Предосторожности и отклонения
Предосторожности и отклонения
Для того чтобы общество обладало определенной сплоченностью, чтобы могло, например, противостоять насильственным ударам судьбы, наносимым другой социальной формой и или даже природой, недостаточно, чтобы люди были собраны, более-менее добровольно, в кадре жизни – будь-то приход, сеньория, «цех» или просто внутри «границ». Требуются иные узы, иногда этнического или национального характера, а иногда основанные на моральных или религиозных концепциях. Если идентификационный фундамент разваливается и на его месте не возникает ничего нового, общество ждет кризис самосознания, который в конце концов приведет к материальным и нравственным потрясениям. С самой зари человеческой истории таких кризисов случалось немало; например, в связи с Европой можно вспомнить кризис, произошедший во время столкновения средиземноморской и германо-кельтской культур, в III–VIII веках; или еще в момент стремительного открытия Европы навстречу внешним мирам, от Америки до колониальных империй, в XV–XVIII веках. Все указывает на то, что с начала пятидесятых годов мы переживаем подобное потрясение; сама сущность наших коммуникационных структур меняется; наследие политических или национальных образований забывается; этические основы пошатнулись. Но все эти феномены протекают неспешно. Как и в случае потепления климата крайне наивно было бы полагать, что есть силы, способные сдержать их или, наоборот, ускорить; без сомнения, потребуется одно или два столетия, чтобы вместо них возникло что-то новое.
Небесполезно было бы задаться вопросом, насколько был прочен материал, скреплявший средневековое общество, особенно в период, о котором мы говорили – между VII и XV веками. В наши дни, по крайней мере в Европе, специфика самобытной группы выражена относительной этнической однородностью, общим языком и, как следствие, общей культурой, древней и одной для всех историей, укоренившимися поведением и привычками, а также четко установленными административными и политическими границами. Вместе эти элементы составляют «англичан», «французов» или «итальянцев». Однако ситуация в средние века была совсем иной: например, в средневековой Франции не было ни единства населения, ни осознания общей «родины», а тем более и «нации», ни общего языка, ни бесспорных границ; зато существовала практически застывшая форма верования: христианство. Люди, жившие в то время, считали или называли себя «христианами»; конечно, встречались отдельные упрямцы, крупные скопления евреев и мусульман, но то были исключения, своего рода островки в море христиан. Однако в глазах других народов, например тех, кто исповедовал ислам, эти люди были «франками»: очевидная ошибка, но она вызвана тем, что в эти времена мирское и сакральное было тесно переплетено, власть, dominium, носила теократической характер, будучи властью веры и «главенствующего» народа. Этот тип общества ныне у наших дверей, и Андре Мальро, без сомнения не ошибся, когда предсказывал наступление «религиозного столетия». Но вернемся ко временам средневековья.
Порядок и «порядки»
В мире царит Небесный порядок; он зиждется на космической гармонии, установленной до начала времен. Во вселенной человек – не что иное, как частица без свободной воли: таков он есть, таким он и останется. В самых древних обществах, Египте, индийском субконтиненте, может быть, уже в среде неолитических племен, от которых до нас дошли только ничтожные реликты (я оставляю в стороне весь Дальний Восток, поскольку мало о нем знаю), во всех этих сообществах люди осознавали, что равновесие, Небесный порядок, который ими управляет, назначает им роли, раздельные обязанности: нужно, чтобы одни были посредниками между людьми и божественными силами, вторые обеспечивали руководство всей группой, при необходимости взявшись за оружие, третьи же брали на себя функцию производства – как себе подобных, так и еды. В этом тройном делении нет ничего удивительного, но Дюмезиль и другие этнологи сочли, что оно скорее характерно для ранней индоарийской культуры. Однако то видение мира, которое было присуще грекам, римлянам, кельтам и германцам, как кажется, не несло в себе духовного содержания; создается впечатление, будто правовые и экономические мотивы занимали главенствующее место в представлениях людей, оттесняя на задний план нравственные или религиозные соображения. В остальном неоплатоники императорской эпохи и отцы Церкви в эпоху бурного подъема христианства придерживались в своих размышлениях только следующих типов разделения людей: на свободных и рабов, христиан и язычников, монахов и мирян, девственниц и замужних. Но эти уточнения или значительно расходились с волей Создателя, или затрагивали второстепенные стороны жизни общества.
