Кадр усилий

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Кадр усилий

Итак, вот и собрался многоликий коллектив: супружеская чета, ее потомки, если надо – родственники по боковой линии и даже слуги. Это и был «дом», «очаг», царство женщины, где находили убежище, ели, спали и трудились. Сколько же людей сидело вокруг очага? Это, бесспорно, зависело от структуры семьи, от социального положения, а также от средств к существованию, и «средние» цифры, о которых я говорил выше, – от 3,8 до 5,2 человека, в городе больше, чем в деревне, – ни о чем не говорят, тем более что демографические показатели в течение нескольких веков менялись. Интересней узнать, если это позволяет налоговая или продовольственная перепись, каким был внутренний состав группы, «реальный очаг», поскольку он и определял материальную структуру ячейки. Два примера для городов, объясняющие и подтверждающие ее разнообразие: Реймс в 1422 году и Флоренция в 1427 году, при очень небольших различиях, насчитывали 37 % пар, дети которых еще не вступили в брак, – основную и «нормальную» группу, а также 11 % бездетных семей, итого почти половина; к ним добавлялось и 8 % вдов, оставшихся с детьми на руках. Но, со своей стороны, 28 % очагов сложного состава, куда входили родственники по восходящей и боковой линиями, семьи братьев, челядь, делают всякую попытку «усреднения» бессмысленной. Остаток, и не пренебрежимо малый, составляли холостяки или, во всяком случае, одинокие люди – покинутые или богатые вдовы, старые девы и старые холостяки. Итак, из семи человек четверо жило «нормально», двое входили в какую-либо группу и один был отвергнут обществом.

Дом

Простая пещера и даже подземная каверна или дворец, замок и «ostal» могущественных и богатых – дом был ячейкой жизни, безопасной гаванью, пространством общения, местом, которое помнили и почитали. Закрытый как частное владение, то есть недоступный для Иного, дом был также выражением милосердия, такого, как его понимали в те века, то есть милостыни в виде хлеба, поданного у дверей, или миски супа, ведь нищий, постучавшийся в калитку, мог оказаться Иисусом, хоть мог и дьяволом – как знать? Такая приветливость, какую в наших краях теперь столь охотно забывают, считалась одним из естественных путей к спасению.

Иконография обширна, но однообразна и страдает упрощениями; тексты описывают дом плохо, и для периода до 1400 года или чуть позже планов домов не сохранилось. В этой сфере царит археология – ив деревне даже больше, чем в городе: раскопки покинутых деревень, развитых деревень или «срочные» раскопки, вызванные проведением общественных или частных работ, предоставили множество данных о домах, «отелях», дорожной сети, приусадебном хозяйстве и даже о межевании, которое здесь не рассматривается. К сегодняшнему дню и с 1950–1960 г. раскопаны сотни археологических объектов – от Шотландии до Сицилии, от Андалузии до Дании, от поселений германских времен до Возрождения или гораздо более поздних эпох. Такие объекты на французской земле, как Шаравин в Альпах, Ружье в Провансе, Вилье-ле-Сек в Иль-де-Франс, Риньи-Юссе в Валь-де-Луар и Мондевиль в Нормандии, если ограничиться пятью значительными примерами, принесли гораздо больше сведений, чем целый воз хартий; в Кане, Туре, Арле, Дуэ и даже в Париже свет проник до глубинных слоев средневековой городской застройки. И теперь для нас доступен фундамент.

Общая эволюция постройки, при всех географических нюансах, достаточно ясна. В германо-кельтском мире сельский дом строился по типу «крытого рынка» (halle), имел в плане форму вытянутого прямоугольника, например 60 на 20 метров, и опирался на столбы, а помещалось в нем до пяти десятков голов людей и скота; ремесленники работали в землянках, запасы хранили в крытых ямах, но рядом с главным домом. Огонь разводили снаружи, в отдалении, опасаясь пожара или в расчете на несколько групп. Строительный материал был местным: дерево, сухая глина, саман как смесь древесины с грязью, мятая глиняная масса с зернистой основой. Южнее, где строительное искусство было известно с глубокой древности, использовали камень, какой бы они ни был, и постройка имела более строгий вид, даже если не путать, как водится, виллы (villae) из нескольких строений, где жила семья крупного собственника в окружении рабов или колонов, с находившимися снаружи жилищами последних или домами еще свободных крестьян. Что касается городской застройки, на севере – примитивной, на юге она воспроизводила старые античные образцы. Эта схема изжила себя, когда рухнули обе ее опоры – родовой уклад и преобладание скотоводства. Специалисты, выдвигая совершенно неотразимые доводы, яростно спорят о том, когда одна система перешла в другую. Если выбрать большой отрезок времени, с VII по XI век, есть некоторые шансы не ошибиться. Новый тип жилища действительно сильно отличался от прежнего, что бы ни стало причиной этого – распад широкой семейной группы либо экономические перемены, например подъем зерноводства или городского ремесла. Развитие происходило в направлении частного дома, меньших размеров – 20 на 6-10 метров и рассчитанного на один очаг. Скот вышел, а огонь вошел. Эта перемена, очевидная в деревне, в городе выражалась в появлении явственного контраста между осталем сеньора или бюргера, доминирующим в квартале, и жильем ремесленника, вмещавшим несколько очагов. Высшая точка этой эволюции пришлась на конец XIII века, и я сейчас перенесусь туда, чтобы увидеть результат. После этого, похоже, контрасты усилились: в деревне появились «дома-блоки» с удобствами, а самые скромные уже стали лачугами. Тот же феномен имел место и в городе – роскошные особняки и в то же время многонаселенные хибары. Я намеренно ничего не скажу о ходе, причинах и следствиях этого «социального перелома».

