II

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

II

«Карфагену пришлось взять на себя руководство в вековой борьбе семитического элемента с арийским. История его есть история этой борьбы, распадающейся на два периода: греческий (до III в. до н. э.), из которого Карфаген вышел победителем, и римский, окончившийся его гибелью» — так писал великий русский востоковед Б. А. Тураев[42].

Карфаген покорил Ливию, Сардинию, Корсику и сделался владыкой Запада. В течение 150 лет завоевывал он Сицилию и был уже почти у цели. Но тут он столкнулся с Римом. Двадцать четыре года без перерыва вели римляне с карфагенянами войну за Сицилию. Кончилась эта война полной победой квиритов, но прошло немногим более двух десятилетий, и пунийцы, покорив богатую Испанию, под предводительством Ганнибала вторглись в саму Италию. 17 лет продолжалась война. Италия была разорена. Ганнибал уничтожил 400 цветущих городов и в одних только битвах перебил 300 тысяч человек. Не раз угрожал он самому Риму. Но вот Публий Корнелий Сципион Африканский Старший отвоевал у пунийцев Испанию, высадился в самой Африке и разбил там карфагенян. Он отнял у них все владения, разбил в битве Ганнибала и, по выражению Аппиана, поставил Карфаген на колени. Теперь Рим держал в руках судьбу своего вековечного врага. Как же с ним поступить? В сенате шли бурные споры. Многие считали, что нужно стереть с лица земли ненавистный город. Но тут неожиданно за пунийцев вступился их великий победитель Сципион. Он говорил, что справедливость и гуманность требуют пощадить побежденного противника. Один из влиятельнейших сенаторов возражал ему:

«Во время войны, отцы сенаторы, надо думать только о том, что выгодно, — говорил он. — И, раз город этот еще могуществен, нужно тем более остерегаться его вероломства… И, раз мы не можем заставить его отказаться от вероломства, надо отнять у них их могущество. Сейчас самый подходящий момент, чтобы уничтожить страх перед карфагенянами… и нечего ждать, пока они вновь окрепнут. Что же до справедливости, то, мне кажется, она не касается города карфагенян, которые в счастье со всеми несправедливы и надменны, а в несчастье умоляют, а когда добьются своего, вновь преступают договоры. И вот их-то, говорит он (Сципион. — Т. Б.), надо спасти, боясь возмездия богов и ненависти людей! Я же полагаю, — что сами боги довели карфагенян до такого положения, чтобы они наконец получили возмездие за нечестия, которые они совершили в Сицилии, Испании и в самой Африке против нас и против других, ибо они постоянно заключали договоры, скрепляли их клятвами, а потом творили злые и ужасные дела. Я напомню вам о том, как поступали они не с нами, а с другими народами, чтобы вы увидали, что все обрадуются, если карфагеняне будут наказаны.

Они перебили всех поголовно жителей знаменитого испанского города Сагунта, бывшего с ними в договоре, хотя те их ничем не обидели. Заключив договор с союзной нам Нуцерией и поклявшись отпустить жителей с двумя одеждами, они заперли сенат в баню и подожгли ее, так что те задохнулись, а уходящий народ закололи копьями. А заключив договор с ахерранами, они бросили их сенат в колодец, а колодец засыпали… Долго было бы рассказывать, как поступал Ганнибал с нашими городами и лагерями… Скажу только, что он обезлюдил 400 наших городов. Они мостили реки и рвы, бросая туда наших пленных, других кидали под ноги слонам, третьим приказывали сражаться друг с другом, ставя братьев против братьев и отцов против сыновей… Вот до чего они доходят в своей безрассудной жестокости.

Какая же может быть жалость, какое сострадание к людям, которые сами никогда не проявляли к другим ни доброты, ни умеренности? К тем, кто, как сказал Сципион, не оставили бы даже имени римлян, будь мы в их руках? И на их договоры и клятвы мы будто бы можем положиться? Неужели? Да есть ли договор, есть ли клятва, которую они не попрали бы! Так не будем подражать им, говорит он. Но какой договор мы нарушаем?.. Так не будем, говорит он, подражать их жестокости. Значит, он предлагает стать друзьями и союзниками этих свирепых людей? Ни того, ни другого они не достойны».

