Документы

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Документы

Воспоминания донского казачьего офицера Матина Николая «О службе в Иностранном легионе в Алжире, Тунисе и Сирии».

Эти мемуары были начаты в 1922 г. и закончены в 1927 г. Воспоминания Николая Матина, донского казачьего офицера, в ноябре 1920 г. ушедшего в эмиграцию в составе армии Врангеля и оказавшегося во французской армии, являются очень важным источником для исследования истории россиян во Французском иностранном легионе. Здесь содержатся важные сведения относительно жизни этого подразделения в Северной Африке и Сирии. Этот документ хранится в Государственном архиве Российской Федерации: ГА РФ. Ф.5881. Оп.1. Д.386. Лл.1- 25.

Я — офицер русского войска. Меня знают слишком много офицеров — вплоть до высших, чтобы мои очерки о русских в Иностранном легионе могли возбудить подозрение в правдивости всего того, что каждый русский, быть может, когда-нибудь прочтет. Легион — особый мир. Особое государство. Со своим правовым порядком — отличающимся от всякого другого, со своим бытом — едва ли где-нибудь еще повторимым, со своими подвигами и «преступлениями», о которых мало кто знает. Вот этому особому миру и жизни в нем многих сотен русских и посвящаются мои очерки.

В конце декабря 1920 г. я стал легионером. С середины 1921 г. я — в первом кавалерийском полку Иностранного легиона. С этим полком, с этой своеобразной семьей, я пробыл до марта текущего 1927 года. Шесть лет и два месяца. И в эти две с лишним тысячи дней: карьера до бригадира, бои — после каждого — несколько свежих русских могил, дезертирство, каторжные работы — в свинцовых рудниках, — снова Легион, и наконец, после тяжелого ранения, — освобождение и… сорок четыре франка пенсии. В конце декабря 1920 г. наша партия, в количестве шестидесяти двух, преимущественно, казаков, погрузилась на один из коммерческих французских пароходов в Константинополе, и мы, не задерживаясь, отправились к будущему месту нашего служения в Африку. Не буду описывать нашего душевного состояния, так как, вероятно, каждый испытывал то же, что испытывали мы, когда покидали родные края на долгое время. Одно, что успокаивало нас, это то, что мы едем в Африку, где будем иметь возможность видеть на свободе диких зверей и даже охотиться на них, иначе мы не представляли себе службу в Иностранном легионе. Да и сами французы говорили нам, что наши обязанности будут состоять исключительно из охраны караванов и защиты жителей от диких зверей. Восьмидневное путешествие на пароходе было сравнительно спокойным, за исключением сильной качки, которую пришлось перенести около Порт-Саида. Кормили очень хорошо, но денег не давали, хотя и было обещано выдать нам аванс в счете пятисот франков премии, положенных по контракту. На восьмой день мы приехали в Марсель — главный распределительный пункт. Уже при входе нас во французские воды отношение к нам со стороны французского начальства заметно ухудшилось. В Марселе нас ожидала уже французская военная команда, под конвоем, коим мы были препровождены в знаменитую крепость Сан-Жан. В крепости, в тот же день, произошло первое столкновение с французами: не дав нам отдохнуть, после дороги, нас с места же заставили подметать и белить крепость. По просьбе казаков я, как немного знающий французский язык, пошел к сержанту и больше жестами, чем языком, объяснил ему, что мы устали и хотим отдохнуть, на что он в резкой форме заявил, что мы не должны забывать, что находимся на французской военной службе и неповиновение повлечет за собой строгое наказание. Передал казакам слова сержанта, нами было решено на работу не идти, за что я и еще четыре казака-офицеры немедленно были арестованы и посажены в карцер. Таким образом, французы дали понять, что мы продали себя за пятьсот франков и право какого бы то ни было голоса не имеем. В Марселе нас держали, как арестантов, кормили