И лишь в эпоху Каролингов наметился существенный сдвиг: у Эриугены и Герика Оксерского появляется мысль о том, что порядок Божий основывается на трех функциях, трех «сословиях», о которых я уже говорил, и каждую из них стали воспринимать как выполнение особой миссии, совмещенной с особым социальным статусом. После того как около 1020 или 1030 года эта схема была сформулирована Адальбероном Ланским, она стала незыблемым правилом для всего образованного сообщества: oratores, bellatores, laboratores, триада, которую часто неудачно переводят как «те, кто молятся», «те, кто сражаются», «те, кто трудятся», иначе говоря, клирики, воины и все остальные, или, если хотите, Церковь, знать и народ. Чуть позже, в эпоху Абеляра и св. Бернарда, будет сформулирована иерархия между этими сословиями: первое место отведут клирикам, ибо они подчиняются власти понтифика, хранителя божественной воли; второе – воинам, самым сильным из всех, рыцарям, armati; все остальные – беспорядочная толпа, «третье сословие», как будут говорить позднее. Конечно, хоть последняя группа и была самой многочисленной, она представляла собой просто верующую паству, grex fidelis. Таким образом, смешивались религиозные и общественные элементы, сакральное и мирское, что соответствовало климату, царившему на протяжении тех столетий. Кроме того, человек, которому Господь отвел место в одном из сословий, не мог перейти в другое сословие по собственной воле: подобная попытка была равнозначна предосудительному выбору своей судьбы (haeresis), и выше я уже рассказывал об этой яркой черте средневекового общества – социальной закоснелости.
Рационализм, унаследованный нами от эпохи Просвещения, слишком поспешно заклеймил Порядок, основанный на вопиющем социальном неравенстве: дескать, обленившиеся клирики и знать прохлаждаются, а простой народ проливает пот и слезы. Но такая оценка является серьезным заблуждением, тем более что она поспособствовала, в частности, появлению неудачного понятия «феодализм», основанного на сеньориальном насилии и закабалении «сервов», servi («рабов» в латинском словаре). Но тем самым мы совершенно забываем, что «трехчастная схема» была отражением воли Господа, желающего, чтобы каждый человек достиг спасения души, этой главной цели нашей земной жизни. И в эпоху всеобщего поиска вечного спасения, для обретения которого хватило бы уже одного смирения слабых, менталитет людей не имел ничего общего с нашим; перед ликом Господа и волей Его не было ни богатых, ни бедных, ни господ, ни слуг, а были только христиане, ожидавшие суда Божьего. И в этот Судный день у священника, изменившего своему пастырскому долгу, воина, упивавшегося насилием, роскошью и деньгами, будет куда меньше шансов спастись, чем у изможденного труженика. В действительности божественную несправедливость стали осознавать только в XIV веке или даже позднее, когда служение Церкви ослабнет или сословие воинов постепенно погрязнет в грехе.
По правде сказать, еще даже до того, как Вильям Оккам и прочие доктора около 1350 года усомнились в справедливости божественного выбора, или восставшие английские крестьяне в 1381 году стали спрашивать себя, а как же обстояло дело в те времена, когда Адам и Ева пряли, трещины уже появились в схеме, которую излагали те, кто обладал знаниями. Сама Церковь первая приложила руку к тому, чтобы расшатать этот кадр жизни, на котором зиждилось ее могущество. По мере того как она возвеличивала роль и место иерархического принципа в своих собственных рядах, воспевая превосходство папы над остальными христианами (даже из второго сословия), алча материального достатка, часто приобретенного недобросовестным путем, приравнивая к симонии (то есть мирской материализации) все, что могло угрожать ее состоянию, а к николаизму – нравственные поиски в своем кругу, Церковь дала пищу для подозрений, сильно отдалявших ее от первоначальной миссии. Среди выражений, которые духовенство использовало меж собой, слово ordonner (посвящать) вскоре приобрело одно значение – вступление в ряды служителей Церкви, как если бы все они были единственными возлюбленными чадами Господа, в то время как термин etat (сословие) стал обозначать две другие группы в божественной схеме, которые тем самым были низведены на один и тот же мирской уровень.
Сословие воинов могло бы привлечь мое внимание уже потому, что проблемы, вызванные его внутренними противоречиями, изменяющимся статусом, материальной деятельностью в сфере экономической и политической жизни, горой встают на нашем пути исследования. Я ограничусь одним замечанием, которое, правда, считаю крайне важным: в то время как сословие «молящихся» неотвратимо разлагалось, а сословие «пахарей» раскололось, «воители» сохранили, по крайней мере внешне, однородный состав. Конечно, пограничные слои этой группы размывались за счет выходцев из третьего «сословия»; семейные обычаи, материальные интересы расшатывали силу сословия или способствовали его превращению в кастовую структуру. Но даже на протяжении всей этой эволюции роль меча Господня осталась неизменной; предпочитали говорить скорее о чести и славе, чем о религии и защите христианства, но знать (noblesse) так и не изменила своему призванию.