С риском впасть в упрощение, которое я вполне осознаю, вкратце изложу то, что известно. В деревне, в самой середине эпохи средневековья, дом занимал около пятнадцати квадратных метров земли и состоял из одной комнаты, а затем, позже XIII века, из двух; на «зоны» он делился горизонтально, второго этажа не было либо имелся чердак для хранения припасов, куда вела внутренняя лестница. На фундаменте, не слишком глубоко ушедшем в землю, что затрудняет раскопки и идентификацию, стояли стены – из досок, торфяных блоков, самана, мятой глиняной массы, кирпича или сухого камня, в зависимости от возможностей местности; пол был земляным, крыша – из соломы, дранки, плитняка или желобчатой черепицы, насколько позволяли местные материалы; вдоль одной из стен устанавливали очаг, зажигавшийся на широком «поде», выстланном дробленым камнем, с навесом у богатых, с простой дырой в крыше у остальных; дверь, одну-единственную, из толстых деревянных реек, вешали на петельные крюки и снабжали задвижками, а потом запорами, которые обескураживали воров или незваных гостей, но не останавливали рутьеров-грабителей; окон в доме было мало либо не было совсем из-за непрочности всей постройки, при надобности окно закрывали ставней. В этом столь примитивном устройстве все было сделано, чтобы по возможности сохранять то, что составляло ядро семьи: огонь, изгонявший страх и сосредотачивавший в себе дух сообщества, женщину, царившую над «хозяйством» как сокровище или как опасность, которой следует остерегаться, наконец, запасы съестного, вина, утвари, которые обеспечивали выживание; наличие по соседству погреба, хлебной печи или овчарни отличало самые богатые дома.

Довольно любопытно, что эти жилища не выглядят инертными, выстроенными «на веки вечные»; напротив, они передвигались, хоть и не слишком далеко, при каждой реставрации или реконструкции, но археология может показать, что довольно часто фундамент модифицировали и на месте – потому ли, что он был из легких материалов, если это так? Или вследствие демографического развития или даже экономической эволюции? В Уоррем Перси, йоркширской деревне, особо тщательно исследованной в ходе раскопок, для одного и того же дома отмечено девять последовательных стадий изменений, внесенных в его местоположение на протяжении трех веков.

Но если богач был воином, его жилище меняло облик: в нем появлялась иерархия, вертикальные зоны. У нас есть немало данных о «замках», даже помимо сведений, полученных в ходе раскопок археологами, которые часто очень стараются различить вклад разных эпох в одной и той же постройке, – полные описания, знаменитые и, возможно, совершенно вымышленные, как описание замка Ардр в Булонне, сделанное в XII веке. На холме из булыжников и грязи, насыпанном крепостными и во многом больше для того, чтобы он свидетельствовал о превосходстве господина, нежели ради военных целей, возвышалась мощная башня – квадратная, затем круглая, деревянная, затем каменная; в ходе веков вокруг нее появлялись постройки, либо она по-прежнему оставалась одинокой. Не считая эволюции военной архитектуры, которой я здесь не касаюсь, внутреннее устройство оставалось почти неизменным. Внизу, при надобности в подвале, было место для съестных припасов, резервуара с водой или даже колодца, если это было возможно, коней, живших вместе с челядью, а также кухонь. На первом уровне, куда можно было проникнуть лишь через потайной, по возможности укрепленный ход, выводящий наверх, располагался зал, aula, место сбора «друзей», бедных родственников, «людей»; в нем играли, в нем ели, потому что хозяину следовало быть расточительным, демонстрируя силу и богатство; в нем собирались и выбирали кандидатов, достойных получить должность, фьеф, стать супругами. На втором уровне помещались частные покои, с очагом, общей спальней, которую свободно могли покидать мальчики, и, главное, комнатой хозяина, ядром линьяжа, где прятали казну. Там же, наверху, жили дочери, окруженные болтливыми служанками, сокровище, за которым следует приглядывать, которые не должны были появляться внизу, в зале, где спят «люди»; здесь же было «убежище», комната, где хозяин и его родня слушали стихи, эпические песни… или кухонные рецепты. И на самом верху, как можно ближе к Богу, – часовня. Чем больше постройка расширялась, тем разнообразней, несомненно, становилась планировка: проходы вдоль крепостных стен сменялись внутренними коридорами, на смену приставным лестницам приходили винтовые; на месте поросших травой перегородок между территориями появлялся «сад» из увитых зеленью беседок и цветочных куртин в итальянском духе.