уже не так, как на пароходе, и абсолютно никого из крепости не выпускали. Таким образом нас держали четыре дня. На пятый день мы погрузились на пароход и поехали в Оран — порт в Северной Африке. В Оране, под сильным жандармским конвоем, погрузились в поезд и отправились в главный штаб и распределительный пункт в городе Сиди-Белабес. Настроение заметно сильно упало у всех, почти всю дорогу молчали, и только изредка делали замечания, что мы подписали контракт, не зная, какой, и что французы своих обещаний не держат. Обещали же очень много, а именно: жалованье, на всем готовом, сто пятьдесят франков, премия пятьсот франков, и по окончании контракта пяти лет получали по пять тыс. франков. Самое же главное — это условие жизни: охота, охрана, легкие занятия и все. Но были обмануты во всем, кроме премии, которую мы получили: двести пятьдесят франков — по приезду и двести пятьдесят франков — через четыре месяца. По приезду в Сиди-Бель-Аббес мы были разбиты по взводам, но в одной роте. Конечно, начались расспросы, как и что, и узнали от казаков, приехавших на две недели раньше нас, что французы нас обманули, жалованье получают только двадцать пять сантимов в день, что «охоты» они дожидаются уже две недели и отношение со стороны французов — очень скверное, в особенности к офицерам. Все-таки не хотелось верить в плохое и мы думали, что это только временно, что впоследствии будет хорошо, но, к сожалению, улучшения жизни пришлось ждать в течение всей службы — но напрасно. На другой день нас повели на медицинский осмотр. После осмотра, в течение всего дня, нам дали отдых. Дальше пошли занятия и всевозможные работы изо дня в день. Такая жизнь продолжалась в течение шести месяцев. Через шесть месяцев французы начали формировать кавалерийский полк, кадрами которого были большинство казаков, в том числе и я. Полк формировался в Тунисе, в городе Сус. Эскадрон, где находился я, был отправлен в небольшой арабский городок Гавсу, расположенный недалеко от Сахары и итальянской границы — Триполитании. Там, при колоссально высокой температуре, мы несли сторожевую службу и, своим чередом, велись занятия. Непривычные к такому жаркому климату, многие заболевали. Служба с каждым днем становилась все тяжелее, и среди нас началось массовое дезертирство. Бежали по два-три человека, бежали, сами не зная, куда, лишь бы уйти. Правда, многим удавалось скрываться по несколько недель, и даже были случаи, что переходили границу, но это было очень редко, в большинстве же случаев их ловили, отдавали под суд, а дальше, в лучшем случае, сидели в тюрьме от шести месяцев с принудительными работами, без зачета срока службы. Мне тоже пришлось побывать на каторжных работах в течение четырнадцати месяцев, хотя был приговорен к трем годам, но благодаря амнистии сидеть весь срок не пришлось. Об этом я напишу после более подробно, так как само дезертирство имело иной характер и процедура французского военного суда очень интересна, что займет много времени. Помню, был такой случай: я был в карауле, расположенном на границе Сахары. Пост от поста находился на расстоянии семи километров. Регулярно от каждого поста высылалось по одному человеку, друг другу навстречу. Таким образом, приходилось проходить по 3 с половиной километра каждому до места встречи. Была моя очередь. Взяв карабин, я отправился. Пройдя около километра, я увидел, что через мой путь движется какое-то чудовище. Первая моя мысль была, что это — крокодил. Откровенно говоря, я струсил, и даже основательно. Пройдя еще несколько шагов, я убедился, что зверь меня не боится и даже, наоборот, остановился, как бы разглядывая меня. Не раздумывая долго, я повернул назад, на свой пост, и заявил начальнику поста, что не могу идти, так как на дороге — крокодил. Сейчас же весь пост во главе с начальником поста пошел к тому месту и нашел там зверя. Бригадир Штиллинг (начальник