Хрупкое создание
Хрупкое создание
Существо обделенное
Такое название, несомненно, шокирует читателя, однако оно – плод археологических, текстуальных, материальных и, я бы даже сказал, зоологических наблюдений над телами, которые найдены неповрежденными во льдах или торфе, мумиями святых или великих людей, скелетами, цельными или нет, хранящимися в некрополях, остатками их одежды и утвари; место, время и условия их сохранения – не более чем незначительные частности. Иконография, как живописная, так и скульптурная, отличается от этих неоспоримых останков лишь намерением придать особую значимость детали – жестам, сложению, взгляду. Разумеется, отличия от наших современников незначительны: вероятно, в те времена человек был меньше ростом, если судить по предметам из его повседневной жизни, но отличался большей мускульной силой, которую демонстрируют поразительные деяния воинов или лесорубов. Дело в питании? Или, возможно, в образе жизни? Хотя сумеет ли кто-то на кладбище определить по костям голени, кому она принадлежала – крепкому серву или больному сеньору?
Прекратим же многовековое любование и восхищение родом человеческим, и женским полом в особенности. Скажем без обиняков: человек – существо слабое и безобразное. Конечно, можно проявить снисхождение к некоторым изгибам или округлостям – по крайней мере, исходя из наших канонов красоты, – но насколько части человеческого тела уродливы и даже смешны: наши ступни с их бесполезными пальцами, наши сморщенные и неподвижные ушные раковины, наша голова, слишком маленькая по отношению к телу (этот изъян пытались подправить греческие скульпторы, ревнители гармонии), мужской половой орган или женская грудь! Вопрос чисто эстетический? Но есть кое-что и похуже: двуногий и стопоходящий, человек двигается, бегает и прыгает гораздо хуже, чем четвероногие; его передние конечности сильно атрофировались, а их немощность позабавит любого хищника; его ногти ни для чего не служат, и немногим полезней то, что у него осталось от зубов; его убогий волосяной покров не защищает от капризов погоды; копуляция заставляет принимать гротескные позы, которые, впрочем, свойственны и многим другим млекопитающим; с приходом старости человека клонит к земле, его тело дряхлеет, органы ему изменяют. Но куда серьезней то, что и органы его чувств удручающе слабы: он почти не видит ничего вдалеке и совсем не видит в темноте, он различает лишь малую часть окружающих его шумов и волн, у него почти отсутствует обоняние, а осязание посредственно. Говорят также, что тело у него пошлое и слишком жирное, а запах омерзителен; но это точка зрения других животных, тех, разумеется, чье изящество, ловкость, взгляд, способность восприятия нас удивляют или чаруют, – парящей птицы, рыбы в воде, готовой к прыжку кошки. Итак, если бы мы перестали восхищаться самими собой, мы бы поняли: человек – создание, обделенное Создателем. И все же!..
И все же, можно ли отрицать, что он оставил глубокий след на выступающей части планеты? Для этого ему понадобилось некое свойство, компенсирующее скудость исходного багажа. Если допустить, что перед нами исключительное создание, сотворенное Высшим существом, никаких объяснений не требуется; и в средние века подобными вопросами вовсе не задавались: все, кто живет в этом мире – белые, черные, желтые, большие, малые, добрые, злые, глупцы и гении и даже христиане, иудеи и мусульмане, – всё это появилось на свет в соответствии с неким высшим замыслом, конечная цель которого ускользает от человека на этом свете и, возможно, откроется на том. Так что не может быть и речи, чтобы в этих веках искали и тем более нашли оба критерия – положительный и отрицательный, – которые делают человека исключительным зоологическим казусом; даже сегодня мало кто из людей, хоть бы и проникнутых глубокой духовной серьезностью, признает их. Человек – единственное млекопитающее, способное большой палец руки противопоставить другим пальцам: это единственное и необходимое условие для захвата, преобразования и применения огня или орудия, от кремня до компьютера; это неоспоримое основание для превосходства над другими животными. Повелитель огня, повелитель предмета, человек тем не менее и единственное из млекопитающих, если не из всех живых существ, кто разрушает и убивает из ненависти или ради удовольствия, не под влиянием страха, голода или какого-то полового импульса. Он – самый опасный и безжалостный из хищников.