Если городские «особняки» (h?tels) и напоминали жилища «знати» в сельской местности, то дома простых людей очень сильно отличались от деревенских хижин. На этот раз иконографические данные богаче археологических: в городской среде, где деятельность не замирает ни на миг, раскопки могут быть лишь точечными, тогда как изображения Сиены, Парижа, Генуи, Руана и многих других городов, созданные в конце средневековья, имеются у нас в огромном количестве. Прежде всего, земля в городе была поделена на узкие параллельные полосы, так что на фасад приходилось около десяти метров. В результате дом стал вытянутым: главный корпус выходил на улицу, а гумно или двор располагались за ним. Хотя стены чаще всего возводили из самана, укрепляя их фахверком, чтобы фасад был прочней, предпочтение отдавали камню, если была такая возможность; крышу покрывали черепицей или шифером; бичом средневековых городов из-за плотной застройки были пожары – Руан в XIII веке четырежды выгорал дотла. Чтобы остановить распространение огня по каркасу дома, ось крыши располагали перпендикулярно улице, выводя на нее щипец – скромную защиту от пожара. С другой стороны, поскольку земельный участок был небольшим, то, чтобы расширить ж площадь, приходилось строить многоэтажные сооружения, этажи которых порой нависали друг над другом; это породило романтическое и преувеличенное представление о «средневековых» пузатых домах, соприкасающихся фасадами на верхнем уровне. На уровне улицы, куда открывалась входная дверь, располагалась лишь одна комната с оконным проемом, который закрывали деревянные ставни. Если речь идет о жилище ремесленника, здесь была его мастерская: в ней он работал на виду у прохожих или заказчиков, а если нужно было торговать, он опускал один из ставней, сделанных из горизонтальных реек, превращая его в прилавок, и поднимал другой в качестве навеса. В глубине иногда было помещение, выходившее во двор; в любом случае на другой этаж или этажи, которых могло быть еще два-три, вела лестница. Если площадь основания была скромной, деревянный пол могли укладывать на балки, лежащие на опорах; когда суд выносил приговор о «сносе», опоры подпиливали, и весь дом словно взрывался. Поскольку такое бедствие наносило серьезный ущерб и соседям, вероятно, подобный приговор заменяли огромным штрафом. В отличие от сельской хижины, городской дом имел подвал, погреб, куда можно было спуститься изнутри; обычно у этих подпольных помещений был сводчатый потолок; при необходимости они служили укрытием. Я уже говорил, что сток из уборных в основном выходил наружу; главный очаг помещали на одном из этажей или добавляли к нему другие, менее высокие, с параллельными дымоходами и отдельными трубами, что увеличивало риск пожара. Таким образом, в одном доме могло находиться несколько «очагов» и, следовательно, сосуществовать несколько «семейных хозяйств»: на втором этаже жил домовладелец, на следующих – бедные родственники, слуги и съемщики жилья с малым достатком. Если в деревне непосредственным окружением дома были лишь «наружный двор» (usoir), где ставили телегу, и сад – уже возделываемый участок земли, то в городе использование заднего двора сильно зависело от конкретных людей: в нем устанавливали навесы, ставили старые бочки, выращивали морковь, укроп, мыльные или душистые травы, но туда же выбрасывали отходы производства, золу, хозяйственные отбросы или даже содержимое ночных горшков, пока, не раньше конца XIV века, не был организован общественный сбор отходов; разве что эту проблему решала по-иному близость городских рвов.

И что в нем находится

Значимость, которую я придаю добыче археологов, очевидна: раскопки заброшенной деревни или разрытого городского квартала немало мне послужили. И вдруг археология мне отказывает; дело в том, что интерьер средневековых жилищ почти целиком состоял из дерева; из железных изделий уцелели лишь отдельные инструменты, а из других металлов – лишь отдельные монеты; керамики хватает, но лишь специалист может датировать горшок, чашу или миску, а в глазах несведущего человека они в течение тысячи лет почти не меняются. Цветные плитки пола или даже стен в богатых домах интересуют историка искусств или техники, но в домах простонародья их почти не было. Ткани, кожа, дерево исчезли, за исключением случаев (правда, очень редких), когда исследования проводились под водой. Но тогда что же мы можем увидеть?

«Увидеть» – не совсем подходящее слово, поскольку и в сельской хижине, и в городе вообще сложно было увидеть хоть что-либо, кроме как в солнечных краях; к тому же от солнца прятались. В дверях проделывались лишь небольшая дверца или узкий проход; окна, когда они были, представляли собой вентиляционные щели, или же их закрывали ставнями, в лучшем случае промасленной тканью. Оконное стекло, толстое и цветное, как витраж, появилось, кроме как в церквах и некоторых замках, лишь в XIV веке. Поэтому использовались сальные или восковые свечи, гораздо реже встречались масляные светильники. Это домашнее освещение было праздничным, почти религиозным; в общем-то лишь оно оправдывало внутреннее убранство, которое позволяли себе богачи – расписные балки, стенные фрески. Ковры, прославившие в конце средневековья итальянские, аррасские, фламандские и анжуйские мастерские, скорее обеспечивали изотермию, создавая воздушную подушку между комнатой и холодной стеной.

Дом был ячейкой воспроизводства, поэтому царицей мебели стала кровать. Именно ее изображений у нас больше всего, для всех социальных слоев и почти всех эпох; в описях, составленных после кончины, ее упоминали прежде всего остального имущества. Это социальный «маркер», что прежде всего можно сказать о пологе, раздвижных занавесях, а то и балдахине, которые могли ей сопутствовать; но ее устройство всегда было одним и тем же: деревянный каркас, «chalit», снабженный ножками и выступающим изголовьем; сеть ремней из веревок или пеньки; тюфяк, или «chutrin», набитый гороховой шелухой, соломой или мякиной; льняные или посконные простыни, шершавые, периодически разглаживаемые палкой; шерстяное «стеганое одеяло» или перина, набитая пером, так же как поперечный валик («traversier») и подушки. В германских странах, где опасались гниения или паразитов, предпочитали, как и до сих пор, кожу или мех. Под кроватью или подле нее стояла «кушетка» для младенца, а совсем рядом – ночная ваза, порой керамическая и тонкой работы. Кровать была широкой, до 2,5 метра, так что на ней легко могли уместиться родители и дети или несколько взрослых. Устраивались на ней полулежа, опираясь на подушки изголовья, – во весь рост вытягивались лишь больные и роженицы. И по обычаю, которому следует любой вплоть до наших дней, изголовье кровати было обращено к стене – этот обычай зародился в доисторические времена во избежание внезапного нападения хищника или врага со спины, как бывало еще в пещерах.