поста) подошел к зверю, очень долго его рассматривал, на что зверь не протестовал, так как, благодаря глубокому песку, он с трудом мог двигаться, потом снял байонет и приколол «крокодила». Оказалось, что это самая простая сахарская ящерица, длиной в 1 метр 60 сантиметров, и к тому же очень съедобная. Несмотря на то что я тоже принимал участие в трапезе этой ящерицы, мне все-таки пришлось отсидеть в «призоне» 15 дней за самовольное возвращение на пост. Наказание было слишком суровое, и вот тогда-то у меня зародилась мысль бежать, но бежать не как другие, а более основательно и наверняка, даже если бы и пришлось поставить на карту жизнь. Недостаток воды и пищи — явление в Легионе обыкновенное, но в моей голове не вмещалось, как так французы, культурные люди, могут так нагло обманывать, тем более нас, русских, все-таки много сделавших для Франции. Слово «легионер» — это на местном переводе — бандит. Не так давно, всего за два-три года до приезда в Легион русских,[406] взгляд на легионера был таков: после занятий трубач выходил и особым сигналом извещал жителей, что легионеры «идут гулять»; все магазины закрывались. По приезде же русских отношение жителей резко изменилось к лучшему, и даже многие из нас сидели, бывало, в частных семейных домах. Не знаю, с какой целью, но французы всячески старались воспрепятствовать нашему сближению с жителями. Были случаи, когда французский офицер, завидя кого-либо из легионеров, гуляющего с цивильными,[407] начинал на него кричать на всю улицу, придираясь к чему-либо, и нередко приказывал вернуться в казарму. Результат возвращения — призон. Несколько слов хочу сказать о французском военном призоне: сажают в одиночную камеру размером 1,2 х 2,6 метра. В камере стоит бетонная кровать без всего. Это — вся обстановка. На ночь выдается половина простого солдатского материала. Утром получает кару[408] темной жидкости кофе с сахаром. После кофе выстраивают всех арестованных и гонят на работы. Правда, работы попадаются иногда легкие, но при семидесятиградусной температуре вынести очень трудно. Работы продолжаются до обеда. Обед, если его можно так назвать, состоит из бульона, куска мяса и какого-нибудь легюма.[409] В это мешается вместе и прибавляется на три четверти литра всего содержимого три-четыре столовые ложки соли. Таким образом вся эта бурда становится несъедобной, приходится выливать весь бульон, затем промывать холодной водой (которая дается раз в день) и есть остаток. После «сытного обеда» опять выстраивают на так называемую «гимнастику». Дают вещевой мешок, который наполняется камнями и надевается на плечи, и вот с этим мешком приходится сначала маршировать, потом бегать, потом опять маршировать. Команда «Стой!» и сразу же — «Ложись!», следом — «Вставай!», и без перерыва раз двадцать-сорок (зависит от дежурного маршалля), большинство изнемогает и уже после четвертого-пятого раза не может подняться. Тяжесть камней — около тридцати пяти кило. Безусловно, от такой «полезной гимнастики» спины почти у всех разбиты до крови. Такая гимнастика продолжается около полутора — двух часов, а после — опять работа, до ужина, по качеству такого же, как обед. Мне самому приходилось несколько раз сидеть в призоне, и все это испытал на себе. Мне бы очень хотелось, чтобы эти строки когда-нибудь попались на глаза какому-нибудь культурному французу. Все это, виденное и испытанное нами, озлобило нас, и вот собралась кампания, в числе 27, и мы решили не бежать, а с оружием в руках и на конях пробираться через цепи гумов (арабы, французская полевая жандармерия), захватить баркас, хотя бы даже с боем, и пробраться в Триполитанию.