Сципион Старший[43] возражал на это следующее:

«Не о спасении карфагенян мы теперь заботимся, отцы сенаторы, но о том, чтобы римляне были верны по отношению к богам и имели добрую славу среди людей, дабы не поступить нам более жестоко, чем сами карфагеняне… Не следует в таком деле забывать о гуманности, о которой мы так заботились в менее серьезных делах… Пока с тобой сражаются, надо бороться, но, когда противник падет, его надо пощадить. Ведь среди атлетов никто не бьет упавшего, даже многие звери щадят упавшего противника. Ведь прекрасно, если счастливые победители страшатся гнева богов и ненависти людей. Вспомните все, что они нам причинили, и вы увидите, какое это страшное деяние судьбы, что об одной жизни молят ныне те, кто так прекрасно состязался с нами из-за Сицилии и Испании… Благородно и благочестиво не истреблять племена людей, но увещевать их… Что такое претерпели мы от карфагенян, что заставило бы нас изменить свой характер?.. Я вам советую пожалеть их… Нет ничего страшнее безжалостности на войне, ибо божеству она ненавистна» (Арр. Lib., 248–257).

Сципион был в то время так велик и могуществен, что римляне уступили его мнению. Карфаген сохранил свои законы, свою свободу и автономию. Он не платил римлянам дани и не принимал в свои стены римских войск. Но он лишился всех своих иноземных владений, оружия и боевого флота, он не должен был воевать ни с кем без разрешения римлян. Освобожденная из-под его власти Ливия приобретала свободу под властью местного царя Масиниссы, друга римского народа.

Римляне не могли не гордиться великодушием своего вождя. Один из ораторов того времени писал: «Римский народ победил пунийцев справедливостью, победил оружием, победил милосердием» (Her., IV, 19).

Прошло 50 лет, и Карфаген, оставленный некогда Сципионом жалким и униженным, вновь расцвел. Он опять разбогател благодаря морской торговле. Роскошью и богатством он, пожалуй, превосходил своего великого победителя. Кроме того, карфагеняне презирали глупую гордость и свободолюбие римлян, а потому чувствовали себя отлично, несмотря на былые унижения. Все было бы хорошо, если бы не Масинисса.

Этот бывший разбойник с помощью Сципиона стал одним из величайших царей мира. Он властвовал над огромной страной, жителей приучил к оседлой жизни, а сам превратился в настоящего эллинистического монарха. Но у нумидийца был волчий аппетит, и ему всего было мало. Видя, что Карфаген слаб и унижен, он стал отнимать у беззащитного соседа область за областью (182–150 гг. до н. э.).

Пунийцы лишены были возможности обороняться. Их единственными защитниками были римляне. И вот теперь из Африки шли посольства за посольствами и умоляли сенаторов избавить их от этого демона Масиниссы. Римляне посылали в Африку уполномоченных, но они оказались не в силах примирить пунийцев с ливийским царем. Говоря откровенно, они действовали вяло, вели себя двусмысленно и явно мирволили Масиниссе. Причины слишком ясны. Даже самые справедливые и мудрые люди — а я далеко не уверена, что все римские послы были такого рода людьми, — так вот, даже самые справедливые и мудрые люди не могут быть вполне объективны, если спорят их смертельный враг и лучший друг. Между тем карфагеняне были злейшими врагами Рима, Масинисса же, как считали сами римляне, спас их своей верностью.

Масинисса прекрасно понимал свое положение и отлично им пользовался. Он был лукав, изворотлив и способен всегда выйти сухим из воды. Он умел дать понять квиритам, что Карфаген может в любую минуту взяться за старое и напоминал, что он, Масинисса, неусыпно стоит на страже. Мог ли Рим после этого оттолкнуть от себя нумидийца? Да и политический расчет требовал быть любезнее с Масиниссой: ведь оттолкнуть его от себя значило бросить в объятия Карфагену. Масинисса понял свою безнаказанность и наглел не по дням, а по часам. И он продолжал свои разбойничьи нападения. Но при этом царь Ливии преследовал тайную цель. Масинисса был человек масштабный. Его прельщала вовсе не перспектива немного пограбить или несколько расширить свои владения. Нет, он мечтал присоединить к себе сам Карфаген и стать хозяином огромной империи, объединяющей всю Северную Африку. Но римляне не могли допустить создания финикийско-ливийской державы. Они знали, что Масинисса уже стар, его дети получили пунийское воспитание и вскоре окажется, что не Карфаген завоеван ливийцами, а пунийцы вновь присоединили к себе потерянную и теперь объединенную Ливию. А тогда — римляне убеждены были в этом твердо — Риму конец. Надо было что-то срочно предпринимать. В Риме сложилось две партии.