Ничто из мебели не шло в сравнение с кроватью – разве что, возможно, сундук. Время сохранило для нас несколько образцов XIV и XV веков, но эти сундуки, очевидно, принадлежали богачам: дубовые, ореховые, пихтовые, с массивными запорами, зачастую искусно отделанные и даже инкрустированные. В них складывали все: деньги, шитую одежду, пояса, оружие, все, что требовалось для письма и счета, иногда лук и ветчину. В почетном списке богатств сундук занимал второе место после кровати. Во всяком случае, задолго до всего остального – столов, стоявших на козлах вплоть до XIV века, деревянных или реже плетеных стульев, скамей, табуретов обычных и складных, стенных скоб в качестве шкафов, какие предпочтет Возрождение. Как в перечнях Жака Превера, сказы и фаблио перечисляют, но не в том порядке, какой избрал я, «орудия виллана»: жаровня, крючки, вертела или крюки для котла, горшки из терракоты, которые придают вкус, или металлические и луженые заново, которые имеют запах, миски, плошки, чашки, сковороды и горшочки для похлебки или жидких каш, дуршлаги, ковши, разливательные и столовые ложки, метла и совки, затем, ступенью выше, веретена, весы и даже прялки; и, наконец, на верхней ступеньке, зеркала, гребни и украшения.

Заметно, что все, добросовестно перечисляемое в завещаниях, отчетах о раскопках или «бюргерских» поэмах, служило в основном женщине и для домашней работы, поскольку «орудия» мужчин оставались за пределами дома, готовые к трудам в поле или в мастерской. Но мало того, что предметы обихода были разными в зависимости от пола: они отражали и социальные различия. В Шаравине, в начале XI века, бок о бок стояли два дома, которые, возможно, отличались интерьером – но он не сохранился; зато в одном из них нашли настольные игры, музыкальные инструменты и остатки оружия, а в другом сохранились только следы ремесленного труда по волокну или металлу. Хозяином одного дома был рыцарь, а другого – крестьянин? Или это были «рыцари-крестьяне тысячного года»?[19] Обсуждение этого вопроса увело бы меня далеко в сторону, в область исследования общества, а это не мое дело. Но хорошо видно, что дома несли на себе клеймо хозяев, которых разделяло экономическое и социальное положение, однако которые, каждый в соответствии со своим положением, все трудились.

Пришло время остановиться на этом.

Человек создан для труда

Этот афоризм не только неточен – он еще и противоречит урокам истории. В основе всех дохристианских культур, как «классической» античности, так и культур народов, называемых в те времена «варварскими», лежал досуг, otium. Усилия, необходимые – безусловно необходимые – для выживания человеческого рода, совершались рабами; даже те виды деятельности, которые можно было бы счесть продуктивными: охота или война ради материальных благ, молитва или рассуждение ради духовного удовлетворения, – имели откровенно игровой аспект. Эта позиция достойна понимания и похвалы, она «благородна» в первоначальном смысле этого слова. Значит, обратное было бы ignobilis (недостойным), в том числе обмен между людьми, нечто противное otium – negotiant, торговля. Но не будем чересчур увлекаться игрой слов. Есть философская позиция, согласно которой поиск удовольствия в праздности считается движущей силой социальной жизни, и у гедонизма есть свои певцы; но постепенный отказ от рабства, мысль о том, что труд может сам по себе быть наградой, поскольку требует тягостных, но спасительных усилий, постепенно прокладывают дорогу к идее труда как пути к духовному искуплению. Конечно, библейское проклятие в момент грехопадения четко указывает, что труд ниспослан в наказание; но позже Иисус скажет Марфе, теряющей терпение у кухонного очага, что именно Мария, созерцательная и праздная, избрала «благую часть». Сам он, правда, называл себя сыном плотника и набирал апостолов среди ремесленников.

То есть праздность становилась «святой», поскольку лишь она позволяла посвятить себя Богу; нельзя путать лень, грех инертности и бездеятельности, надругательство над людьми, с праздностью – добродетелью, приближающей нас к тому, что на Востоке назвали бы нирваной. В первые века христианства был достигнут новый этап: труд изнуряет; предаваться ему с ожесточением, как монахи, – значит умерщвлять плоть и подавлять любой нездоровый порыв; ora et labora, «молись и трудись», – твердили монастырские уставы. С того времени отношение к труду постепенно меняется: из наказания, пусть даже добровольного, он превращается в освященную деятельность. Именно труд дает свободу; правда, рабам, может быть, понять это было бы не очень легко – но от них не требовали внимать мыслителям. Поэтому с каролингских времен стали утверждать, что труд – это священное предназначение человека; сам Бог потрудился, чтобы создать мир; в XIII веке Жак де Витри провозгласил с амвона: «Кто не работает, тот не ест».