[410] План был выработан, патроны достали, и день выступления был назначен на 22 августа 1922 г. Сколько волнений и хлопот пришлось пережить за это время в ожидании 22 августа! Но вот наконец настал и этот день. В 5 ч. 30 м. утра эскадрон выступил на занятие. Компания наша была подобрана, так что мы были все вместе. Я, как исполняющий должность урядника, повел взвод на занятия. Взвод состоял из сорока двух всадников, таким образом, мне предстояло, возможно, правда, освободиться от тех пятнадцати человек, которые не были посвящены в тайну заговора. Отделив этих пятнадцать, я приказал им идти в ближайшую арабскую деревню, расположенную в трех километрах от нашего плацдарма, и ждать меня там, а я с остатками якобы поеду на ближайшую жандармскую станцию для принятия от них восьми дезертировавших легионеров. Предлог был довольно глуп, но в этот момент от волнения я не мог придумать ничего более умелого. Я ставил на карту свою, а также и остальных двадцати шести, — жизнь. Лишь только эти пятнадцать скрылись с глаз, я приказал зарядить карабины и два вьючных пулемета. Приказание было исполнено, мы сняли шапки, перекрестились и двинулись в путь. Первую и вторую цепи гумов мы прошли благополучно. Но, когда мы стали подходить к третьей цепи, несколько гумов отделились и вышли нам навстречу. Узнав от меня, что мы делаем маневры, они не поверили, так как, во-первых: такие маневры к границе никогда не бывали; 2} им об этом ничего не известно, а в случае маневров всегда сообщают жандармам, то они категорически потребовали, чтобы мы повернули назад. Видя, что мы очень долго разговариваем, другие гумы стали подходить к нам; положение было самое критическое, и медлить было нельзя. Тогда я по-русски скомандовал: «Рысью, марш!» — и моя группа, смяв гумов, тронулась. Видя такую картину, гумы из револьверов дали несколько выстрелов, не причинив, однако, нам никакого вреда. Остальные гумы, услышав стрельбу, открыли по нас тоже стрельбу, но было уже поздно, т. к. мы успели ворваться в их цепь и открыли по ним убийственный огонь, результатом чего было 10 убитых и несколько раненых[411] им об этом ничего не известно, а в случае маневров всегда сообщают жандармам, то они категорически потребовали, чтобы мы повернули назад. Видя, что мы очень долго разговариваем, другие гумы стали подходить к нам; положение было самое критическое, и медлить было нельзя. Тогда я по-русски скомандовал: «Рысью, марш!» — и моя группа, смяв гумов, тронулась. Видя такую картину, гумы из револьверов дали несколько выстрелов, не причинив, однако, нам никакого вреда. Остальные гумы, услышав стрельбу, открыли по нас тоже стрельбу, но было уже поздно, т. к. мы успели ворваться в их цепь и открыли по ним убийственный огонь, результатом чего было 10 убитых и несколько раненых.[412] Гумы в панике бежали, мы совершенно беспрепятственно дошли до берега, обезоружили еще двух гумов, охранявших военный сторожевой баркас, оставили лошадей, погрузились и отчалили. Не зная верного расположения этого проклятого залива, мы взяли прямое направление на Триполи. Около 30 километров мы плыли благополучно, и уже была видна на той стороне сторожевая будка, как почувствовали, что баркас на что-то наткнулся, прошел еще несколько метров и остановился. Мы сели на мель. Несмотря на пятичасовое наше общее усилие, мы ничего сделать не могли, т. к. мель тянулась почти на три километра, а до берега было километров восемь-десять. За это время была организована погоня за нами. Зная, что мы будем бежать прямым путем и должны будем обязательно сесть на мель, французская рота, вызванная из Меднина,[413] догнала нас, и мы, после некоторых переговоров, сдались, так как французский офицер заявил, что если мы не сдадимся, он прикажет нас уничтожить, и обещал никого не бить, а доставить нас прямо в штаб эскадрона. А оттуда — в штаб полка в г. Сус. Весь эскадрон нас встречал, и были слышны одобрительные возгласы, а некоторые ругались — «почему мы им ничего об этом не сказали». Ввиду того, что мест в призоне для всех не оказалось, нас отправили в местную тюрьму, где режим был значительно лучше. В тюрьме мы пробыли десять