Вполне довольное самим собой
Убежденные в том, что их создал Бог, люди средних веков могли приписывать уродства и слабости, в изобилии окружавшие их, лишь той же воле, внесшей коррективы в первоначальный замысел. Физические или нравственные несовершенства были знаками Божьего неудовольствия: если у человека низкая душа, увечное тело или нечистая совесть, то потому, что он грешил; «урода» или немощного писатель или художник неизбежно изображали грешником. Иконография и светская литература не оставляют в этом ни малейшего сомнения: иудеи, «сарацины», калеки непременно «безобразны» – гримасы, деформированные тела, несоразмерные конечности, отталкивающие кожные болезни, чрезмерные пигментация или волосяной покров, пугающие или аномальные носы, глаза, уши. Такие черты могут лишь успешно подавлять милосердие или благожелательность. Средневековый мир почти не испытывал жалости к обездоленному в полном смысле слова: промах слепого высмеивали, больных изгоняли, слабых презирали; никто не пытался понять иудея или неверного: в лучшем случае их опасались и сторонились, в худшем – истребляли, «вонзив меч в утробу настолько глубоко, насколько можно», как говорил святой король Людовик. Нельзя сказать, что в те времена отсутствовала какая-либо взаимопомощь, особенно со стороны Церкви, однако милосердие нечасто доходило до признания Иного: в лучшем случае он получал чуть-чуть сострадания или терпимости как милостыню. Скромные шаги навстречу Иному всегда сопровождались осторожностью и даже сожалением – ибо жертвы гнева Божьего, несомненно, виновны: виновны в том, что не разобрались, чья вера истинная, или в том, что надругались над нею. Не таким путем можно достичь спасения, но лишь через совсем частную жизнь, преисполненную веры и надежды; лучше уступить виноградник Церкви, чем даровать поцелуй прокаженному. Подобное неприятие было не только духовным, но и социальным. Поскольку литературное произведение или художественное полотно были адресованы «добрым людям» (вплоть до конца XII века – только аристократии, а впоследствии и «бюргерам»), то трусливого рыцаря, порочного клирика или грубого крестьянина изображали «безобразными», в лучшем случае смешными.
Идеи Добра и Зла, Красоты и Безобразного совсем не универсальны. Не признавая этого очевидного факта, человек сильно рискует сделать неприятные открытия, тем более сегодня, когда мы встречаемся с иными культурами, иными системами мышления. Различные шкалы ценностей обрекают нас, как, несомненно, и других, на серьезные промахи при оценках, на поспешные осуждения, на опасное недопонимание. Для средневековых христиан Запада, долгое время обитавших в замкнутом и довольно однородном географическом пространстве, населенном народами индоевропейского, кельтского, германского, средиземноморского происхождения, понятие Красоты могло быть единым: между кельтским всадником и римским легионером, греческой Афродитой и германской Девой различия незначительны; каноны Праксителя или Апеллеса очень близки канонам Предвозрождения или амьенской готики: рост мужчины до 1,75 метра, голова составляет седьмую часть тела, овальное лицо с глубокими глазницами, выступающий нос, но тонкие губы, светлая кожа скорее розового, чем смуглого оттенка, удлиненные пальцы, умеренный волосяной покров, но пышная шевелюра. Конечно, мне хорошо известно, что на севере континента люди выше, а на юге смуглее, что на юге и западе черепа круглей, нежели на севере и востоке, но я считаю эти «этнические» нюансы ничтожными в сравнении с этническими особенностями семитов, азиатов, всевозможных негров. Удивительно, что многие образы, воспетые поэтами Лангедока и романистами Лангедойля или изображенные на фресках и миниатюрах, обладают этими чертами; порой даже, вопреки действительности, ими наделяют модели, обладавшие специфическим обликом, не желая этого видеть.