В этой истории духовных уз, связующих людей меж собой, положение «третьего сословия» является гораздо более сложным. Правда, в мою задачу не входит исследование эволюции религиозного чувства простого люда, то есть всех тех, кто не принадлежал к двум господствующим сословиям. Я ограничусь тем, что укажу на три трещины, которые со временем появились в тройственной схеме и мало-помалу ослабили ее цементирующую роль в обществе. Первый элемент разложения возник из-за неспособности клириков, вознамерившихся оценить материальное положение людей, адекватно воспринимать окружающую действительность. Когда в IX веке – а скорее всего, еще раньше – мыслители разделяли верующих по отдельным сословиям, laboratores были для них работниками физического труда, и труд, оправданный таким образом, был вознесен на уровень нравственной ценности. Все эти труженики, которым приходилось кормить остальное население, были крестьянами, составлявшими подавляющее большинство третьего сословия. Но подъем городов, начавшись в XI веке почти по всей Европе (и различаясь по форме и местным ритмам), стал шириться и вскоре захлестнул весь христианский мир, восторжествовав повсеместно. В Италии XII–XIII веков в городах жили пятеро или четверо человек из каждых десяти, во Франции – три или четыре, почти столько же – в Англии и Германии. Однако жители городов плохо вписывались – или совсем не вписывались – в рамки принятого идеала: воодушевлявшие их силы были слишком тесно связаны с личной выгодой и местными реалиями; городской культуре было присуще персонифицировать индивида и устанавливать отношения исключительно мирского характера; кроме того, жизнь горожан была завязана на деньгах, иногда даже, как в случае с заработной платой или продажей, на них зиждилась вся экономическая система городов. Естественно, далеко не каждый горожанин был суконщиком, ростовщиком или цеховым мастером; и мало кто из них не знал о могуществе собратств или оставался в стороне от почитания Девы Марии. Но «профиль» горожан был иным, нежели сельских laboratores. Как встроить в трехчастный мир тех, кто занимается «бесчестным» ремеслом, кто «не работает собственными руками», с чем поздравлял себя Рютбеф, или, как Вийон, утешался тем, что «живет бедно вдали от богатого земельного сеньора»? Конечно, придумывали пасторали, старались пичкать нравственными советами фаблио и басни, ставить «мистерии», пропитанные духом благочестия. Напрасный труд: «рождение светского мировоззрения», как несколько напыщенно скажут потом историки, подточило духовность третьего сословия.
Вторая трещина не столь заметна: дело в том, что при составлении схемы попросту забыли о свободе. Забыли не потому, что не придавали ей особого значения, а потому, что для Господа все верующие – равные души. Даже суровое римское право признавало, что раб – не просто существо из плоти. Таким образом, христианские мыслители не считали, что эта группа людей может внести некоторые коррективы в устоявшуюся схему. Во времена Каролингов представление о том, что «есть два рода людей – свободный и раб», носило исключительно светский характер, оставляя в стороне спасение души. И христианская церковь охотно набирала своих первых приверженцев среди несвободных; ее также не смущал тот факт, что и в X веке она все еще владела толпами рабов. Конечно, в теории церковь осуждала работорговлю и даже использование человеческой плоти, но исключительно во имя милосердия, а не во имя спасения души; она скорбела о «сыновьях Хама», этого сына Ноя, чье потомство – расу чернокожих – проклял Господь. Но и речи не могло быть о том, чтобы вступить в ряды духовенства, не выкупившись сначала из несвободного состояния. Вот почему ни в одном из сочинений, созданных образованными клириками, разделение людей не связано с представлением о свободе или несвободе. Это наш рациональный ум склонен осуждать это отталкивающее ослепление. Даже после того как античное – или меровингское – рабство исчезло по причинам, на которых я не буду останавливаться, категория зависимых людей, которых называли античным словом servi, а наши историки – «сервами», в глазах клириков никак не была связана с «функцией» третьего сословия. Можно дискутировать по поводу этапов и содержания сервильного положения, подчеркивать неоспоримые усилия церкви в деле освобождения сервов около тысячного года; но клеймо сервильности по-прежнему оставалось неизгладимым; и можно только удивляться тому, что Церковь мирилась, а иногда даже сама создавала препоны, стеснявшие свободу некоторых верующих, которым нельзя было жениться, переезжать, пользоваться плодами своего труда – в принципе благословенного – без разрешения господина, называвшего себя христианином, а порой и самой Церкви. Если «схема» уже затрещала по швам после вторжения горожан, то на этот раз был задет сам принцип равенства в вопросе спасения.
Еще одна трещина, и, может быть, гораздо более серьезная, появилась из-за внутреннего дробления понятия сословий, поддерживавшего общество в равновесии благодаря точным, можно даже сказать, однородным функциям. Стратификация социальных пластов, наслаивающихся друг на друга внутри каждой из этих групп, очевидно, была связана с эволюцией, протекавшей на протяжении нескольких столетий. Впрочем, первым двум сословиям этот процесс не причинил особого вреда: хоть среди клириков одни были причислены к «малым орденам», а другие – к «великим», одни монахи получили священническое посвящение, а другие нет, а также сложилась своего рода иерархия духовных лиц, каждые из которых имели право даровать то или иное таинство, – все это не мешало Церкви выполнять посредническую миссию между мирянами и Господом. И в какие бы одежды ни рядились bellatores – феодализма, рыцарства или знатности, старших или младших сыновей, – второе сословие никогда не забывало о своей роли воителей. Зерна разложения были посеяны в третьем сословии. В нем и так уже существовало разделение на свободных и сервов. А экономическое развитие дало мощный толчок внутреннему расколу: среди членов коммуны постепенно выделилась толпа «неимущих», vilissimi, «простого люда», Armen Leute, «тощего люда», popolo minuto – все эти люди не имели земли, орудий труда, занятия, денег, иногда даже крова над головой, иначе говоря «ни кола ни двора», а может «ни веры ни права». И их число постоянно возрастало, особенно в городах, поскольку в сельской местности сама природа по-прежнему удерживала их количество на минимальном уровне. Церковь понимала, что подобное прискорбное состояние дел испытывает на прочность веру этих брошенных на произвол судьбы христиан и побуждает их оспаривать само существование схемы, в которой они оказывались затерянными посреди остальной массы населения. В проповедях XII века, нравоучительных примерах следующих столетий церковнослужители пытались воздать хвалу почетной бедности, служившей своего рода пропуском в Рай; Иоанн Гоби дошел до того, что совершенно серьезно принялся выделять разные группы среди бедных, чтобы разоблачить «лже-бедняков» или, еще хуже, по его словам, «дурных бедняков». Можно подумать, он насмехался! Вопреки подспудной борьбе на фоне развала сеньориальной экономики в XIV–XV веках, утрата всякой надежды на этом свете привела к роковому излому внутри «сословия», в котором Церковь хотела бы видеть лишь христиан-тружеников, в едином порыве следующих по стезе спасения души.