дней, и на одиннадцатый день нас погнали в штаб полка. В течение почти месяца длилось следствие, и наконец нам объявили, что следствие закончено и мы отданы под военный суд. Положение сразу улучшилось: нам выдали матрацы, одеяла и даже подушки. Разрешили курить, вообще перешли на привилегированное положение. Мы были совершенно освобождены от работ. Начались томительные дни в ожидании суда. Так продолжалось до четырнадцатого декабря 1922 г. Наконец четырнадцатого нам сообщили, что завтра нас отправят в Тунис на суд. Целую ночь я провел в раздумье и думал, чем все это кончится. Скажу откровенно, что если бы в тот момент у меня была бы хоть малейшая возможность, я кончил бы жизнь самоубийством. Под рукой не было абсолютно ничего. Пятнадцатого вечером нас погрузили на поезд под взорами любопытной толпы, часовые прохаживались вдоль всего состава. Только за две-три минуты до отхода поезда наш вагон прицепили к составу. Наконец поезд тронулся. Где-то на перроне закричали: «Ура!» — и вдруг запели нашу донскую песню «Черный ворон». Это казаки провожали нас, и никто из них и нас не был уверен, что мы когда-нибудь вернемся. Некоторые из нас хотели посмотреть, быть может, последний раз в окно, но кандалы не дали возможности это сделать. Многие из нас плакали! В Тунисе нас разместили в военной тюрьме. Режим оказался не особенно строгим, и нам даже дали возможность работать — шили мешки. За это два раза в неделю мы могли на заработанные деньги покупать себе хлеба и табаку. Но больше, как на один франк, записаться было нельзя; остальные же деньги пропадали.

В Тунисе мы ждали суда, и вот наконец в феврале месяце мы предстали перед военным французским судом. Многие держали себя спокойно, но некоторые волновались, и больше всего — я, так как обвинение, главным образом, ложилось на меня. Чтение обвинительного акта продолжалось час с четвертью. Каково же было мое удивление, когда председатель суда прочел, что я являюсь главным ответчиком за убийство шестнадцати гумов! На меня напала сразу полная апатия. По окончании чтения обвинительного акта председатель суда предложил, почему-то только мне, выбрать себе двух казенных защитников, на что я категорически отказался, заявив, что буду защищаться, по силе возможностей, сам. Откровенно говоря, я уже не верил французам, и я решил сказать всю правду им в глаза. Суд длился всего часа 2. На вопрос председателя: «Признает ли себя виновным?» — каждый отвечал: «Да». Когда очередь дошла до меня, я заявил: «Нет, не признаю ни по одному пункту». Удивление выразилось на лицах членов суда. Я сразу учел, что если я скажу «да», то этим-то я подписываю себе приговор на десять лет, а потому я решил идти «ва-банк», и этим, можно сказать, я спас себя от неминуемой гибели. Я совершенно не слыхал обвинительной речи военного прокурора, я всецело был поглощен тем, что я буду говорить. Наконец очередь дошла до меня. К сожалению, я не настолько владел французским языком, чтобы я мог сказать все то, что было у меня на душе! Но главную суть я высказал, правда, три раза председатель суда меня прерывал, говоря, чтобы я не забывался, но все-таки я сразу увидел, что председатель был уже на нашей стороне. Когда вопрос коснулся офицерской чести, я привел в пример, когда французский офицер, заведомо зная, что я такой же офицер, как и он, явно издевался надо мной, заставляя без передышки садиться на лошадь и слезать, без седел, в течение сорока восьми раз, и когда я изнемог и не мог уже даже подпрыгнуть, то не французский офицер, а лошадь догадалась, нагнула голову и форменным образом вкатила меня на себя. Это был факт. Закончил я словами: «Мы, русские офицеры, попавшие в Легион, потеряли обманным путем свою родину, но чести мы не теряем, а смешно говорить о чести французскому офицеру, позорящему не только свою честь, но даже нацию такими поступками. Когда председатель говорит, что я