Заключение

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Заключение

Мой американский друг, в свое время прочитавший эту книгу в рукописи, был поражен жестокостью и непонятностью описанных в ней событий. Он грустно заметил: «Несчастен народ, у которого такое правительство, и несчастно правительство, вынужденное править таким народом». За этой иронической репликой скрывается давняя интеллектуальная традиция. Многовековой «раскол» между народом и властью, между простонародьем и образованной элитой часто воспринимается Западом как «conditio sine qua non» («непременное условие», — лат.) российской истории. Придание универсального смысла конкретному историческому понятию на самом деле является героической попыткой интеллектуалов более или менее адекватно описать чуждые современному обществу и весьма специфичные формы взаимоотношений народа и власти.

Упоминая в некоторых главах этой книги о традиционном для России «симбиозе» народа и власти, я вдохновлялся тем же стремлением — найти «правильное слово»! «Раскол» звучит для русского уха слишком жестко и категорично, заложенный в нем смысл предполагает чуть ли не бездонную пропасть, через которую никто не может перейти. Между тем, исследование насильственных конфликтов между населением и властью после смерти Сталина показало, что в большинстве случаев речь следует вести не столько о «расколе», сколько о специфической форме сожительства. Сами массовые беспорядки, по своим внешним признакам, бесспорно, являвшиеся прямым выступлением против власти или ее представителей, как правило, не отрицали существующей системы взаимоотношений. Они были скорее извращенной формой «обратной связи» коммунистического режима с народом, иррациональным способом передачи сигналов о неблагополучии. В большинстве случаев подобное «взаимодействие через конфронтацию» точнее называть не «расколом», а «социальным симбиозом». Ведь «симбиоз» как раз и означает в биологии сожительство двух организмов разных видов. Даже будучи выгодным обеим сторонам, «симбиоз» никогда не делает их одним существом, в нашем случае, единым обществом с едиными целями и ценностями.

Характерный для традиционных обществ «патриархальный патернализм» (выражение М. Вебера) во взаимоотношениях народа и власти трансформировался в послереволюционную эпоху в одну из фундаментальных основ советского «государственного социализма». «Верховный арбитр» и «Отец народов» на вершине власти, «атомизированная» масса «рабочего класса, колхозного крестьянства и народной интеллигенции» внизу, многочисленная чиновничье-бюрократическая и номенклатурная «прокладка» между «Отцом» и народом. Специфические интересы государственной бюрократии, с одной стороны, предохраняли это социальное «триединство» от разрушительных колебаний, а с другой — не давали обществу эффективно и гармонично развиваться. После смерти Сталина, личность которого была одним из системообразующих элементов советской патерналистской и авторитарно-бюрократической системы, полупатриархальная организации общества и власти, действительную сущность которой маскировала социалистическая риторика, дала первые трещины. На смену мессианской социалистической романтике и аскетизму раннего советского общества приходят принципиально новые явления. Под аккомпанемент социальной зависти, отлитой в массовые требования справедливости, под обвинения «начальников» в «дачном капитализме» и незаслуженных привилегиях, в обществе, с одной стороны, возрождались традиции стихийных бунтов против «неправедной власти», а с другой — шло подспудное развитие индивидуализма и экономического эгоизма, сковывавших бунтарскую активность масс. Подобное сочетание традиционного и современного в массовом сознании, накладываясь на отсутствие политических и экономических свобод, неизбежно придавало всем формам народного протеста (от массовых мелких хищений у «своего» государства до стихийных выступлений против местных властей) уродливую форму. Бюрократия ответила на вызов времени попытками «подкупа» народа, идеологией застойной «стабильности», коррупцией, круговой порукой и разрушением института «верховного арбитра». «Вождь» из более или менее эффективного инструмента власти постепенно превратился в удобный и почитаемый символ. Потенциальным участникам массовых волнений и беспорядков, разочарованным к тому же в великой коммунистической мечте, бунтовать, обращаясь к такому «арбитру», было уже бессмысленно и нелепо.

«Социальный симбиоз», т. е. основанный на патерналистском обычае, авторитарной традиции и насилии «компромисс» между народом и властью благоприятствует и сопутствует «застоям», но, как правило, плохо переносит быстрые и динамичные изменения. Власть тогда теряет свою легитимность, а народ демонстрирует спонтанную предрасположенность к бунту. Проведенное исследование позволяет сделать вывод о том, что стихийные волнения и бунты, которые в условиях демократических режимов свидетельствуют о нарушениях и «закупорках» в системе «обратной связи» правительства и народа, т. е. о болезнях власти и управления, в авторитарно-бюрократических режимах являются не только симптомом болезни, но и элементом несущей конструкции таких режимов. Очень часто у народа просто нет иной возможности выразить свое отношение к актуальной политике. Бунту нередко сопутствовали более или менее целеустремленные попытки донести «правду» до московского начальства, а частичный успех волнений (что иногда случалось) оплачивался сломанными судьбами и жестоким наказанием «зачинщиков».

