II

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

II

Одной из самых блестящих семей тогдашнего Рима была семья Гракхов. Дом их славился гостеприимством и хлебосольством, прекрасным столом и утонченным великолепием. Жили здесь на широкую ногу. Хозяева не жалели никаких денег на чудесные греческие статуэтки, чеканные столики и прочие изящные безделушки[154] Дом этот славился не только на весь Рим или на всю Италию, но на весь мир. Здесь в гостях бывали иноземные цари и великие ученые Греции. Но посетителей привлекали не вкусные обеды и красивые вещи, а особое обаяние, исходившее от приветливых хозяев. Они соединяли в себе гордое изящество манер, которое дается только вполне светским воспитанием, с искренней душевностью и благородством.

Отец, Тиберий Семпроний Гракх, происходил из почтенного и старинного рода, прославился подвигами на полях сражений и носил на теле почетные рубцы от неприятельских мечей и копий. Он был цензором, дважды консулом и дважды въехал в Рим на золотой триумфальной колеснице — честь, редко выпадавшая на долю даже великих полководцев. При исполнении своих обязанностей он отличался щепетильной честностью и педантичностью. Например, однажды он руководил консульскими выборами. Все шло прекрасно, но вдруг произошел странный случай — человек, который, согласно обычаю, провозгласил имена новых консулов, внезапно упал на землю замертво. Это обеспокоило Тиберия. Он решил, что «это имеет отношение к религии» (Cic. De Nat. deor. II, 10), и по окончании церемонии рассказал обо всем в сенате. Отцы решили призвать гаруспиков — этрусских гадателей, так как всегда в глубине души верили, что все этруски — великие колдуны и им ведомы всякие оккультные тайны.

Введенные в сенат гадатели мрачно объявили, что магистрат, проводивший выборы, действовал незаконно. Одно лицо у Цицерона вспоминает: «Гракх, как я слышал от отца, вспыхнув от гнева, воскликнул:

— То есть как? Я действовал незаконно?! Я, консул и авгур? И какое право имеете вы, этруски и варвары, вмешиваться в ауспиции римского народа и судить о комициях?»

И выгнал их из сената. Прошло несколько месяцев. Все забыли об этом неприятном случае. Как вдруг Тиберий, читая какую-то священную книгу, нашел описание обряда, прежде ему совершенно неизвестного. Дело в том, что по римскому обычаю магистрат, проводящий выборы консулов, должен был выехать из Рима, разбить где-нибудь под открытым небом палатку и наблюдать знамения. Тиберий Гракх так и поступил перед консульскими выборами. Но, оказывается, если магистрат вынужден по каким-то причинам приехать в Рим и на некоторое время прервать ауспиции, то, вернувшись на место гаданий, он должен с соответствующими религиозными церемониями разбить новую палатку и ни в коем случае не возвращаться в старую. Вот этого-то Тиберий не знал. Между тем перед выборами его как раз срочно вызвали в Рим. Вернувшись, он, ничего не подозревая, вошел в старую палатку и докончил гадания. Вот, значит, что имели в виду этруски, говоря, что он действовал незаконно!

Другой человек на месте Тиберия молчал бы о своей оплошности. Признаваться сейчас было стыдно, неловко. Да и консулы уже вступили в должность, уже разъехались по провинциям! Но Гракха это не остановило. Он открыто покаялся в своей вине и переполошил весь сенат. Отцы вынуждены были направить консулам официальное письмо, где перед ними извинялись от имени Тиберия и умоляли для блага Рима сложить свои полномочия. И консулы склонились перед авторитетом религии (Cic. De Nat. deor. II, 10–11; Diu, II, 74–75; Plut. Marcell., 5).

Вот какой незапятнанной честностью отличался Гракх! И все-таки даже Цицерон, его самый горячий поклонник, вынужден признать, что рядом со своей блестяще одаренной женой и красноречивыми сыновьями, получившими самое модное воспитание, Тиберий казался простым воином (Cic. De or., 1,38). И все же, говорит он, «Тиберия Гракха… будут прославлять, пока сохранится память о деяниях римлян» (Cic. Off., II, 43). Почему же? Потому, что это был человек поистине великой души, благородный и справедливый. И это знали все, даже враги. Особенно враги. Он долго и упорно воевал с кельтиберами в Испании, взял у них 300 городов, затем покорил Сардинию (Polyb., XXV, 1; XXXV, 2,15; Liu, XU, 28). И что же? Даже пятьдесят лет спустя испанцы и жители Сардинии повторяли с благоговением имя своего великодушного врага (Plut. Ti. Gracch., 5;23).