оскорбляю честь французского мундира, — я заявляю, что говорю в данном случае о том офицере, с которым мне пришлось столкнуться. После, как я узнал, этот офицер, вскоре после суда, был переведен в один из спанских кавалерийских полков. На вопрос председателя: могу ли я назвать фамилию этого офицера? — я охотно называю, добавляя, что этот офицер был одно время в России и пользовался гостеприимством. И что мы, русские, были слишком наивны, видя во французах только союзников, а в гражданскую войну, главным образом, во время эвакуации, смотрели, как на спасителей. Моя ставка была выиграна, заметно было, что весь состав суда был на моей стороне. Из частной публики было только два офицера — Четвертого Спанского полка и двое русских: одна дама и инженер в качестве казенных переводчиков. Дама плакала. Инженер все время сморкался. Когда суд удалился, ко мне подошли офицеры Спанского полка — и молча пожали мне руку. Через сорок минут суд вернулся и началось чтение приговора. Приговоры были довольно гуманными и на разные сроки, начиная от шести месяцев и кончая годом, тюремного заключения с принудительными работами. Я был приговорен к трем годам каторжных работ. Итак, моя судьба была решена. Три года прожить среди арестантов, большинства уголовных. Ждать отправки к месту моей сидки пришлось недолго: на третий день партия в числе двенадцати человек была посажена в вагон, и мы отправились в местечко Тубурсук, в ста двадцати километрах от Туниса. Тубурсук — это каторжная тюрьма, предназначенная для семи тысяч арестантов. В действительности же там было около 11 тысяч. Тюрьма окружена со всех сторон беспрерывной цепью совершенно голых гор. В горах находились свинцовые рудники, где мне приходилось работать. Когда мы приехали в Тубурсук, погода стояла ужасная. Сильный ветер и холодный дождь, смешанный со снегом, били прямо в лицо, так что идти было очень трудно, там были мы закованы в кандалы. Но французский сержант, сопровождавший нас, мало об этом беспокоился, сидя на коне, подгонял нас резиновым стэком. Нам предстояло пройти восемь километров. Наконец показались огоньки, и еще полчаса — и мы у ворот тюрьмы. Часовой-араб после разговора с сержантом вызвал караульного начальника, и мы в сопровождении караульных арабов вошли в холодную полутемную комнату. Там с нас сняли кандалы, приказали раздеться догола. Когда все было исполнено, нас построили в одну шеренгу и голых. Под сильным дождем и снегом, мелкими шагами повели через весь двор в другое помещение, где находился совершенно холодный душ. Приняв душ, мы тем же порядком пошли в приготовленное для нас помещение. Это была длинная комната с кое-где выбитыми стеклами. На полу лежали доски, и кое-где валялись обрывки одеял. Каково же было мое удивление, когда в углу я услыхал русскую брань. Я сейчас же подошел и заговорил с ругавшимся человеком. Он оказался чехом и прибыл двумя днями раньше нас с партией в 22 человека. Нужно было держать карантин 3 дня. На другой день нам было выдано белье и еще что-то вроде халата. От холода о сне думать не приходилось, так что все эти три дня я провел, прогуливаясь по комнате. На третий день я почувствовал себя нездоровым. Заявлять об этом было нельзя, так как на четвертый день бывает «медицинский осмотр» и только там можно заявить о своей болезни. Настал день медицинского осмотра. К нам пришел доктор, обошел шеренгу и, ничего не сказав и не спросив у нас, взял у сержанта какую-то книгу, подписал ее и собирался уходить. Тогда я заявил сержанту, что я болен. Он сказал об этом доктору. Доктор, военный, с искаженным от злобы лицом, подошел ко мне и с такой силой ударил меня в грудь, что я чуть не упал. «О, да, он — слабый, пересадите его на «диету». Затем повернулся и вышел. После осмотра нас повели в комнату-спальню, где мне пришлось прожить 14 месяцев, за исключением восемнадцати дней, тех, что я пробыл в тюремном