У нас хватает всевозможных источников, способных дать полное представление об этом труде: цеховые уставы, конститутивные тексты, рассказы и стихи, иконография, в том числе календари, и данные археологии, касающиеся инструментов. В течение тысячи лет средневековья люди смутно догадывались, что хронологические или технические нюансы имеют значение. И все же попытаемся установить некоторые константы. Прежде всего одно замечание, касающееся лексикона: слова travail (труд) в средние века не существует. Термин tripalium, от которого оно происходит, означал треножник, применявшийся, чтобы удерживать круп лошади в момент, когда ее подковывали. Тот факт, что впоследствии этим словом стали называть орудие пытки, со всей жестокостью отражает мучительный и негативный аспект труда. В текстах, как и в устной речи, в те времена использовали слова labor, actio или opus, что означало «напряжение», «продвижение» или «произведение»; в каждом из этих терминов, бесспорно, есть смысловой компонент «усилие». Целью труда было создание объекта или передача послания; земледелец, ткач, купец, но также клирик и воин – все они «трудились» сообразно положению и орудиям. Но попытки охарактеризовать природу трудовых отношений при помощи теории или системы, предпринимаемые сегодня многими исследователями, представляются особо бесполезным занятием. Историки, благоговейно ссылающиеся на Адама Смита, Рикардо, Мальтуса, Маркса или Вебера, занимаются сборкой и разборкой механизмов, где напрочь отсутствует психологическое измерение, которое важно для меня в данный момент. Трудом управляют неписаные законы, делающие любое социологическое описание ложным и оправдывающие, по моему мнению, тот «натуралистический» подход, которого придерживаюсь я, как читатель уже, без сомнения, заметил. Я вижу три таких закона, и когда они уступят место другим, можно будет сказать, что средневековье «закончилось» и наступило Новое время.

Первый закон прямо-таки противоречит нашим экономическим концепциям. Понятия о конкуренции не существовало: за этим следила Церковь, так как конкуренция могла бы порождать только соперничество, зависть, грех. Продукты, полученные за счет земли, недр или скота, предназначались ли они для пропитания или ремесленной обработки, для всех были одними и теми же, и усилие, какого требовало их предложение покупателю, тоже могло быть только равным для каждого. Никакой «рекламы», которая бы обманывала покупателя, изобличая стремление к выгоде; никакого ценового демпинга, который наносил бы урон труду ближнего. И если в городе прилавки мясников или ткацкие мастерские теснились на одной и той же улице (кстати, куда менее плотно, чем твердят об этом), то вовсе не для того, чтобы выставлять рядом одинаковые изделия по одной цене, что выглядит бессмысленным занятием, но для того, чтобы обучение ремеслу происходило «в деле», в среде родственников или собратьев по цеху. Впрочем, не стоит видеть здесь некоего золотого века: одного дело обогащало, другого разоряло; различия между ними состояли в приеме покупателя, представлении товаров, мастерстве, а не в большем предпринимательском духе у одного и почти филантропическом самоотречении у другого. Тем не менее, хоть каждый старался выгадать, как во все времена, любого нарушителя немедля карали строгие муниципальные уставы: штука сукна, проверенная на рынке муниципальным чиновником и сочтенная более короткой, более длинной или более легкой, чем было предписано, прилюдно уничтожалась, а недобросовестный или неумелый ремесленник подвергался штрафу; в те времена скудости бросали в воду даже слишком маленький или слишком черный хлеб. В глазах экономистов, во множестве появившихся в XVI веке, эти нормативные узы могли выглядеть только удушением свободной инициативы и в какой-то мере стремления к наживе как движущей силы экономики. Дальнейшее относится уже к нам.

Второй закон не отстоит далеко от первого. Целью труда считались «общее благо» и «добрый товар». В этом, бесспорно, проявлялось христианское милосердие, но еще в большей степени – забота об общественном порядке, без которого невозможно было бы ни получить, ни сохранить их. После того как Каролинги несколько раз, весьма невнятно, проявили здесь свои благие намерения, такого рода надзор над трудом взяли на себя города Северо-Западной Европы или Италии – контроль мер, проверку цен под присмотром вооруженных стражников во избежание насилия; вмешивались в это дело и князья, но до 1250 года не особенно. Правда, в это время в города хлынуло множество неквалифицированных сельчан, добавившихся к безработным городским работникам; францисканским «малым братьям» без труда удавалось поднимать их на восстания; но я не намерен рассказывать о «страхах», о мятежах и забастовках, подавляемых силой. Это уже дела XIV–XV веков, когда регламентированный мир труда начал трещать по швам.

Наконец, третий закон приближает нас к нашему времени; кстати, он позволяет вернуться в сельскую местность. Труд был плодом усилий и приводил к некоему результату, но то и другое не всегда имели одно происхождение: воин добывал славу, но ценой своей крови; клирику приносило известность его влияние, но до этого он был вынужден долго учиться; ремесленник и купец могли обогатиться, но им грозили опасности в дороге и колебания конъюнктуры. А крестьянин? Спасение ему было обеспечено, если он был набожен, занимался рутинным и тяжелым, но мирным трудом, не подвергаясь иным опасностям, кроме капризов природы. Кстати, его доходам, способным вывести его из бедности, ничего или почти ничего не угрожало. Так зачем было будить в себе дух предпринимательства, если нет необходимости? Поселенец, старающийся освоить новые земли? Алчный сутяга, стремящийся отнять у монахов несколько клочков леса, рассчитывая на прибыль? Это меньшинство, и сами их усилия производили эффект лишь через долгое время. Здесь дух продуктивного предпринимательства износился, а рутинные обычаи тормозили прогресс: вот причина, по которой, воздав должное усилиям аграриев X–XIII веков, историк с головой уходит в историю города; там, по крайней мере, труд явно виден!