Красота угодна Богу, а поскольку Он сотворил человека по Своему образу, последний получил его предполагаемый физический облик: ангелы, Иоанн Креститель, Иисус – все они похожи, как похожи Девы Марии всех веков. В результате сталкиваешься с забавным противоречием: ни для кого было не секретом, что, согласно Священному Писанию, Бог-Отец пожелал воплотиться в среде еврейского народа, что пророки, апостолы, сам Павел были евреями, то есть «уродами» с точки зрения Западной Европы. А ведь ни в одном изображении Христа, двенадцати апостолов, архангелов или предтеч мы не найдем семитских черт. Использование местных моделей приукрасило реальность; разве что допустить, что всех их больше не считали ни евреями, ни «уродами», раз они сумели признать Мессию.
Однако, видит ли он оттенки?
Если человек того времени покидает свой христианский мир людей с белой кожей, он тотчас теряет способность критически мыслить. Нет, порой он готов признать, что Саладин, Авиценна или даже ученый раввин обладают определенными достоинствами, но видит только их моральные качества. Внешне же все они остаются для него «черными», поскольку чернота – это ночь, неизвестность, опасность; турки, сарацины, монголы имеют черную кожу, но не евреи, потому что последние, какими бы богоубийцами ни были, все же заключили завет с Богом. Все они еще имеют человеческий облик. Но за пределами этого мира существа, которых изваял скульптор в Везеле, придумал Мандевиль в своем лондонском кабинете или встретили Плано Карпини и Марко Поло на дорогах Центральной Азии, чудовищны, это настоящий человеческий бестиарий: уродливые существа, некоторые части тел которых гипертрофированы, чьи кожа, рога, уши, ноги, лица «причудливы» – результат слияния западных вымыслов с персидскими, индийскими или китайскими легендами.
Вернувшись в свой привычный мир, христианин, описывающий людей, не остается равнодушным к оттенкам, о которых я говорил, и не ослеплен шаблонами, но его наблюдения редко принимают описательную и ощутимую форму. Для поэта из Лангедока, романиста из Лангедойля, воина из саги или «жесты» важны сложение персонажа, волосы, оттенок кожи, но им трудно избежать топосов борода – седая, кудри – золотые, губы – алые, лицо – розовое, мышцы – гибкие, стан – стройный, и когда юноша вскакивает на коня или нежная дева протягивает цветок возлюбленному, восхищенный кружок их «почитателей» не выражает удивления и бурно радуется. Историк же, как обычно, равнодушен к их словам, поскольку пахарь в поле или ткач за работой не описываются нигде. Чтобы подогреть любопытство, нужны исключительные обстоятельства, вроде сказочных подвигов соратников Роланда или искателей Грааля, подвигов совсем уже неправдоподобных, пусть даже герои обладают недюжинными спортивными данными. Но эти «громкие деяния», бесспорно, волновавшие кровь молодых воинов, возможно, изображались с учебными, а не с художественными целями.
В конечном счете, похоже, внимание к себе привлекали скорее общие принципы поведения человека. Подход был не физиологическим, а социологическим, если можно так выразиться. К примеру, если автор говорил о тучности короля, сожалея о ней, он вовсе не намекал на нарушение режима питания и не беспокоился за здоровье персонажа; нет, дело в том, что это мешало выполнению королем его функции, здесь – публичной, и его занятиям, здесь – в качестве воина и всадника, и в том, что тучность тогда была грехом, пороком, «напастью». В этом плане огромное внимание уделяли взгляду. Глаза – зеркало души; взгляд выражает чувства описываемого или изображенного героя гораздо лучше, нежели жест или костюм. Правда, на творениях художника могут сказываться особенности времени: замечено, что на фресках или в скульптурах романских времен почти никто не смеется, словно эти времена тяготила экзистенциальная тревога дней нынешних: в их глазах, часто выпученных, испуганных, как будто отразились те «страхи тысячного года», которые сегодня с такой яростью пытаются отрицать или переосмыслять.[2] И, напротив, спокойные черты изображений «Доброго Бога» или просветленные лица миниатюр XIII века дышат миром. «Реймская улыбка» – не результат гениального взмаха резца вдохновенного скульптора, а улыбка его моделей.
