выражение в строке песни. Уму непостижимо! Тут бы с ног свалиться, а они — к девушкам. И девушки таким преуспевающим танцорам были, конечно, очень рады. При столь здоровом моральном климате в среде обитания паровозников, постоянном душевном подъеме и радости от работы (хотя и очень нелегкой) — отчего же к девушкам было не сходить на танцы после поездки? В самый раз! Сила-то молодая была — и огромная сила. Светлая, трудовая. Смотришь на фотографии в деповских музеях — завидно становится. Это совсем другие лица и, следовательно, другие люди. И на царских, и на советских фото, сделанных в паровозные времена.
Однако всё это в прошлом.
Вот думаю, полжизни посвятив паровозам и гордясь этим: почему так любили и теперь любят эту машину? Почему столько у нее на свете поклонников? Почему слово это до сих пор не уходит из обихода и никогда из него не уйдет? Потому что паровоз — живой, горячий. Шесть жизненных стихий объединились в нем — огонь, вода, воздух, топливо, металл, пар. Паровоз не просто живой — он полнится целой стихией жизни! Это действительно планета. А всё живое на свете тянется к притяжению планет. Это не значит, что планета всегда мила и комфортна — она может и обжечь, и облучить — но тяготение к ней всё равно неизбежно. В паровозе присутствует сила тяготения. Эта машина безусловно завораживает, втягивает в свое поле. Это больше, чем просто механизм для перемещения. На этой машине отсутствует ощущение замкнутости пространства, она словно полуоткрыта миру, ветру, воздуху сквозь распахнутые окна паровозной будки. На ней идет жизнь как бы немного отдельная от земной, необыкновенная, хоть и рискованная, и человек в этой жизни сам становится особым, с несколько отвлеченной психологией.
Всё на этой машине хотя и тяжело для труда, но зримо, понятно, вообразимо, доступно. Всё на ней очень разнообразно — сам характер труда это предусматривает. Паровозный машинист — это комплексно мыслящий человек, он приучен к тому работой. Вон сколько всего надо знать — и сигналы, и угли, и воды, и металл, и механизмы, и механику, и чертежи, и тормоза, и дорожный профиль, и особенности участка, и станции, и разъезды, и где надо повнимательнее, а где поспокойнее, и где надо взглянуть лишний раз, где тормознуть пораньше… Такая работа. Требует она большой профессиональной расторопности и решительности. Недаром человек этот пользовался почетом и имел достаток — весьма немалый по сравнению с прочими трудовыми людьми своего времени.
…Давно всё это стало небытием. Теперь лишь как видение можно представить себе, как шел деповской старичок-вызывальщик по жилому поселку глухой ночью под переливы паровозных гудков и отдаленный гомон станции, подходил к спящему дому, стучал в окошко. Ему отзывались. Он протягивал в форточку или в дверь залистанную вызывную книжку и говорил: «Иван Константиныч, вам сегодня в поездку на шесть часов, распишитесь». Машинист расписывался, хозяйка начинала собирать ему харчи в дорогу — в любое время суток… Казалось, так будет всегда. И паровозные гудки, казалось, не замолчат. Но всему свой час. Замолчали.
Останется хотя бы о том память.