Но какого труда?

Моралисты или философы XII–XIII веков, более или менее уверенные в том, что они создают «зерцала мира», хорошо умели разделять объекты труда в зависимости от «сословия», социального рельефа и эффективности. Но они даже не пытались охарактеризовать эргономику. А ведь именно она в конечном счете лучше любого системного рассмотрения дает представление о форме и производительности усилий: работают ли люди даром, за зарплату, за вознаграждение или вовсе не работают, ожидая, пока плод не упадет сам.

Каждая из этих групп заслуживает отдельного рассмотрения. Относительно первых прежде всего на ум приходит мысль о рабстве – о человеческом скоте, который захватывали на поле битвы или в диком набеге и который годился на все. Традиционная история стыдливо, или трусливо – как угодно, – закрывает глаза на низость греко-римской «цивилизации», на византийское лицемерие, цинизм мусульман и трусость западной христианской Церкви, которая осуждала торговлю «человеческим мясом», но отказывала ему в своем содействии, хотя именно в этой среде когда-то сделала первые шаги. Прославленные Каролинги совершили немало подлых набегов за Эльбу, на земли славян, «esclaves» (рабов), от которых это название получили вереницы невольников, конвоируемые вплоть до исламских земель, или к восточным христианам; чтобы успокоить иногда пробуждавшуюся совесть, эти порабощенные орды наскоро крестили, спеша передоверить заботу об их переправке евреям. Однако не будем задерживаться на этой первой группе: начиная с VIII–IX веков она стала сокращаться, потому что крупномасштабные набеги прекратились, к тому же многие из этих «недочеловеков» получили кто клочок земли, кто постоянную работу при доме. Но прежде всего рабство было нерентабельным: старики, беременные женщины, маленькие дети представляли собой бесполезное бремя, да и убивать непокорных или больных рабов давно перестали. Следовательно, нужно было искать другое решение.

Не станем упоминать в связи с этим, как непрестанно делают, серваж в качестве «наследника» рабства. Это интеллектуальное упрощение, основанное на том, что над частью крестьянства тяготели некоторые повинности правового и, может быть, еще в большей степени, морального характера. Вся эта арена устлана мертвыми идеями, и мне кажется, что я далеко уклонюсь от темы, если задамся вопросом о происхождении статуса этих ущемленных, «привязанных» (таково значение слова servi) людей. Помимо того, что я убежден: вопреки утверждениям, идущим от Маркса и Блока, это состояние никогда не было всеобщим, к тому же оно очень быстро распалось, – я добавлю, что природа труда серва идентична природе труда свободного крестьянина, не считая некоторых личных повинностей, которые я рассматривать не буду. Так что пусть формальные суждения коллекционируют юристы: все эти труженики с вилами в руках или в виде костей, смешавшихся на кладбище, одинаковы.

Но работников, чей труд не оплачивался, мы можем встретить и в лоне семьи. В семейной группе – в основном крестьянской, реже ремесленной – труд жены, сына, братьев компенсировался только общим доходом группы; каждый действовал в коллективных интересах и только в соответствии со своими возрастом и силами. Правда, последняя особенность вводила своего рода распределение труда, но оно появилось не сразу и зависело лишь от воли отца или авторитета старшего, так же как отказ помогать группе родственников или друзей в занятии, которое человек сочтет недостойным или скучным, например стеречь свиней или разбрасывать навоз, в худшем случае вызывал чей-то гнев или приводил к «лишению десерта». А ведь сама сущность крестьянского труда в том и состояла, что не было иного графика работы, кроме того, какой диктует дневной свет; не было никакого отдыха, кроме изнурения от жатвы или давки винограда; не было иной прибыли, кроме плодов хорошо выполненного труда. И если приходил сосед, чтобы предложить помощь, то эта добровольная услуга расценивалась лишь как акт милосердия, и задачу отблагодарить его за это сообщество возлагало на Бога. Эта предрасположенность к безвозмездному труду и подтверждает расхожее изречение: в средние века кто угодно делал что угодно.

На стыке первого и второго типов труда можно найти и третий тип, понемногу уходящий из нашей практики, – труд без фиксированной оплаты или при оплате едва ли достойной, но приносящий некие выгоды: подарки; полномочия, которые позволяли получать побочный доход; мелкие приобретения за счет собственного усилия, когда это усилие порой совершалось в личных интересах, менее бескорыстно. Диапазон очень велик: к людям подобного труда относились «министериалы», то есть домениальные чиновники или счетоводы, а также капелланы, личные стражники и все, от подручного старьевщика до деревенского рыцаря, кто, без графика работы и жалованья, жил на то, что получал благодаря «должности», – часть взимаемых пошлин, дары и приношения верующих, что-нибудь удачно отобранное или украденное. Несомненно, из числа таких «служащих» и набирали «друзей» – людей, обязанных патрону, всех, из кого состояла familia, casa, о которой я говорил выше, связанных, особенно в городе, с господином, одарявшим их дружбой и доверием.

