I

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

I

Я дошла сейчас в моем рассказе до рокового момента в истории Рима — момента, который на много столетий предопределил все будущее Италии и даже, по моему глубокому убеждению, всего европейского человечества. Республика, несшаяся доселе вперед, как величественная триумфальная колесница, дошла до поворота, до развилки — и от того, какую дорогу ей суждено было выбрать, зависели судьбы вселенной. Поэтому-то те события — страшные и трагические, печальные и величественные — вечно будут нас волновать. И мне представляется, что тени тех людей — гордых, благородных, самоотверженных или, напротив, жестоких и себялюбивых — людей, погибших в этом бурном водовороте, до сих пор сопровождают человечество, как его добрые и злые гении.

Мысль о мировом господстве Рима принадлежала, по-видимому, Сципиону Старшему[149] Но он предложил весьма необычный план этого господства. Рим не должен был порабощать соседние страны. Огромные агрессивные империи лишались своей армии и свободы внешней политики. Маленькие же национальные государства сохраняли свободу и независимость под защитой и покровительством Рима. Разумеется, ни те ни другие не платили Республике дани. Но главные враги Рима, разбитые на войне, например Карфаген, выплачивали контрибуцию. Срок ее рассчитан был на несколько десятилетий. В случае с Карфагеном на 50 лет. Очевидно, Сципион предполагал, что Италия, совершенно разоренная и истерзанная Ганнибалом, вновь восстанет из руин и укрепится именно за этот срок. А как только она встанет на ноги, приток золота из-за рубежа прекратится.

Но произошло не совсем так, как он хотел. Обстоятельства изменились, а главное, победили враждебные ему люди, которые настаивали на полном подчинении разбитых на поле боя государств. К середине II века до н. э. стали образовываться провинции. В 148 году до н. э. провинцией сделалась Македония, в 146-м — Карфаген и Греция, в 133-м — Пергам. Они платили Риму ежегодную подать. В Италию потекли потоки золота.

Всем известно, что, когда в какое-либо государство хлынет много денег, они вовсе не распределяются равномерно между гражданами. Напротив, огромные суммы скапливаются в руках немногих. И чем больше богатства на одном полюсе, тем острее нужда и бедность на другом. Иными словами, начинает исчезать среднее сословие. Между тем именно среднее сословие является главной опорой демократии, для которой равно ненавистны мятежные голодные толпы бедняков, грозящие превратить ее в охлократию, и горстка могущественных богачей, мечтающих об олигархии. Так что такие явления опасны для любой демократии, но для римской они были подобны смерти.

Дело в том, что в Риме, как и в Древних Афинах, была демократия прямая, то есть народ сам решал свою судьбу, а вовсе не передоверял свои права посредством системы многоступенчатых выборов кучке профессиональных политиков, как в наши дни. Но это еще не было самым страшным.

Основная масса италийских земель принадлежала всей гражданской общине и называлась agerpub-licus — общественное поле. Каждый римский гражданин имел участок такого поля. До некоторой степени этот участок и являлся гарантией его гражданских прав. Между тем новые богачи стали вкладывать деньги в землю, скупать соседние мелкие наделы, частью превращая их в большие поместья, частью — в пастбища для скота. Вероятно, долги нередко заставляли крестьян отдавать предприимчивым соседям свою землю. Многие из таких обедневших людей, естественно, шли в город, надеясь там заработать. Но заработать в большом городе, ставшем уже столицей Империи, не так-то легко. И многие из таких разорившихся крестьян пополняли ряды столичной черни — пролетариата[150]. А эти люди уже не могли служить в армии, а значит, не могли быть полноправными гражданами. Ясно, что со временем эти нищие, безработные массы, выброшенные из жизни, должны были стать страшной угрозой Республике.

Читатель, разумеется, заметил сходство между описанным явлением и знаменитым огораживанием, когда, по выражению современников, «овцы съели людей». Как известно, крупные землевладельцы сгоняли тогда мелких фермеров с их участков и превращали землю в обширные пастбища для скота. Вся Англия наполнилась толпами нищих и бродяг, скитавшихся по дорогам и городам. Разумеется, они представляли большую опасность. Но Англия с блеском вышла из этого затруднения. В стране создавалась капиталистическая промышленность. Строились фабрики. Потерявший землю крестьянин должен был работать на них. Если же он уклонялся от неприятной ему работы, его подвергали публичному бичеванию — то есть били до тех пор, пока кровь не заструится по телу. Если бродягу ловили второй раз, то пороли вновь и отрезали ухо. В третий раз его казнили. Когда бродяг стало еще больше, пойманный преступник продавался в рабство, и лицо ему клеймили раскаленным железом. Постепенно все лишившееся имущества население осело на фабриках и заводах и превратилось в промышленный пролетариат.