Но Тиберий был не просто благороден. Это был настоящий рыцарь, под суровой наружностью скрывавший сердце нежное и деликатное. Он был цензором вместе с Аппием Клавдием Пульхром. Люди они были очень разные — Аппий был спесив, надменен, жесток, неуравновешен — словом, истинный представитель своего рода. Он презирал и ненавидел народ, и народ, разумеется, платил ему той же монетой. А Тиберия все уважали за его справедливость. Цензоры были очень суровы. Их чрезмерная строгость обозлила многих. Но, как всегда бывает, все свалили на ненавистного Аппия. Общим недовольством воспользовался один дерзкий народный трибун, лично обиженный цензорами. Он решил отомстить и привлечь их к суду. Но, зная настроения квиритов, привлек одного Аппия. Уже в середине суда стало ясно, что Клавдий будет осужден. Народ громко выражал свой восторг и в то же время кричал Гракху:

— Тиберий, не беспокойся, тебя мы в обиду не дадим!

Тогда Тиберий поднялся на ораторское возвышение и ясным, твердым голосом сказал, что делал то же, что и его коллега, поэтому, если Аппий будет осужден, долг велит и ему удалиться в изгнание. Эти слова произвели на римлян сильное впечатление. Клавдий был оправдан ради своего великодушного коллеги (Liu, XUII, 18; Val. Max., VI, 5,3; De vir. illustr., 57).

Удивительным благородством Тиберия пользовались и друзья и враги. С Катоном Гракх был в смертельной вражде. И старый Цензор, когда его привлекали к суду, назначал председателем суда своего недруга Тиберия, прекрасно зная, что его рыцарственный враг сделает для него больше, чем сделал бы друг (Vol. Max., III, 7, 7).

Один из таких великодушных поступков и доставил Тиберию жену, первую красавицу Рима. Дело было так. Катон, злейший враг Сципиона Старшего, нашел наконец способ его погубить. Он задумал привлечь к суду его брата Люция, обвинив в казнокрадстве. Обвинение было заведомо ложное, но Порций рассчитывал на то, что Люций человек вялый, нерешительный и не сумеет отбиться от врагов. Однако, боясь недоброй славы, Катон решил действовать чужими руками. Он подговорил выступить с обвинениями одного из трибунов. Обвинитель грозил отвести Люция в оковах в тюрьму. Родственники обвиняемого апеллировали к остальным трибунам. Но между ними был сговор, и восемь из них отказали, девятый же был Тиберий Гракх. Он в сговоре не участвовал, зато в нем остальные были уверены, так как было известно, что между ним и Сципионами — смертельная вражда. Но все случилось совсем не так, как рассчитывали Катон и его союзники.

Когда все остальные трибуны отказали Сципионам в защите, Тиберий неожиданно заявил, что у него особое мнение. Все были убеждены, что он предложит меру еще более суровую по отношению к обвиняемому, и, замирая, ожидали, что будет. Поднявшись, Гракх дал торжественную клятву, что не мирился со Сципионами и ничего не делает, чтобы снискать их расположение, но, заявил Тиберий, он никогда не позволит отвести в тюрьму триумфатора Люция, ибо это недостойно Республики. Хотя Тиберий не сказал ни слова о самом деле, но все почувствовали такой стыд, что процесс на этом закончился (Gell., VII, 19; Val. Max., IV, 18; Liv., XXXVIII, 57; Cic. De cons.prov, VIII, 18)[155].

Рассказывают, что в тот же день был ритуальный пир в честь Юпитера в Капитолии. Весь сенат был в сборе. Были и Тиберий с Публием Сципионом. Случайно (вероятно, для них самих, но не для устроителей пира) бывшие враги оказались рядом за одним столом. Они заговорили и почувствовали друг к другу самую горячую симпатию. В конце пира сам Сципион, говорят, предложил Тиберию руку своей младшей дочери. Гракх с глубокой радостью принял это великодушное предложение. Публий прибавил, что шаг его не опрометчив, ибо он узнал Тиберия в самое подходящее время для того, чтобы составить о нем правильное мнение: именно когда тот был его врагом (Gell., XII, 8,1–4; Val. Max., IV, 2,3). Далее рассказывают, что Сципион вернулся домой и объявил своей жене, что просватал младшую дочь. Та стала горько упрекать его, спрашивая, как мог он решиться на это, даже не посоветовавшись с нею. Публий благоразумно молчал. Наконец она воскликнула:

— Со мной надо было бы посоветоваться, даже если бы ты просватал дочь за Тиберия Гракха!