Мир и честь
В «Новое время», а тем более в «современные» времена постоянно случались беспорядки, нередко приводившие к кровопролитию и сотрясавшие жизнь народов или, по меньшей мере, наций; не то чтобы средневековье обладало миролюбивым ликом, но война, о которой я еще буду говорить, и «страхи», на которых я не стану останавливаться, тогда были гораздо более скромные, нежели в последующие времена, – и по своему размаху и по обстоятельствам: то были семейные раздоры или столкновения, вызванные скромными территориальными спорами; при этом и речи не шло ни о правах человека, ни об основах общества, ни о «нациях», которых в ту пору еще не существовало; отсюда и важность «встреч» между правителями, чьей целью было как можно быстрее достичь компромиссного соглашения. Эти переговоры устраивались для того, чтобы приостановить конфликт на некоторое время. С самого раннего средневековья список этих встреч очень длинен: тут и Страсбург (842), и Сен-Клэр-сюр-Эпт (911), и Ивуа (1022). Но по мере того, как время шло, проблемы приобретали все больший размах, поэтому в позднее средневековье стали устраивать настоящие «конференции»: в Монтеро (1419), Аррасе (1435), Брюгге (1472). На последней из них встретились император, два короля, «великий герцог Запада» и венецианцы. Позднее, например в XIX веке, история пестрит такими «конгрессами» – от Венского до Версальского. И знаменитые «встречи», чьи участники собирались урегулировать последствия последней мировой войны, были того же толка! Никто из них не озаботился проконсультироваться с людьми; правители вершили людские судьбы, исходя из собственных интересов. Что же касается международных встреч, которые так любят устраивать в наши дни, то они также необходимы, как и неэффективны в целом.
Но я не собираюсь оценивать влияние резолюций ООН. Я намерен нащупать в средние века начальную стадию поиска Мира – Мира с большой буквы, который охватывал бы всех людей. Это явление имело место на самом деле и по сей день вполне оправданно остается одним из символов своей эпохи, даже если его эффективность постепенно слабела. Традиционная историография наперегонки указывала на произошедшее около 880 или 950 года ослабление публичной власти, которую на краткое время возродили Каролинги. Тем самым она противопоставляла блеск воителей Австразии беспорядкам, насилию и «терроризму» «феодальной анархии». Чтобы оправдать пылкое стремление к разрядке, которое испытывали жертвы царившего разгула – клирики, наделенные всевозможными достоинствами, крестьяне, стенавшие под господской пятой, – историки обычно вспоминали «страхи тысячного года», которые неотступно преследовали людей того времени. После утомительных споров между почитателями Мишле и преданными сторонниками позитивизма в XIX веке, современные исследователи пришли к относительному согласию: «страхи» тысячного года никогда не существовали; но, по крайней мере, можно различить признаки смутного беспокойства населения, которое ощутило наступление социальной мутации, но так и не поняло сути происходящего. Существовавшая тогда анархия – домыслы ученых; на самом же деле речь шла о медленном откате, растянувшемся на одно или два столетия, от публичного к частному, что сопровождалось неизбежными переменами для людей; что касается «терроризма», то он всего лишь является признаком возвращения в деревню конных воинов, которых прекращение набегов за рабами на заэльбские земли лишило организованного занятия. Вопросы о насилии или точном времени, к которому относятся эти феномены, принадлежат сфере ученых споров; оставим их без внимания. Всегда рискованно и в какой-то степени ошибочно проецировать условия одного момента с одной эпохи на другую; но я не скрою, насколько созвучны для меня год тысячный и двухтысячный!
Не будем уходить с нашего пути и вернемся в X век – век, который никак нельзя назвать ни «темной ночью», ни «сияющей авророй», как это сделал Рауль Глабер в знаменитой фразе о «белом платье церквей, в которое облекся измученный мир». Где кроются истоки этого поступательного рассвета? Конец Каролингов? Это частности. Демографический рывок? Да, но был ли он причиной или последствием, и чем он был вызван? Сыграли ли здесь свою роль сверхъестественные силы, дар Господа или наступление океанских вод? Мы вступаем на зыбкую почву; мы можем почувствовать твердь под ногами, но распознать ее чрезвычайно сложно – это прилив веры. Вера спускается с заоблачных высот ученых теорий и становится более приземленной, обретая более человечные формы. Уже в своей среде Церковь вступает на пути нравственной чистоты и воинствующей борьбы, которые ведут от монастырского возрождения Клюни (910 год) к григорианской реформе XI века. В период между этими двумя датами люди объединяются, происходит становление сеньории, обретают очертания приходы, и смерть больше не внушает страха. Но потребуется еще один этап, чтобы христианский мир смог закрепить свои первые достижения.