Во главе одной был старик Катон. В юности он сражался против Ганнибала и видел своими глазами разорение Италии. Он смертельно ненавидел Карфаген и меньше всего склонен был прощать своих врагов и «увещевать их». Нет, он скорее готов был уничтожить их с корнем. Пока был жив Сципион, пока Рим был занят другими войнами, он еще мирился с существованием Карфагена. Кроме того, он воображал, что это жалкий, морально и физически сломленный город. Но вот ему пришлось побывать в пунийской столице (153 г. до н. э.). «Найдя город не в плачевном положении и не в бедственных обстоятельствах… но… сказочно богатым, переполненным всевозможным оружием и военным снаряжением и потому твердо полагающимся на свою силу, Катон решил, что теперь не время заниматься делами нумидийцев и Масиниссы и улаживать их, но что, если римляне не захватят город, исстари враждебный им, а теперь озлобленный и невероятно усилившийся, они снова окажутся перед лицом такой же точно опасности, как и прежде… Вернувшись, он стал внушать сенату, что прошлые поражения и беды, по-видимому, не столько убавили карфагенянам силы, сколько безрассудства, сделали их не беспомощнее, а опытнее в военном деле, что… они начинают борьбу против римлян и, выжидая только удобного случая, под видом исправного выполнения мирного договора готовятся к войне» (Plut. Cat. mai., 26).

Теперь Катон со свойственной ему энергией, настойчивостью и упорством добивался только одного — разрушения Карфагена. То он напоминал все те ужасы, которые совершил Ганнибал в Италии, то рисовал современное могущество Карфагена. «Ганнибал рвал на куски и терзал италийскую землю», — писал он (Cato, fr. 187). Комментируя это место, Геллий пишет: «Катон говорит, что Италия была истерзана Ганнибалом, ибо невозможно придумать такого бедствия, такого свирепого или бесчеловечного поступка, который она в то время не вытерпела бы» (Gell., II, 6, 7). Они зарывали людей по пояс в землю, раскладывали вокруг огонь и так их умерщвляли», — говорит Катон в другой речи (Cato, jr. 193). Возможно, ему же или одному из его сторонников принадлежит другой весьма выразительный отрывок: «Кто так часто нарушал клятвы? Карфагеняне. Кто вел войну с такой ужасной жестокостью? Карфагеняне. Кто искалечил Италию? Карфагеняне. Кто требует себе безнаказанности? Карфагеняне» (Her., IV, 20).

Катон знал, что римляне не могут остаться глухи: три поколения выросли в страхе перед пунийцами. Пусть теперь Карфаген выглядит смиренным: точно таким он казался перед самой Ганнибаловой войной. С тех пор Катон заканчивал все свои выступления знаменитыми словами: «Я полагаю, что Карфаген должен быть разрушен».

Когда он произносил это в сенате, со своей скамьи немедленно вскакивал Сципион Назика[44], глава второй партии, и говорил: «А я полагаю, что Карфаген должен существовать!» Назика был племянником Великого Сципиона и его зятем. Его отличали ум и мягкость: его прозвали Corculum, что значит «Сердечко, Умница». Он считал себя наследником политики Сципиона и потому неизменно защищал Карфаген. Карфаген был злейшим врагом Рима, Карфаген был для греков и латинян воплощением всех человеческих пороков, Карфаген стоил римлянам тысячи хлопот и тревог, Карфаген не мог любить ни один италиец, не мог любить его и Назика. Почему же он так упорно и так страстно его защищал и боролся за него с Катоном до последнего?