Публий, очень обрадованный, объявил, что Тиберий и есть жених, и мир был восстановлен (Liu, XXXVIII, 57).

Тиберий всю жизнь обожал жену, мало того, всю жизнь был влюблен в нее и всегда относился к ней с такой трогательной, почтительной нежностью, с какой только истинный рыцарь может относиться к своей Даме. Сын их, Гай, вспоминает, что однажды его отец обнаружил в саду двух змей. Обеспокоенный Тиберий немедленно позвал этрусских гадателей, которым теперь свято верил. Гаруспики объяснили ему, что это знак смерти либо для него, либо для его жены. Тогда Гракх, подробно расспросив их, совершил все нужные обряды, чтобы обратить гибель на себя и отвратить ее от жены. Через несколько дней он умер (Plut. Ti. Gracch., 1; Cic. De Div., I, 36; Plin. N.H., VII, 122).

Но, как ни знаменит был отец Гракхов, его слава меркла перед славой их матери, как меркнет свеча перед блеском солнца. Однако здесь необходимо сделать небольшое отступление и рассказать о римлянках эпохи Республики. Очень ошибается тот, кто представляет себе их жизнь похожей на жизнь афинянок времен Перикла. Трудно представить себе что-нибудь более несходное. В самом деле. Насколько веселой, блистательной и яркой была жизнь афинского юноши, настолько унылой, серой и скучной была жизнь афинской женщины. Мальчика с младенчества окружала всеобщая любовь, его рождение было величайшим праздником для всей семьи, он учился у лучших учителей, каких только мог достать ему отец, а затем слушал лекции философов, знаменитых ораторов, математиков и вел тонкие диспуты то в кругу друзей, на пирах-симпосиях, то прямо на площади, среди теснившейся пестрой толпы слушателей.

А девочка была лишена всего этого. Ее рождение мало радовало родителей. В школу она не ходила и, сидя дома, обучалась только ткать, шить и вести хозяйство. Все время она проводила в гинекее, женской половине дома, и только по великим праздникам вместе с родителями и подругами выходила взглянуть одним глазком на пляски и веселье. В 14–15 лет родители выдавали ее замуж. Но жизнь ее мало менялась и ничуть не становилась свободнее — из родительского гинекея она переходила в гинекей мужа. По-прежнему она жила затворницей. Если к мужу приходили гости, она поспешно удалялась в свою комнату; если муж отправлялся в гости, жена не могла его сопровождать. Ее не видел никто, кроме ближайших родственников. Перикл прямо говорит, что лучшая слава для женщины — если о ее существовании знают только члены ее семьи (Thuc П,45,2).

Все это придавало афинской жизни какой-то странный колорит. Общество словно состояло из одних мужчин. На улицах, в гостях, на вечерах мужчины встречались только с мужчинами. Афинский юноша не виделся со сверстницами своего круга. Мы почти не слышим, чтобы кто-то из них влюбился в дочь или жену своего знакомца. И молодые люди стали влюбляться в прекрасных женоподобных юношей. Со страниц греческой литературы встает перед нами образ этих мальчиков. Они нежны и красивы, их окружают толпы поклонников, которые провожают их в палестру или на площадь и оказывают тысячи мелких услуг. Им дарят изящные безделушки, часто красивых птичек, а они капризничают и упрямятся, точь-в-точь как в других странах избалованные, кокетливые женщины.

Кроме того, молодежь часто проводила время в обществе гетер. У них обыкновенно собирались юноши, с ними они ходили на пиры. О гетерах написано много. И некоторые читатели до сих пор представляют себе этих дам в некотором романтическом ореоле. Считают, что они, как японские гейши, учились в специальных школах и получали там самое изысканное воспитание; что они прекрасно знали литературу и философию и были блестящими собеседницами. Словом, что они не только телом, но и духом были настоящими подругами[156] мужчинам, которые ради них бросали своих скучных, глупых жен. Естественно, гетерами становились самые умные и независимые женщины, которым невыносимы были унылые оковы домашнего рабства. Увы! Ничего этого мы не находим в действительной жизни.