Этим этапом стал мир, скрепленный клятвой между людьми. Даже если идея была народной, простые и слабые люди не имели никакой реальной силы для того, чтобы воплотить ее в жизнь. И тогда эту идею подхватила Церковь: ее авторитет, имущество, иерархия требовали умиротворения и подчинения. Епископы, реже монахи, устраивали соборы, действуя в правовой и, следовательно, теоретической области, и расточали на них советы и угрозы; затем стали созывать собрания, на которые волей-неволей приезжали сеньоры, воины и иногда жители городов. Поскольку в обществе, очень ограниченно знакомом с письменностью, Слово было выражением власти, воинов побуждали торжественно клясться сохранять на их землях мир между собой и щадить слабых, клириков и простой люд. Это и был мир Божий, или, в сокращенном виде, перемирие Божье. Клятву приносили прилюдно, на реликвиях или распятии; она гарантировала честь и спасение. Отказаться же от нее значило обречь себя на вечную погибель. Начало движению было положено в Центральной Франции около 990 годов, затем около 1020 года оно перекинулось на Северную Францию, после 1050 года – на Восточную Францию, потом Германию, до 1100 года – на Средиземноморье. Тех, кто отказывался принести клятву, помимо адских проклятий принуждали силой. И во имя «общего блага» Церковь без колебаний вооружала крестьянские отряды, чтобы оказать помощь воинам, сражавшимся во имя мира. В принципе представление о публичном порядке как кордоне безопасности вокруг общества было сформировано. Однако не нужно предаваться безудержному оптимизму. Люди еще долго будут взывать к миру, приносящему всем мир; но уже вскоре стали проявляться отклонения от выбранного пути. Прежде всего, после 1050 или 1070 года власть в церковном сословии стали сосредотачивать в своих руках представители белого духовенства, включая папу. Поэтому в это время или чуть позже монашеские ордены приняли самое активное участие в движениях, направленных на поворот к более суровому благочестию, в большей степени отдаленному от набожности большинства; и нередко порыв этот был враждебен белому духовенству. Но вскоре оказалось, что ставка на своего рода крестьянскую «народную силу» ради того, чтобы обуздать строптивых сеньоров, грозит разрушить тройственную схему: третье сословие не должно было подменить собой сословие воинов. Таким образом, на втором этапе существования «институтов мира» в их рамках наметилось сближение между двумя первыми сословиями с целью удерживать в повиновении третье. В то же время тем из bellatores, у кого не хватало земель, или вообще их не имелось, трудновато было отказаться от сражений и грабежей. Тогда Церковь, опираясь на воинственный характер обновленной веры, без особого труда смогла перенаправить агрессивное рвение armati на святую войну: «докрестовые походы», как их называют, начались в Испании и на Сицилии с 1040 или 1060 года; этот процесс «сброса» излишка военной силы продлится в течение двух с половиной веков – так же долго, как и мир Божий.
Результатом этого миротворческого процесса стало усиление двух моральных аспектов. Первым из них является место клятвы в отношениях между людьми. Я склонен особенно подчеркнуть ее роль как заменителя письменного контракта, документа купеческого образца, который в конце концов все-таки победит в городах. Простой народ и подавляющее большинство воинов были «illitterati», неграмотными, то есть не знали латынь; но они чувствовали, что произносят клятву под взором самого Господа; в случае соглашения, сделки, компромисса, третейского суда клятва не была просто механической формулировкой, которую сейчас принято требовать в наших судах. И, помимо спасения души, клятва эта затрагивала честь каждого человека. Представление о чести является практически врожденным для человека: люди той эпохи, задетые в чувствах обиженной гордости, пострадав от кражи имущества или простого унижения, не обращали внимания на смягчающие обстоятельства оскорбления. И потому месть должна быть полной, без условий «мира», даже если их предлагали «друзья». И кажется, что на это-то чувство, почти животное в том случае, когда приводило к вспышке насилия, мир Божий не оказал никакого влияния.
Тогда, если Мир не мог положить конец столкновениям между индивидами или социальными группами, можно было ли достичь этого другим путем? Оставалась ли еще в силе формула римских юристов: мир – это закон, и закон – это мир?