Дело в том, что Карфаген был не просто городом, а символом — символом римской гуманности. Сколько бы раз потом ни возникал вопрос о том, что делать с тем или иным городом или племенем, согрешившим против римлян, всегда можно было сказать: посмотрите на Карфаген. Есть ли во всей вселенной город, который совершил против нас больше преступлений, который был бы злейшим врагом нашего государства? И все-таки он стоит, мы даже не лишили его самоуправления, не обложили данью, и он живет и благоденствует. А вы за незначительный проступок хотите наказать несчастных галлов или иберов! Он боялся, что гибель Карфагена может стать началом крутого поворота в римской политике и отказа от принципа гуманности, провозглашенного Сципионом Старшим[45].

А между тем обстановка все более накалялась: из Карфагена доходили все новые тревожные слухи — карфагеняне собрали огромные запасы дерева для постройки боевого флота, карфагеняне собрали огромное количество оружия, наконец, карфагеняне собрали огромное войско — и все это вопреки договору. Катон вопиял, спрашивая, чего же еще ждать. «Карфагеняне уже наши враги! — кричал он. — Ведь тот, кто приготовил все против меня, чтобы начать войну в любое удобное для него время, уже мне враг, хотя бы еще и не поднял оружия» (Cato.fr. 195). Но Назика продолжал с ним упорно спорить (Liv., ер., XLVII–XLVIII). Масло в огонь непрерывно подливал Масинисса. Он и его сын Гулусса все время доносили, что Карфаген собирает силы, чтобы напасть неожиданно на римлян (Liv., ер., XLVIII).

Но несмотря ни на что, в сенате снова победил Назика. Он каким-то образом убедил квиритов, что они, так гордящиеся своей справедливостью, сами являют перед всем миром вопиющий пример пристрастия, фактически решая все споры в Африке в пользу Масиниссы. И вот по его настоянию в Карфаген было отправлено посольство, очевидно, состоявшее из его сторонников, чтобы загладить эту несправедливость. Заодно они должны были узнать, что делается в городе и верны ли грозные слухи (151 г.).

Но, видимо, само божество решило погубить Карфаген. По иронии судьбы случилось так, что как раз в тот момент, когда в Риме победила партия Назики, у пунийцев к власти пришли демократы во главе с некими Газдрубалом и Гйсконом. Они считали, что необходима победоносная война с Масиниссой и Римом. Тем временем римское посольство, ничего не подозревая, прибыло в город; их провели в выложенный золотыми плитками огромный храм Эшмуна, где обычно собирался Совет. Послы сперва слегка пожурили карфагенян за то, что те вопреки договору держат войско и оружие, а затем объявили, что намереваются решить спор Масиниссы с пунийцами в пользу последних. И тогда, видя, что Совет может уступить, вскочил Шскон. Он открыто призвал к войне и наговорил такого, что члены Совета ринулись на римлян и едва не разорвали их в клочья. Но послы успели бежать.

Посольство вернулось в Рим, и почти одновременно прибыл Гулусса и предупредил, что все слухи подтвердились: Карфаген набирает огромную армию и спешно строит флот. Можно себе представить, в какой ужас пришли римляне, когда услыхали все это. Значит, у пунийцев огромные силы, они уверены в себе и к власти пришла партия, жаждущая войны. Катон кричал, что надо сейчас же, не медля ни минуты, объявлять войну. Но даже в этот роковой момент Назика заявил, что не видит законного повода к войне. Каким-то чудом ему опять удалось убедить отцов сенаторов. Решено было послать посольство и потребовать, чтобы карфагеняне распустили армию и сожгли флот, а в случае отказа объявить войну.

Тем временем Газдрубал действовал. Он собрал армию и двинулся против Масиниссы, то есть открыто разорвал мирный договор с Римом и сжег мосты. Это была та самая война, исход которой видел, сидя на холме, наш герой. Римляне попытались было удержать пунийцев, но Газдрубал их и слушать не стал. И послы удалились. Это был конец. В эпитоме Ливия читаем: «Карфагеняне вопреки договору начинают войну с Масиниссою… Этим они навлекают на себя римскую войну» (Liv, ер., XLVIII).

Как только война была объявлена, буквально хлынул поток добровольцев. «Всякий из граждан и союзников стремился на эту войну», — пишет Аппиан (Lib., 75), и это показывало истинные настроения италийцев, которые буквально рвались выступить против Карфагена и сдерживаемы были сенатом.