Все эти меры были, вероятно, по-своему разумны, но — увы! — неприменимы к Риму. В Риме не было фабрик и заводов, римских граждан нельзя было продавать в рабство и клеймить раскаленным железом. И Рим считал крестьянство основой своего строя.

Я думаю, что эти болезненные явления только-только еще намечались в описываемую эпоху[151]. И нужны были поистине зоркие глаза, чтобы их заметить. Такими-то зоркими глазами обладал Публий Сципион, разрушитель Карфагена, первый гражданин Рима. Несомненно, он неоднократно обсуждал эту проблему со своими друзьями и вместе они искали пути предотвращения надвигающейся катастрофы. Вероятно, довольно скоро они должны были прийти к мысли, что средством спасения является установление земельного максимума, более которого нельзя держать в одних руках. Излишки можно было бы разделить между неимущими. Это было тем более удобно, что существовал древний закон Лициния — Секстия, принятый вскоре после Галльского нашествия (367 г. до н. э.). Он ограничивал крупное землевладение 500 югерами (около 126 га). Можно было возобновить действие этого забытого закона.

Однако трудность заключалась в том, что по римской конституции только магистрат мог предложить законы народному собранию. Между тем Сципион был уже консулом и его подъем по лестнице почестей был закончен[152]. Впрочем, это соображение не могло его особенно смутить — у него было много друзей, и все они готовы были ему помочь. Случилось, однако, так, что взялся за проведение земельного закона самый его старый и лучший друг Гай Лелий, бывший тогда консулом (140 г. до н. э.)[153]. Он был умен, красноречив и досконально знал право. Тем не менее трудно было отыскать более неудачную кандидатуру — Лелий по характеру был мягок, ласков, уступчив, он совершенно не умел быть резким, настойчивым, неумолимым. А именно эти качества нужны были для проведения закона, касающегося перераспределения земли. На беду еще случилось так, что друг его уехал из Рима и Гай остался один. Та рука, на которую он опирался всю жизнь, перестала его поддерживать. Встретив упорное сопротивление, он смутился и сам взял свой проект назад (Plut. Ti. Gracch., 8).

Думаю, что эта неудача не должна была обескуражить Сципиона. Он был достаточно умен и достаточно искушен в политике, чтобы понимать, как нелегко провести подобного рода реформы. Понимал он также, что удобнее действовать через молодых энергичных трибунов. И все-таки в течение следующих семи лет мы не слышим ни об одной попытке подобного рода. Почему? Прежде всего Сципион, видимо, решил путем некоторых демократических реформ создать базу для закона. В 139 и 136 годах до н. э. с помощью своих сторонников он провел законы о тайном голосовании в суде и при выборах магистратов. В 138-м он был всецело занят процессом против Котты, которому придавал огромное значение, так как он касался злоупотреблений в провинции. Полтора или два года ушло у него на путешествие по Востоку. А с 136 года все заслонила Испанская война, и испанские дела поглотили всеобщее внимание. Ни о чем другом просто нельзя было думать. В следующем году Сципион назначен был консулом и уехал под Нуманцию со всеми своими друзьями и сподвижниками. И вот, когда кружок Сципиона, то есть сторонники реформы, покинул Рим, закон о земле внес совсем другой человек. То был двадцатидевятилетний народный трибун Тиберий Семпроний Гракх.

О Гракхах трудно писать объективно. Давно замечено, что для одних они злодеи, для других — герои. Середины нет. Для Плутарха это полубоги, новые Диоскуры, светлые мученики, а их убийцы — кровожадные, алчные чудовища. Для Цицерона же они — святотатцы, нечестивцы, преступники, а их убийцы — герои, заслуживающие памятника. Так же по-разному смотрели на них и их современники. Одни воздвигли им храм и благоговейно приносили в дар первые посевы, другие бросили их тела в Тибр, лишив даже законного погребения, дабы не осквернить землю их прахом.

После всего сказанного смешным самомнением с моей стороны было бы утверждать, что я одна смогу взглянуть на них беспристрастно. Меня утешает только мысль, что я хочу воссоздать живых людей. Я хочу описать не героя, каковым Тиберий Гракх, по моему глубокому убеждению, не был, и тем более не злодея. Я хочу увидеть того милого, изящного юношу, который с такой искренней верой встал на путь реформ, путь, который привел к гибели его самого и всех его близких.