лазарете. На другой день у меня был сильный жар, но на работу все же пришлось идти. Довольно с высокой температурой мне пришлось проработать два дня. Работа — очень тяжелая. Приходилось работать почти по колено в воде. Мне пришлось нагружать вагонетки. Я, ввиду моей болезни, был очень слаб и еле поднимал лопату, даже пустую. На третий день моей работы, утром, я подняться уже не мог. Пинками в бок и дерганьем за уши сержант хотел заставить меня подняться, но я еле шевелил руками. Меня отправили в лазарет. Фельдшером в лазарете оказался тоже легионер, бельгиец, отбывавший наказание и побывавший в моей шкуре, а потому принял во мне большое участие. Температура — 40,3. Я оставлен в лазарете. Оказалось, что у меня было воспаление легких. В лазарете было немногим лучше. Единственно, что не приходилось работать, а пища — та же самая, что и для здоровых. Восемнадцать тяжелых дней мне пришлось пролежать в лазарете. Меня выписали с температурой 37,5, не дав ни одного дня отдыха, меня на другой день, вместе с другими, погнали на работу. И опять тоже стоять в воде и нагружать вагонетки. Прошло 10 месяцев. Многие мои приятели были уже освобождены. Сердце щемило при одной мысли, что мне придется сидеть еще двадцать шесть месяцев. Но неожиданно разнесся слух будто бы об амнистии. Этим слухом жила вся каторга. Прошло еще два с половиной месяца, стали забывать об амнистии. Жизнь снова вошла в свою колею. Но опять заговорили о ней, еще с большей верой и надеждой на освобождение. Ждали только приказа. И вот в первых числах декабря 1923 г. (не помню, какой был праздник и мы не работали), в нашу камеру вошел комендант тюрьмы. «Смирно!» — и мы вытянулись в струнку. Комендант развернул лист и объявил, что президент Французской Республики амнистирует нас. Он начал читать амнистированных по фамилиям. Наконец он назвал мою фамилию, подошел ко мне, взял за пуговицу моей арестантской куртки и сказал, что он имеет распоряжение от высшего начальства взять с меня слово о том, что я никогда не буду больше не только дезертировать, но даже и думать об этом. Мне страшно хотелось ударить по руке этого зверя-коменданта, офицера французской армии, но зная, чем это кончится, я в вежливой форме ответил ему, что мне странно слышать это, тем более от французского офицера. Я заявил ему, что считаю себя во Французском иностранном легионе как пленник, а потому данного слова я дать ему не могу. Я знал, что это более его собственная выдумка. 11 декабря 1923 г. нас снова нарядили в военную форму, и мы под конвоем отправились на станцию, чтобы грузиться и ехать в Тунис, а оттуда — в Сус, в штаб полка. В Тунисе я пробыл два дня, и наконец со стальными наручниками меня отправили в сопровождении двух арестантов в Сус. В Сусе, на станции, меня уже ждали мои товарищи. Они за свой счет наняли трех извозчиков. На одном — я с жандармами, а на двух остальных разместились мои товарищи. И наша процессия двинулась в полк. Ввиду того, что встречавшие меня были под хмельком, то всю дорогу, до самого полка, пели песни. Наконец полк. Наручники — сняты, и, после некоторых формальностей, я — свободен. Сразу же из караульного помещения меня подхватили на руки и на руках понесли прямо в комнату. В этот вечер я был сильно пьян. На другой день мне предстояло являться к моему новому командиру эскадрона. Придя в эскадронную канцелярию, я явился к командиру эскадрона и с места был назначен, в виде отдыха, объезжать и тренировать молодых лошадей. Я очень скоро свыкся со своей новой должностью и «новой обстановкой». Правда, первое время мне казалось как-то странно, что, ложась спать, двери за мной не закрываются на замок. Но это быстро прошло. За эти пять месяцев, что мне пришлось быть на должности «дрессировщика», нужно отдать справедливость, мне ни разу, даже намеком, не пришлось слышать, что я был на каторге. Служба моя шла, как будто бы ничего не случалось.