Закон и Власть
«Обычай» – одно из ключевых слов во времена средневековья; consuetudo, usus, habitus, «устоявшийся», «устоявшийся навеки»; «старый» обычай, если, по словам стариков, – к чьему совету официально обращались в деревне, – он просуществовал по крайней мере десять лет; «издревле», если вспоминать более долгий срок. Таким образом, юриспруденция воспроизводилась благодаря памяти о судебных прецедентах, передававшейся от поколения к поколению. Она затрагивала те дела, которые Церковь не имела права разбирать в случае возникновения тяжбы: проблемы наследства, фискального управления, конфликты интересов; ведь мир Божий был всего лишь принципом, теорией, сдобренной чисто духовными санкциями. Поэтому расхождение местных практик или «дедовских» традиций приводило к тому, что судебные дела и приговоры различались как в зависимости от места, так и личности. Везде царило Слово.
Если судить по всему вышесказанному, у читателя может создаться впечатление, что судьи – кем бы они ни были, – нотарии и писцы не имели никаких вех на темном пути. Но это не так. Письменность не была забыта, право – тоже. Иногда – в Северной Европе во всяком случае – нотарию случалось квалифицировать простой usus словом lex. Как обычно, я не стану вдаваться в крайне запутанные технические детали, поскольку в мою задачу не входит написать историю права. Я всего лишь обращу внимание на те аспекты, что отвечают моей цели. Начнем с точки отсчета. Со свойственным ей обостренным правовым сознанием средиземноморская античность завещала средним векам огромный багаж письменного гражданского и уголовного права – «кодексы». Эта передача происходила в два приема: сначала шла выжимка V века, прозванная кодексом Феодосия, по имени царствовавшего тогда императора, затем свод законов, развивавший это наследие и получивший название Юстинианова, по имени императора, в чье правление этот кодекс был скомпилирован в Византии; однако этот второй свод появился на Западе только после 1010 – 1020-х годов стараниями итальянских юристов. То был Corpus juris ciuilis, чьи отголоски все еще прослеживаются в нашем законодательстве. Мы почти ничего не знаем о кельтских традициях; но германцы, независимо от своего происхождения, привезли с собой целый арсенал «правд», прежде всего уголовного характера, которые передавались из поколения в поколение благодаря устной традиции. Фаза ознакомления, частичного слияния, записи всего этого багажа, обогащенного уроками повседневной жизни среди населения и особенно в кругах власть имущих, потребовала почти шесть столетий и способствовала переходу от персонального права к территориальному. В этом отношении право – письменное или устное – помогало укрепить, по крайней мере в локальных масштабах, связи между людьми.
В силу своего территориального характера право обладало довольно дифференцированными чертами, которые историку крайне сложно классифицировать. В поверхностном очерке я сказал бы, что письменное «римское» право преобладало в Италии; что в Испании, так же как в Южной Франции (по линии Ла-Рошель – Лион), его серьезно потеснили местные обычаи; выше к северу от него уцелели только крупицы, сохранившиеся в составе «кутюм». Но сколько при этом нюансов! В Испании условия выживания христиан, отступивших перед мусульманским вторжением в горы, выдвинули на первое место оборонительные меры, консолидировавшие военно-пастушеские общины, concejos, или укрепленные поселения с религиозной доминантой, sagreras; даже в Каталонии, оставшейся более «римским» регионом, это обстоятельство во многом повредило античному наследию. В Италии, этом главном центре распространения римского права, подъем городов придал юридической практике авторитарную окраску: горожанам нужно было подчинять своему контролю сельских жителей и сеньоров контадо. Изворотливость, присущая жителям этой страны, позволяла им творить чудеса, ускользая при необходимости ото всех законных обязательств. В эпоху походов Барбароссы на полуостров епископ Оттон Фрейзингемский удивлялся тому, что в стране, являвшейся родиной права, население умудрялось не исполнять законы. Славный немец, возмущенный подобным противоречием, объяснял его изощренным знанием права, что разрешало итальянцам безо всякого труда обнаруживать и использовать в собственных интересах лазейки и несоответствия законодательства.
В странах, где применялось обычное право, наблюдается то же разнообразие. Однако Англия была особым случаем. По причине подавляющего преобладания крупных земельных владений, «Майоров», и плотного королевского контроля над бургами (townships) право приняло форму либо манориального обычая, либо обычая свободных людей (franci plegii). Но вскоре на архипелаге обе ветви права слились воедино, положив начало «общему праву» (Commonlaw). На континенте же возобладали местные обычаи.
Вообще своеобразие юриспруденции заключается в том, что в тексте – часто в особых обстоятельствах – закрепляются новшества, сложившиеся в какой-то определенный момент; получается, что из-за времени, необходимого для того, чтобы привыкнуть к этим novae consuetudines и ввести их в практику, возникает дистанция между реальностью и текстом, действующим только после того времени, когда его впервые захотели использовать. Это «проклятье» не осталось незамеченным юристами. Поэтому они особенно старались фиксировать те обычаи, которые могли бы иметь постоянную силу, как, например, природа семейных отношений – агнатическая на юге, когнатическая на севере – или формы наследства, с равными долями или нет. В той области, где сохранилось влияние римского права, достаточно было смахнуть пыль; в других же местах нужно было «издавать» обычаи, рискуя лишить их всякой гибкости. В конце XII века в этом направлении принялись работать по обе стороны Ла-Манша. Между 1180-м и 1260-м годами и в городе, и деревне – хоть и не ясно, кто начал первым, – стали все активней переносить на бумагу «вольности», «законы», «ассизы», «keure» и «земские миры». В Англии в условиях возрождения «Общего права», а во Франции по инициативе Людовика Святого начался процесс переписки набело обычаев. Деятельность таких юристов, как Филипп де Бомануар, Пьер де Флот, Гильом Дюран во Франции (чуть позже – Ногаре в Лангедоке), или появление «Зерцал», выпущенных в Германии в тот же период такими людьми, как Эйк фон Репгов, служит убедительным доказательством этого стремления прояснить правовую ситуацию. Но ждать придется еще очень долго – во Франции по меньшей мере 1454 года, или же эпохи Франциска I, – чтобы королевская власть распорядилась упорядочить в письменном виде всю юриспруденцию, накопленную за столетия местного судопроизводства.