Однако хронисту, озабоченному «введением» своих героев в повествование, необходимо было найти для них некую специфику. Поскольку форма его мало интересовала, он искал особенности поведения или внешности персонажа, которые бы подчеркивали или отражали его душевные качества. И, не всегда это сознавая, автор использовал подход Галена или Гиппократа: человек имеет «темперамент», «гумор», происходящий из неравного сочетания в его теле четырех жизненных начал, признанных античной, а затем арабской медициной, – он может быть флегматиком, меланхоликом, холериком или сангвиником. Поэта не волнует, почему так произошло, заботу о поиске причин он оставляет медикам (phisici); для него важны следствия этого в повседневной жизни или в социальных отношениях – питание, действия, моральные или физические реакции, весь спектр пороков и добродетелей.
Последняя область, сегодня хорошо изученная, – кровь. То, что в те века ее проливали столь же, если не более обильно, чем сейчас, – не суть важно. Зато тогдашнего зрителя кровопролитие, похоже, не устрашало. Художник во множестве живописал отрубленные головы с брызжущей кровью, зияющие раны Христовы, отсеченные конечности на полях сражений, из которых хлещет красный поток, кровавые фонтаны, бьющие из-под кирас; не оставался в долгу и поэт: расколотые черепа, отрубленные руки, проколотые чрева и так далее. Что это? Незнание, по меньшей мере частичное, роли крови в жизни? Пониженная чувствительность к боли, какую вызывают раны? Смирение перед лицом близкого, вероятного и неминуемого конца? Ничего похожего на эмоции, которые вызывает вид крови сегодня, по крайней мере в некоторых частях света – к счастью, в тех, в которых живем мы, поскольку в других местах… Кровь человеку того времени не была безразлична, но он видел в ней скорее элемент, передающий жизнь и даже доблести. Возможно, германский обычай пить кровь убитого боевого коня, чтобы впитать в себя его храбрость и силы, – просто вымысел недоброжелательного хрониста. Зато значимость, приписываемая менструальным циклам женщины, очевидна: первую кровь хранили в доме, оправке после родов придавали торжественную публичность, во время регул накладывали запрет на половые сношения.
Успехи современной серологии позволяют биологам искать связь между группой крови и реакцией индивида на атаки микробов или вирусов. В средневековье отмечали, что у такого-то человека (увы, лишь высокородного!) проявляются признаки недуга, в то время как его сосед остается здоровым; во времена эпидемий эти феномены были еще заметней – некоторые группы эпидемия не затрагивала, и причины этого оставались неизвестными. В этом отношении поразительна особенность пандемий чумы XIV и XV веков, к которой я еще вернусь: здоровые «островки» в океане инфекции. К несчастью для историка, такие наблюдения редко бывали точными или включали численные данные; вероятно, в этом кроется причина бесспорных расхождений в оценках количества жертв в данном случае. Как и мы в течение долгого времени, тогда не знали, что, например, человек с третьей группой крови невосприимчив к бацилле чумы, и там, где эта группа преобладала (к примеру, в Венгрии), чума совсем или почти не свирепствовала. Смешение групп крови зашло с тех пор так далеко, что дать удовлетворительную оценку их распределения в средние века едва ли вероятно; однако хватает гипотез, бесспорно рискованных, вроде выдвинутых в Великобритании, которые этим объясняют динамику, условия и этапы миграции саксонских племен в пределах архипелага.