Из Лукиана мы узнаем, что гетерами обычно становились девушки из бедных семей, вовсе не из стремления к эмансипации, но толкаемые нуждой. Вот, например, одна сценка. Мать рассказывает дочери, что едва не умерла с голоду, когда умер ее муж, кузнец.

«Я… растила тебя, дочка, в единственной надежде… Я рассчитывала, что ты, достигнув зрелости, и меня будешь кормить, и сама легко… разбогатеешь, станешь носить пурпурные платья и держать служанок.

ДОЧЬ. Как это, мама? Что ты хочешь сказать?

МАТЬ. Что ты должна сходиться с юношами, пить с ними и спать с ними за плату.

ДОЧЬ. Как Лира, дочь Дафниды?

МАТЬ. Да.

ДОЧЬ. Но ведь она же гетера!

МАТЬ. В этом нет ничего ужасного. Зато ты будешь богата, как она, имея много любовников. Что же ты плачешь?» («Разговоры гетер», 6.)

Разумеется, эта дочь кузнеца не получила никакого специального образования. Неудивительно, что гетеры, которых описывает нам Лукиан, зачастую не умели ни читать, ни писать. Единственное, что им надо было знать, это некоторые правила поведения. Они не должны были на пиру громко говорить и хохотать; есть и пить им следовало изящно, без всякой жадности. А главное, гетера не должна была кокетничать со всеми во время вечеринки, но не отрываясь смотреть на того, кто платил ей деньги (Ibid.).

Естественно, гетеры не пользовались доброй славой. Их дружно называют бездушными и жадными. Говорили, что они умудряются в короткий срок обобрать своего поклонника, а потом безжалостно бросают его на произвол судьбы и уходят к более богатому. И они только укрепляли то презрение, с которым греки относились к женщинам. Их почитали существами низшими, грубыми, необразованными, неразвитыми.

Совершенно не так дело обстояло в Риме. С самого основания Города мы видим женщин окруженными почетом и уважением. Рождение дочери было столь же радостным событием, как и рождение сына, — в первый день Карменталий молили о рождении мальчика, во второй — о девочке (Ovid. Fast., I, 618–636). Девочкам давали точно такое же образование, как и мальчикам, и они даже вместе учились в школе, в одном классе — чего в Европе достигли только в XX веке. Никакой женской половины дома не существовало — девочка росла на виду. Выйдя замуж, она становилась настоящей хозяйкой дома. Она вела хозяйство и распоряжалась имуществом, она принимала гостей и сама ходила всюду с мужем. Историк Непот, современник Цицерона, сравнивая греческие и римские нравы, находит, что главное отличие — в положении женщин. «Кому из римлян было бы стыдно привести на пир жену? Или у кого мать семейства не занимает первого места в доме или не появляется на людях? А у греков совсем по-иному» (Prolog., 6–7).

Мы видим во времена Республики блестяще образованных женщин. Жена Помпея, по свидетельству Плутарха, «знала музыку и геометрию и привыкла с пользой для себя слушать рассуждения философов» (Plut. Pomp., 55). Другая ученая дама, Цереллия, настолько увлекалась философией, что не могла дождаться появления в свет очередного трактата Цицерона. Оратор всегда отдавал ей первый переписанный экземпляр, а иногда она сама переписывала, по выражению Цицерона, «горя рвением к философии» (Att., XIII, 21, 2; XIII, 22, 3). Дочь же самого Цицерона, Туллия, великолепно знала философию и юриспруденцию, греческую и латинскую словесность. Саллюстий описывает одну свою современницу, знатную даму. По его словам, она прекрасно знала науки и искусства Греции и Рима, была необыкновенно остроумна, очаровательна и писала стихи (Sail. Cat., 25).