Конечно, крайне наивно было бы полагать, чтобы блага от «изданного» законодательства доставались простому люду; было бы достойной сожаления «банальностью» – не станем играть словами – напоминать, что во все времена Право существовало для того, чтобы упрочить существующий порядок; и порядок этот был выгоден самым сильным и богатым людям, вооруженным или нет; именно «вооруженным или нет», поскольку Церковь в эти времена заявляла, что беспорядок не угоден Господу, и что плохой или хороший, людской Закон всегда уступит место Закону Божьему. Можно ли теперь вслед за невежественной историографической традицией утверждать, что средневековое правосудие целиком и полностью сводилось к пыточным, дыбам и виселицам? Говорить так – значит совершенно не понимать умонастроений средневековых судей. Забота о спасении души, своей собственной и подсудимых, заставляла судей добиваться мирового соглашения, примирения, компромисса с их неизбежными финансовыми последствиями; ведь «правосудие всегда приносит большую выгоду» (Justicia est magnum emolumentum), как гласит народная пословица. Если третейское разбирательство, где участвовали два представителя сторон на процессе и арбитр, улаживавший дело (при необходимости после расследования), завершалось успешно – а источники подтверждают, что такой исход случался часто, – то вовсе не из-за нехватки судебных трибуналов, а из-за того, что решение зависело от влияния семейств, свидетелей, поручителей. Правда, ошибкой было бы верить, что правосудие всегда склонялось на сторону того, кто имел больший вес и поддержку. В этом отношении, беглый взгляд на наше публичное и кодифицированное правосудие должен побудить нас проявить некоторую снисходительность. В остальном же люди средневековья обращались к Господу, чтобы исправить свои ошибки. Конечно, профессиональные судьи, знатоки права, особенно письменного, как и их преемники, были связаны в действиях формализмом и раздражающей медлительностью процесса; но, в принципе, они были справедливы; другие судьи, которых часто попросту назначала (electi) местная власть, могут показаться пристрастными; но, по крайней мере, они судили быстро; и в наших источниках нет и следа жалоб на приговоры, вынесенные каким-нибудь сеньором или коллегией эшевенов. Кроме того, еще одним примером непрофессионального судейства являются приговоры, которые с XII века в Англии выносили собрания «достойных и справедливых» мужей, двенадцать «присяжных»; во Франции появилась возможность обращаться с апелляцией к высшему суду, например суду короля.
Вынося приговор, судья не обязательно посылал виновного на виселицу или сажал «меж четырех стен», обрекая его на пожизненное заключение. Я уже говорил, что он с самого начала предпочитал достигнуть соглашения между тяжущимися. Столкнувшись с запутанным делом, судья мог прибегнуть к божественному волеизъявлению, что освобождало его от необходимости самому делать непростой выбор: обычай «ордалии», то есть физического испытания (раскаленным железом или кипящей водой), которое предлагали пройти предполагаемому преступнику, чтобы он перед лицом Господа доказал свою невиновность, продержался до XII века. Ордалию сменил судебный поединок между двумя бойцами, которые в схватке должны были доказать правоту одной из сторон. Но исход этого столкновения был случаен – ведь два профессиональных бойца, нанятых, чтобы представлять интересы сторон, не собирались сражаться до последней капли крови. К тому же во Франции XIII века, например, эта иррациональная процедура была запрещена по инициативе Людовика Святого. Выносимый на суде приговор варьировался в зависимости от тяжести преступления: преступление «крови» заставляло проливать кровь и в прошлом, общественного порядка: вооруженное нападение, умышленный поджог (сжечь ригу считалось таким же тяжким преступлением, что и убить родного отца). Кроме того, приговор влек за собой финансовые санкции: с первых столетий средневековья до нас дошла нескончаемые перечни штрафов, «цены крови», вергельдов. Для историка они представляют замечательный источник информации об относительной стоимости людей, животных, недвижимого имущества в период между VI–IX веками. И если эти тарифы постепенно исчезают из судебной практики, то штрафы вкупе с конфискацией или уничтожением имущества (например, разрушением дома), принудительным паломничеством становятся самыми привычными наказаниями: они практически неизбежно разоряют виновного либо обрекают его на вечное изгнание. Что касается телесных наказаний – правда, преступников чаще калечили, нежели вешали, – то не будем отрицать: они имели место, равно как и физические пытки, с помощью которых у подозреваемого вырывали ложное или истинное признание; но с тех пор мы сами натворили куда больше, а потому оставим россказни о «забывайках» путеводителям по разрушенным замкам. Остается очищающий костер: но здесь Церковь решала, возводить ли на него еретика или колдунью, хотя сама не осмеливалась поднести к нему факел.