Настает черед группы, которая кажется нам самой близкой: тех, кто за свой труд получал зарплату. Эта группа настолько многообразна, что, возьмись я описывать всех, я бы создал полную картину средневековой экономики. Поэтому ограничимся общими чертами. Этим работникам платили за то, что они делали на благо своих нанимателей. В деревне это были «поденщики», которым поручалась только такая работа, где они могли применять физическую силу, – брасье, мануврие,[20] бордье.[21] Это свободное, но бедное крестьянское меньшинство не создавали, но поддерживали некоторые монашеские ордены, такие, как цистерцианцы, мало склонные пускать на свои земли крестьян-держателей, которых они считали слишком требовательными или слишком непокорными. Но последние находились в положении, которое нам трудно представить: либо они возделывали собственные земли, что включает их в разряд бесплатных работников, о котором я уже говорил, либо арендовали землю, но в этом случае от их труда, за вычетом необходимого, выигрывал землевладелец, поскольку в качестве «арендной платы» они вносили оброк, натурой или деньгами. Да избавят меня от необходимости посвящать целые страницы чиншу, добавочному чиншу, агриере,[22] комплану,[23] испольщине, издольщине, аренде и так далее; я воздержусь и от рассказа о трудовых «повинностях», кстати, становившихся из века в век все менее тягостными, которые добавлялись к оброку: барщинном труде на пашне, в винограднике, гужевой и охранной повинности. Целая отрасль нынешней исторической литературы изобилует описаниями такого количества региональных или временных их разновидностей, что мне не хватило бы для них места, поэтому пусть уж они радуют авторов монографий. Нужно ли рассматривать таких работников как «оплачиваемых»? Да, ведь если платили они, то платили им, но в такой форме, которая нас бы удивила: их защищали, их судили, им открывали доступ на «общие», продовольственные территории или помещения, пропуская туда их зерно, скот или древесину – в места, которые сегодня, но с XIV века, принадлежат государству.

В городе все проще: если ученику при обучении платили натурой, если мастер-ремесленник жил за счет собственных доходов, то другие – слуги или подмастерья в мастерской, посыльные или «houliers», ищущие работу, – получали жалованье или желали ее получать. И опять же множество вариантов: со сдельной или поденной оплатой, по договору или по устному соглашению, входил ли работник в состав ремесленного «цеха», как бывало в большинстве случаев, но не всегда, или числился в квартале, в братстве. Рабочий график для них отмерялся звоном ратушного колокола, их запросто наказывали за брак в работе либо если выявляли, что они работают ночью, «втемную», в комнате, надомниками (chambrelans), в неположенные часы, обирая тем самым других: это были «желтые» часы, от света свечи, освещающей их незаконный труд. Если они прекращали работу в ущерб «общему благу», дрались, уничтожали инвентарь соперников, это, видимо, было составной частью повседневной жизни города, к которой принадлежали страхи, «волнения», стачки (takehan), гарелль[24] из-за цен, зарплат, безработицы, из-за власти, которая врет, богачей, которые «хапают», пришлых крестьян, которые создают конкуренцию, – целого «трудового мира», все беды которого нам нетрудно себе представить.

Остается меньшинство – те, кто ничего не делает. К нему не следует причислять два первых «порядка» Божьей схемы. Их, правда, можно было бы счесть праздными; но их задача состояла в том, чтобы посвящать себя другим, а не производить материальные блага: клирик проповедовал и обучал, дабы спасать или направлять души; воин сражался – конечно, ради славы и добычи, но великолепие его стола или его подвигов льстило простым людям, пока он не выводил их из себя. Что касается монахов, отшельников, затворников, их праздность была святой, поскольку соединяла их со Святым Духом; верующим не следовало сомневаться, что это им во благо. Впрочем, кроме этих святых мужей и жен, для которых время не подсчитывалось и не оплачивалось, были старики, для которых время уже перестало подсчитываться и оплачиваться; они знали родню, давали советы, разрешали споры или судили под деревенским вязом или городскими аркадами. На другом полюсе этого пестрого мира находились «отверженные», которых не всегда отвергали: нищие, воры, «живодеры», «живоглоты» или обычные лесные разбойники, которых иногда вешали, одного-двух, чтобы успокоить добрый народ. В конечном счете они тоже трудились, исключительно в ущерб другим.

Но в моем обзоре не хватает одного раздела, не самого маловажного, существенного для нас: а где женщины? Где «каждый второй мужчина»,[25] как сказал юморист? Они были заняты прежде всего в домашнем хозяйстве, развивая активность и совершая усилия, даже физические, которые стоили мужских усилий за пределами дома и даже превосходили их: их делом были огонь и пища, печь и мельница, колодезная вода и помощь в сборе урожая, а также все, что считалось женскими занятиями: прясть и шить, плести и ткать после стрижки и чесания шерсти. Но эти однообразные дела, в которых мужчина ничего не смыслил, видимо, внушили ему представление, бытующее до наших дней, что женщина, если она не выходит из дома, «не работает». Подобное измышление разбивается вдребезги, если присмотреться внимательней к реалиям XIII века, а то и более ранним. Если в деревне достаточно сложно разделить роли обоих полов, например при ведении хозяйства (кто вел счета? кто получал чинш или выплачивал его?), то по крайней мере очевидно, что женщина, овдовев, замещала покойного супруга, тогда как вдовец поскорей вступал в новый брак, и не только из потребности в сексе. Но в городе, как, похоже, свидетельствует феминизация многих ремесленных патронимов, в последние века средневековья женщины стали занимать куда больше места, чем раньше. Они царили в обработке кожи, войлока, тканей; конечно, ткацкое ремесло, как и пошив парусов или варка пива, требовали больше сил, чем могут приложить женщины; но именно последние сортировали, считали, продавали. Иконография показывает, как они управляли галантерейной лавкой, сапожной мастерской, но также мясной или бакалейной лавкой. В уставах цехов они числятся как мастерицы, управлявшие мастерскими, работницами, служанками. Что же, это и было равенство, какого требуют наши современницы и при каком якобы жили их прабабки? Вероятно, нет, по тем же причинам, какие приводят по сей день: женский труд за пределами дома прерывается всякий раз, когда женщина слабеет из-за беременности; она не в силах производить тяжелые трудовые операции; ее оттесняет на задний план боязливый мачизм, о котором я уже сказал несколько слов. Мы почти ничего не знаем о неравенстве зарплат, которое могло существовать, но о котором умалчивают теоретические тексты. «Женских корпораций» не было, и едва ли женщины обладали правом надзирать за работой мужчин в цехах. У себя дома женщина была полной хозяйкой; вне его стен, если она не была ни служанкой, ни подсобницей, она оставалась под мужским присмотром.