Но особенно поразила современников одна римлянка. Это было в дни великого террора. Триумвиры Октавий, Антоний и Лепид устроили в Риме кровавую бойню. Несмотря на то, что им шли деньги убитых, средств не хватало. И вот триумвиры решили обложить налогом римских матрон. Испуганные женщины обращались за помощью к лучшим ораторам, но «никто из мужчин не посмел им помочь» (Val. Max., VIII, 3,3). И тогда дело женщин на народном собрании перед лицом всего Рима взялась защищать Гортензия, дочь Квинта Гортензия, знаменитого соперника Цицерона. По словам современников, казалось, что ожил сам великий оратор — его волшебное красноречие дышало в речах дочери (ibid.). Она не просила о милости — она обвиняла. В заключение она сказала, повернувшись к триумвирам:

«— Вы отняли уже у нас родителей, мужей и братьев… Если же вы отнимете у нас средства к существованию, то поставите нас в тяжелое положение, недостойное нашего происхождения, образа жизни и природы женщин. Если вы считаете себя обиженными нами так же, как мужчинами, то подвергните нас, подобно им, проскрипциям… Наши матери… один раз, вопреки нашему полу, собрали налог: это было, когда… нам угрожали карфагеняне… Когда наступит война с галлами и парфянами, и мы окажемся не хуже наших матерей в стремлении сохранить отечество. Но для гражданской войны мы никогда не станем вносить вам денег или помогать вам в борьбе друг с другом.

Пока Гортензия произносила эту речь, триумвиры возмущались. Неужели женщины в то время, как мужчины сохраняли спокойствие, осмелились выступать в народном собрании, требовать отчета у магистратов в их действиях?(App., В. C., IV, 32–34). Они попытались силой стащить Гортензию с трибуны, но на сей раз граждане им не повиновались. Властям пришлось уступить и оставить матрон в покое. Гортензия не только произнесла замечательную речь, она издала ее. «Мы читаем ее не из-за одного уважения к ее полу», — замечает знаменитый учитель риторики Квинтилиан (Quintil., I, 1, 6).

Этот случай показывает не только образование и блестящие дарования римских женщин, но и их великую смелость. Такому качеству римлянок очень поражались иноземцы. «Благородная смелость римлян присуща и римским женщинам», — пишет Аппиан (Ital., V, 3). Такое же удивление вызывали римлянки и у европейцев XIX века, которые знакомились с античной историей. Г. Буассье специально поясняет для своих читателей, что римляне любили в своих подругах «серьезный ум и решительный характер». «Эти достоинства ценились более всего в женщинах. Плавт приписывает им их в каждой своей пьесе… Мы никогда не видим их (героинь Плавта. — Т. Б.) робкими… у них решительный вид и они говорят твердым и мужественным тоном». Буассье приводит два примера. В первой пьесе действует бедная девушка без друзей и покровителей. Ее толкают на опасную и грязную интригу. «Она сопротивляется с холодной твердостью; чтобы избегнуть опасности, грозящей ее чести, она не прибегает ни к мольбам, ни к слезам; она спокойна, рассудительна, спорит и рассуждает». В другой комедии героиня — знатная матрона Алкмена. Муж, полководец Амфитрион, подозревает ее в неверности. «Оскорбленная Амфитрионом Алкмена[157] не старается тронуть его своими слезами, но хочет убедить его своими рассуждениями… Но когда она замечает, что убедить его невозможно, то принимает решение без всяких колебаний и требует развода… Она не хочет оставаться с ним более ни одной минуты… она решается уйти одна, «сопровождаемая только своим целомудрием». Очевидно, что именно так представляли себе образцовую женщину и что именно подобного рода качества считались принадлежностью идеальной матроны… В настоящее время, — заключает Буассье, — в молодых девушках нравится более робкий, нежный и менее решительный нрав. Слабость в них всего привлекательнее»[158] В другом месте он прямо пишет, что римляне портили своих женщин, желая сделать их чересчур учеными[159].

Взгляды на женщин, разумеется, менялись от эпохи к эпохе. Идеал XIX века — идеал тихой, нежной и малообразованной девицы — показался бы смешным в XVIII веке, среди этих смелых, образованных и изысканных авантюристок. О нашем веке и говорить нечего. Но, как бы ни оценивать римских женщин, совершенно ясно, как формировался их характер. В XIX веке женщины воспитывались в закрытых пансионах или учились дома по совершенно особой программе. Римские же девушки воспитывались вместе со своими братьями. Впрочем, Плутарх, лично познакомившийся с римлянками, был ими очарован. Он говорит, что спартанки, тоже получавшие мужское воспитание, были грубы и резки, римлянки же — милы и нежны в обхождении (Num., 25).