Сталкивался ли средневековый человек – будь то крестьянин, горожанин или рыцарь – с правосудием или нет, клялся ли он уважать религиозные или мирские устои, но он всегда ощущал присутствие власти, dominium. Иногда он покорялся ей просто потому, что место, которое он занимал в божественной иерархии, обязывало к повиновению. Иногда он в этом участвовал лично: в своей семье, в деревенском собрании, куда его позвали, или же в суде, заседавшем на площади городской сеньории. Древнее слово bannum, которое историки взяли на вооружение, не чаще других встречается в текстах, в которых упоминается о Власти. Можно сказать также potestas, auctoritas, ministerium; но не все эти термины имеют одинаковое содержание. Впрочем, оставим эти дискуссии о словах, поскольку в реальности все они выражают один и тот же принцип: отдавать приказы и следить за их выполнением. Люди науки посвятили немало времени изучению истоков этой иерархии власти; все они ссылались на главные источники своих рассуждений: у мыслителей это были произведения Аристотеля и Августина, у людей верующих – Библия или прародительские тотемы. Они выделили два не противоречивших друг другу принципа. С одной стороны, власть – военная, магическая, реальная – детище сложившихся обстоятельств; и, как следствие, она поддерживает соотношение сил, которое может меняться в зависимости от времени, и символом этого утверждения может служить Колесо фортуны, о котором я уже говорил. Но с другой стороны, власть, которую, в принципе, осуществляют сверху, систематически ограничивается или оспаривается своего рода «контрвластью»: младшие братья сопротивляются старшему, право на преимущественную долю ставит под сомнение завещание, община борется с «тираном», городские братства – с советом эшевенов. Все они ссылаются на «общее благо»; но его можно достичь только благодаря равновесию, главным аргументом которого – если хотите, моральным – является принцип «бери, чтобы отдать»: первое сословие берет себе право управлять землями, но взамен раздает милостыню; второе взимает тяжкую «сеньориальную ренту», но предоставляет покровительство и правосудие; жадность или скопидомство – удел купца и пахаря, но и тот и другой трудятся до седьмого пота. Конечно, я умолчал о множестве нюансов, которые присущи средневековому обществу: в XIV веке поэт Чосер выделяет почти тридцать разновидностей власти в английском социуме своего времени.
Сферы, где осуществляется власть, облик, который она принимает, действующие персонажи, которые участвуют во властных отношениях, – казалось, все это должно потребовать бы от меня подробного исследования внутренних связей общества, например административных отношений, вне зависимости, какой характер они носят, публичный или нет; но здесь будет достаточно высказать несколько общих суждений. Сначала коснемся внутренних отношений семейной или клановой группы. Власть – это прежде всего власть по крови, иначе говоря, защита материальных или нравственных благ, накопленных стараниями нескольких поколений; мужчинам – отцу, братьям – надлежит сохранить в целости наследие предков, и средством для этого должна стать вера – не та, которой человек обязан Господу, a fides, «искренняя верность», нарушение которой влечет за собой незамедлительное изгнание лица, повинного в том, что он преступил почти плотские обязательства, скрепляющие группу: мятежного сына, расточительного двоюродного брата, неверную жену. Но не забудем, что данная ситуация представляла широкий простор для «контрвласти»: власти женщин, о которых я подробно рассказывал выше, власти Церкви, естественной защитницы отверженных и изгоев.
Власть Церкви представляется наиболее разносторонней и многоцелевой. Во-первых, уже в силу самого смысла своего существования Церковь владела ключами от царствия небесного и не переставая грозила, что закроет вход туда для тех, кто осмеливался бросить вызов и ее пастырской миссии, и ее положению в миру. Но у Церкви было оружие несравненно более грозное, нежели убедительная проповедь или морализаторские exempla: она владычествовала в сфере письменности. Именно с помощью письменных текстов она сумела навязать свое видение светского мира; об этом свидетельствует масса дошедших до нас церковных манускриптов; она держала под своим контролем всю информацию до эпохи подъема городов в XIII–XIV веках. Если к этому прибавить, что в материальном плане Церкви принадлежала добрая треть земельных владений, легко понять, что церковная власть (dominium) была главной в средневековом обществе и представляла собой постамент, на котором покоился «феодализм», как говорили почитатели Маркса. Церковь контролировала, присматривала, судила, эксплуатировала, но также поддерживала, кормила, преподавала и выступала гарантом. Для этой роли у нее были два лика всей ее прочной клерикальной иерархии, по крайней мере до тех пор, пока из-под ее надзора не начали ускользать школяры-резонеры, монахи-бунтари, недостойные расстриги и вольнодумцы. Но все эти отступники или «контрвласти» появятся только в XIV веке. До этого на протяжении четырех или пяти столетий Церковь прочно удерживала власть над душами и телами людей.