А орудия труда?

Историки, занятые самыми видными категориями трудового мира, без особых затруднений описывают их инвентарь. Человек пера заканчивал школу, а затем университет; его учили владеть пером, выстраивать проповеди или поддерживать disputatio. Память, талант, соответствующую психологию эти люди имели от рождения или культивировали их посредством интеллектуальных игр. Человека войны учили садиться в седло и управлять конем, действовать тяжелым и опасным оружием, уворачиваться, подстерегать. Ни школа, ни наука ему были не нужны: хватало отваги, зоркости, выносливости. Но всем остальным приходилось учиться.

Прежде всего учиться выдерживать даже в большей мере физическое, чем психологическое напряжение: на самом деле нам мало что известно о спортивных упражнениях или физической подготовке, позволявших заниматься такими делами, от которых нас сегодня избавили машины либо облегчили их бремя. Ранее я говорил, что эти мужчины и женщины никогда не «уставали» или, по крайней мере, не жаловались на это. И однако сколько примеров исключительных усилий, по крайней мере в литературе: переходы пеших паломников или солдат в походе по десять часов подряд, всадники, преодолевавшие двадцать лье, каменоломы, тянущие глыбы весом с тонну, осажденные, вынужденные два месяца осады довольствоваться грязной водой! Когда император Барбаросса в возрасте старше восьмидесяти лет купался в горной реке (где, правда, и погиб!), когда герцог Бургундский Филипп, выйдя из себя, три дня блуждал в лесу без пищи, когда Роланд наносил мечом такой удар по шлему неверного, что разрубал врага надвое, и требовалось несколько человек, чтобы вырвать Дюрандаль, вонзенный в землю, когда тот или иной ударом кулака валил на землю быка, перепрыгивал через пропасти, вырывал с корнем дуб или даже – а это была женщина! – проламывал стену, этому никто не «дивился». Рядом с такими удивительными испытаниями, в описании которых, конечно, не обошлось без вымысла, те занятия спортом, о которых мы знаем, – игры в мяч или на ловкость, упражнения в верховой езде или ритмизованные танцы, – выглядят скорей развлечением и никак не тренировкой.

Итак, было необходимо учиться – путем подражания, путем наблюдения, и упражняться начинали, как я уже говорил, с детства. Когда старого ремесленника, который посвящал новичков в тайны ремесла, называли «матерью», в этом можно усмотреть детское восприятие. Ведь к примеру, который подавал он, добавлялись методы, приемы, поговорки, отмечавшие первые шаги – ремесленника, конечно, но также и молодого крестьянина. Там, как полагают историки техники, веяли тени Варрона, Вегеция, Колумеллы, Витрувия, всех этих «гениев», чьи уроки с ученым видом толковали клирики, часто не читавшие их сочинений, но чьих имен никогда не слышали люди труда. Конечно, за десять веков средневековья во всех сферах произошло развитие инструментов, но, как я считаю, в результате практических наблюдений, а не обучения; потому не суть важно, что где возникло – в Греции, в Иране, в Китае, у славян или у кельтов.

Прежде всего, инструменты имеют постоянный характер, на беду археолога, рассчитывающего на датировку с их помощью: серп, цеп, мотыга, веретено, безмен, вилы приспособлены для человеческой руки и ее движений, как подкова – для лошадиного копыта. А поскольку инструментом всегда пользовались люди, зачем им меняться? И как же датировать орудие труда? Многие средневековые «изобретения» – всего лишь результат внимательного наблюдения за неизменными реалиями: когда давили ногами виноград в чане или мерно били по раскаленному на огне железу, это было попеременное движение бедер или рук, вызвавшее к жизни коленчатый и кулачковый валы; когда лошадь запрягали посредством хомута на холке или надевали на нее седло с ленчиком и стременами, это явно позволяло животному не задыхаться от удавки на шее, а воину – не падать с коня во время атаки. Что же касается знаменитого плуга с ножом и отвалом, триумфа средневекового земледелия, в нем, бесспорно, можно увидеть приспособление к жирной и плодородной земле, пласт которой следовало сначала развалить, прежде чем в него войдет лемех, а затем отбросить ее в сторону, чтобы она не упала обратно в «борозду». Неужели «древние» не видели или не знали этого? Возможно, но почему? Оставим этот спор, еще один, клирикам.