После всего сказанного довольно естественным кажется, что у греков и римлян был разный взгляд на брак. Греки как будто даже несколько стыдились, что вынуждены соединяться со столь жалкими существами. Они постоянно подчеркивали, что совсем не говорят с женой (см., например: Xenoph. Oecon., III, 12).

Женитьбу они объясняли вынужденной необходимостью. «Мы женимся, — говорили они, — чтобы иметь законных детей» (Dem. in Neaer., 122). Римляне же считали, что «брак есть союз мужа и жены, общность всей жизни, единение божественного и человеческого права» (Dig., XXIII, 2, 1). Жена Брута, знаменитая Порция, говорила мужу:

— Я… вошла в твой дом не для того, чтобы, словно наложница, разделять с тобой стол и постель, но чтобы участвовать во всех твоих радостях и печалях. Ты всегда был мне безупречным супругом, а я… чем доказать мне свою благодарность, если я не могу понести с тобой вместе сокровенную муку и заботу, требующую полного доверия (Plut. Brut., 13).

Сын этой Порции вспоминает, что, когда Брут прощался навек с женой, оба вспоминали знаменитое прощание Гектора с Андромахой. «Брут улыбнулся и заметил:

— А вот мне нельзя сказать Порции то же, что говорит Андромахе Гектор:

Тканьем, пряжей займись, приказывай женам домашним.

Лишь по природной слабости уступает она мужчинам в доблестных деяньях, но помыслами своими отстаивает отечество в первых рядах бойцов — точно так же, как мы» (ibid., 23).

И мы действительно видим в Риме жену участницей сокровенных замыслов мужа. Плутарх, например, рассказывает, как вскоре после изгнания царей какой-то раб случайно узнал о заговоре против Республики. В заговоре замешаны были первые лица государства, поэтому он страшился рассказывать о том, что узнал. Наконец он решился довериться консулу Валерию. Он ему «обо всем рассказал в присутствии лишь жены Валерия» (Рор 1.,4–5). Иными словами, консул не усомнился открыть жене страшную тайну, от которой зависела судьба Рима. И всем казалось это совершенно естественным. Когда три века спустя другому консулу стало случайно известно о существовании опасного тайного общества поклонников Вакха, он под величайшим секретом открыл это только жене и теще. Причем эта последняя, женщина чрезвычайно умная, помогла зятю отыскать преступников. Сообщают, что иноземцы, присылая послов в Рим, наказывали им попытаться добиться сочувствия женщин, ибо «у римлян женщины издревле имеют большое значение» (App. Samn., XI, 1).

Естественно, женщины считались полноправными членами гражданской общины. Когда умирала матрона, тело ее несли на Форум, за нею так же, как и за мужчиной, следовал длинный ряд умерших предков, тело ее водружали на Ростры, а сын или ближайший родственник перед всем римским народом произносил над ней похвальное слово. Римляне очень гордились доблестями своих жен и полагали, что в этом отношении они превосходят всех на свете. Даже Элиан, совершеннейший грек по воспитанию и взглядам, в этом пункте остается верен своей расе. Он перечисляет, кого считают лучшими среди гречанок — это все персонажи мифов — и кого — лучшими среди римлянок. Однако он неожиданно прерывает перечисление и говорит, что решил остановиться на этом, «чтобы, — прибавляет он со скромной гордостью, — немногочисленные имена гречанок не потонули в именах римлянок» (Var., XIV, 45).

Но римлянки не просто стояли рядом с мужчинами. Их всю жизнь окружал ореол романтического поклонения. Именно римляне ввели те формы вежливости, которые до недавнего времени соблюдались в Европе. Один грек с изумлением рассказывает о римских нравах. «Женщинам, — говорит он, — …оказывают многочисленные знаки уважения. Так, им уступают дорогу, никто не смеет сказать в их присутствии ничего непристойного» (Plut. Rom., 20). Он не в силах найти слов, чтобы описать «уважение и почет, которым… окружали римляне своих жен» (Plut. Num., 25). Греков это настолько поражало, что они даже придумали теорию, согласно которой это безмерное уважение, граничившее с преклонением, объясняется тем, что первых своих жен римляне добыли, похитив сабинянок, а так как те рыдали и не хотели признать их своими мужьями, римляне дали клятву отныне чтить их, как цариц (Plut. Num., 25; Rom., 14; 20 etc.). Овидий рисует нам женщин, которые пестрой толпой идут по улицам Рима. Их поклонники галантно держат над их головой зонтик от солнца, помогают зашнуровать туфельку, расчищают для них место в толпе — поведение, совершенно немыслимое в Афинах (Fast., II, 311–312; Ars am. II, 209–212). Понятны после этого слова одного римлянина: «Тот, кто бьет жену или ребенка… поднимает руку на величайшую святыню» (Plut. Cat. mal, 20).