Многие массовые беспорядки эпохи Хрущева и Брежнева — явление достаточно архаичное по своей природе. Активные участники волнений 1950–1960-х гг. были пропитаны такими «врожденными» мифами «плебейской культуры» (выражение английского историка Э. Томпсона) как вера в «доброго царя и его неправедных слуг», эгалитаристское понимание «справедливости», идеи «неправедного богатства» и «всей правды наверху». Однако «врожденные» мифы совмещались в сознании советских «смутьянов» с гораздо более современными популистскими интерпретациями коммунистической доктрины. При этом некоторые участники массовых выступлений следовали не столько традиционным моделям «беспорядочных» действий, сколько пропагандистским штампам советских книг и кинофильмов о героях революционерах (кинофильмы «Мать» Вс. Пудовкина, «Броненосец Потемкин» С. Эйзенштейна и др.), воспроизводили шаблоны поведения «борцов за справедливость» во взаимоотношениях с полицией и охранкой.

Волнения и бунты населения СССР во второй половине 1950 — начале 1960-х гг. были одним из наиболее важных для практической политики симптомов охватившего страну социально-политического кризиса. Участники беспорядков посылали власти многочисленные сигналы о перегруженности социума противоречиями, о невыносимости стресса форсированной индустриализации и урбанизации, об усталости от полицейского и бюрократического произвола, о необходимости передышки. Парадокс, но участники, например, новочеркасских событий вступили в прямую конфронтацию с высшей властью под ее же (власти) идейными лозунгами. Обыденная версия «русского коммунизма», основа идеологической легитимности режима, позволяла участникам волнений нападать на «народную власть», не испытывая при этом комплекса вины. Действия протеста представали как борьба с «изменой» партийных бюрократов коммунистическому идеалу.

«Коммунистическая маска», скрывавшая от противников и оппонентов, а часто и от самих «смутьянов» истинные мотивы их действий, становилась важным средством психологического самооправдания. Поэтому экстремистская форма протеста достаточно органично уживалась с идейным конформизмом участников бунтов. Усилия массового оппозиционного сознания отделить «плохих коммунистов» от «хорошего коммунизма» отражали не столько социально-психологическую укорененность «русского коммунизма», сколько принципиальную разницу интерпретаций народом и властью, казалось бы, единого комплекса идей, т. е. бесспорные признаки раскола в социуме.

Пики массовых волнений и беспорядков часто совпадали по времени с активизацией таких форм протеста, как распространение листовок, воззваний, анонимных писем, антиправительственных лозунгов на стенах и заборах, оскорбления и угрозы в адрес руководителей. Казалось бы, неизбежно должны были возникать связи между «смутой» (простонародные выступления против власти) и «крамолой» (распространение враждебных «начальству» идей). Московские правители всерьез опасались такой «связи», способной облагородить массовые стихийные протесты, придать им политическую («антисоветскую») направленность, превратить из специфического средства «исправления» системы в инструмент борьбы против нее. Однако случаи взаимодействия толпы с «антисоветчиками» в ходе массовых волнений исключительно редки. Напротив, прослеживаются симптомы неприязни сиюминутных лидеров волнений к «очкастым» и брезгливая отстраненность политических оппозиционеров от погромных толп.

Существенно важным для понимания советской формы народного «сожительства» с «начальством» следует считать установленный нашим исследованием факт. Массовые волнения, порожденные глубоким кризисом послевоенного советского общества и достигшие своего пика в конце правления Хрущева, пошли на убыль именно тогда, когда сама коммунистическая идея была практически «выдавлена» из массового сознания конформизмом, потребительством и индивидуализмом брежневской эпохи. Стоило народу окончательно разочароваться в своем понимании «коммунизма», как волнения и беспорядки в России практически прекратились. Оказалось, что стихийные выступления 1950 — начала 1960-х гг. против партийных «начальников», изменивших «делу коммунизма», были, как ни парадоксально это звучит, признаком еще сохранявшей идеологической стабильности режима, еще неизжитой веры в «настоящий коммунизм». А спад волны массовых беспорядков в годы брежневского застоя, нежелание народа связываться с властями во имя «справедливости» или «правильного коммунизма», напротив, означали идеологический крах и гниение всей советской системы. Без «веры» бунтовать под старыми знаменами не имело смысла. К тому же, власть, напутанная масштабными волнениями хрущевской эпохи, обнаружила бесспорную гибкость, перехватила у «смутьянов» знамя «народного сталинизма», встала на путь экономически немотивированных, но приятных подачек основным социальным группам советского общества, что сделало «дружбу» с властью занятием в высшей степени выгодным. И представители высшей власти, и население страны устремились на поиски индивидуальных путей к счастью, используя для собственного благополучия (и каждый по-своему!) многочисленные дыры и бреши в разлагавшейся системе. В период правления Брежнева очаги конфликтов переместились на окраины СССР, где они опирались на гораздо более устойчивые и изначально конфронтационные по отношению к «Москве» националистические идеи.

На какое-то время люди ушли от смут и волнений в тихие заводи индивидуального бытия. В инкубаторах брежневского застоя подрастало счастливое дитя модернизации и прогресса — индивидуализм. Разрушалась традиционная «общинность» российского массового сознания, рождались предпосылки для современных политических форм протеста и самоорганизации. В то же время в брежневском обществе накапливался и потенциально конфликтный «человеческий материал», обострялась социальная зависть, росло глухое недовольство экономически неэффективной советской системой. В этих условиях любая попытка сколько-нибудь динамичных изменений или реформ грозила разрушением «социального симбиоза», тем «раздором между народом и властью», который старые словари русского языка обычно называли «смутой».[984]