Вот почему я прошу читателя представлять моих героинь — жену Лелия, его дочерей и других римлянок — изящными, образованными дамами, окруженными всеобщим поклонением. Они сидят на пирах рядом с мужчинами и с легкостью ведут ученые философские беседы, оживляя собой эти строгие собрания. И если они подчас и вносят в серьезные диспуты легкий оттенок веселого кокетства — ну что же, простим им это. Ведь легкий флирт вообще был свойствен римским вечерам.

Вернемся теперь к семье Гракхов. Корнелия была звездой среди римских женщин. По отзывам современников, она была умна, прекрасна, очаровательна, благородна. Ее одинаково чтили и друзья, и враги ее сыновей. Она была блестяще образованна и талантлива. Цицерон не мог читать ее писем без глубокого восхищения. Он не сомневался, что дети такой матери не могли не стать великими ораторами (Brut., 211). Именно она была тем магнитом, который всегда притягивал людей в дом Гракхов. Это была вполне светская женщина. «У нее было много друзей… в ее окружении постоянно бывали греки и ученые, и она обменивалась подарками со всеми царями» (Plut. C. Gracch., 40). Благородное происхождение и прекрасное воспитание сквозили в каждом ее жесте (ibid.).

Корнелия осталась вдовой с двенадцатью детьми. Тем не менее многие — и римляне, и иноземцы — добивались ее руки. Царь Египта, увидав прекрасную вдову, тотчас же поверг к ее стопам все богатства Александрии и предложил разделить с ним трон. Но Корнелия отвергла все предложения. Она осталась верна памяти своего мужа. Она «приняла на себя все заботы о доме и обнаружила столько благородства, здравого смысла и любви к детям, что, казалось, Тиберий сделал прекрасный выбор, решив умереть вместо такой супруги» (Plut. Ti. Gracch., 1). Дети были главной ее заботой, ее гордостью, отрадой, смыслом ее жизни. Передают такой рассказ. У нее гостила знатная матрона из Кампании. Однажды гостья стала показывать хозяйке свои драгоценности, «самые прекрасные для того века». Когда она в свою очередь попросила хозяйку показать свои драгоценности, Корнелия указала на сыновей, в это время вернувшихся из школы, и сказала:

— Вот мои единственные сокровища (Val. Max., IV, 4).

Она вызвала для них лучших учителей из Эллады, чтобы дать им самое изысканное, самое утонченное греческое образование, одновременно она без конца рассказывала им о подвигах их предков, особенно о своем великом отце, чтобы пробудить в них римские доблести (Cic. Brut., 104; Plut. C. Gracch., 40). Она растила их «с таким честолюбивым усердием, что они… своими прекрасными качествами больше, по-видимому, были обязаны воспитанию, чем природе» (Plut. Ibid). Ее забота о детях стала в Риме притчей во языцех (см. например: Cic. Brut., 104,211). Плутарх говорит, что даже злейшие враги Гракхов не смели отрицать, что среди римлян не было равных им по воспитанию, образованию и заложенному в них матерью стремлению к нравственно прекрасному (Plut. Ti. Gracch., 41). «Мы знаем, как много дала для развития красноречия Гракхов их мать Корнелия, чья просвещенная беседа донесена до потомства ее письмами», — пишет Квинтилиан (Quintil., I, 1, 6). И дети относились к ней с восторженным обожанием, почти преклонением. Они считали ее лучшим, благороднейшим существом на свете и советовались с ней по всем вопросам.

Из двенадцати детей Гракха и Корнелии зрелости достигли только трое — дочь Семпрония и два сына. Старший звался Тиберием. О нем-то и пойдет рассказ.