Время шло; настал май 1924 г., и начали готовиться к ежегодным маневрам. Меня вызвал командир эскадрона к себе и объявил, что он меня переводит в строй на старшую должность, а после маневров, если я не буду ни в чем замечен, нашьет мне галуны бригадира. Подготовка к маневрам продолжалась 10 дней. 11 мая мы выступили на маневры. Обыкновенно маневры продолжаются месяц. Ввиду того, что маневры французской кавалерии довольно оригинальны, я хочу описать их более подробно. Возможно, что когда-нибудь мои заметки будут читать, я хотел бы описать жизнь в Иностранном легионе более подробно и всесторонне. Так выступили на маневры в три часа утра 11 мая. Определенно задачи никто не знает, кроме только офицерского состава. Первый переход делаем — 26 километров до 7 часов утра в направлении к алжирской границе. Дальше не движемся, так как наступает жара. Привал. Расседлываем коней, разбиваем палатки, кашевары готовят обед. Начинается полный хаос. Люди кричат, волнуются, бегают, в большинстве случаев — напрасно. Наконец все сделано и все стихает, но это, главным образом, из-за жары. Кое-где из палаток слышатся испуганные возгласы — это зовут фельдшера, фельдшер приходит, делает укол — и идет в следующую палатку для той же операции. В мае месяце укус скорпиона не смертельный, но довольно опасный. Вот поэтому-то и бывают маневры в этом месяце, т. к. уже в июле и августе укус скорпиона смертелен. В 10 часов 30 минут — обед, после обеда — «отдых» до 3 часов. Во время этого отдыха каждый обязан вычистить все металлические части конского прибора, карабин, саблю. Все это должно блестеть. В три часа играют подъем, и через десять минут во все стороны высылаются разъезды и патрули. Задача разъездов — разведка, съемка местности и, главным образом, розыск воды. В час тридцать или в два часа ночи — опять поход, и так каждый день. Помню, мы подходили к маслиновой роще, и тут же рядом был небольшой апельсиновый сад. Мне сразу бросилось в глаза, что на верхушках деревьев что-то движется, скачет. Войдя почти в самую середину рощи, я и все мы не только увидели, но и испытали на себе «обезьяний налет». На верхушках деревьев сидели самые настоящие живые обезьяны. В нас летели апельсины, палки, маслины и пр. Вначале было очень забавно, но когда на мою голову посыпались маслины, то удовольствие было маленькое. Команда — «рысью», и через десять минут мы оставляем проклятую рощу. Все маневры мы так и не знали, какова наша задача. Только уже на обратном пути, да и то, когда оставался всего один переход до Суса, командир эскадрона объявил нам, что наша задача выполнена блестяще и сведения «о воде имеются точные». Фактически маневров никаких не было, а была лишь «колонна», то есть изучали местность и узнавали места, где есть вода. Такие походы страшно изнуряют не только нас, но и привычных лошадей. После маневров обыкновенно дается двухдневный отдых. За это время мы должны привести себя[414] в полный порядок. После отдыха бывает смотр и проверка всех. Не дай Бог, если у кого-нибудь чего-нибудь недостает! Тот рискует попасть под военный суд, так как обвинят в продаже казенного имущества и никакие оправдания не помогут. Результат известен — тюрьма. Проходит еще два-три дня, и жизнь входит в нормальную колею. По окончании маневров бывает «спад», то есть ввиду сильной жары занятия производить днем невозможно, дается с одиннадцати часов утра и до трех — свободное время, которое каждый может использовать, как он хочет. По французскому уставу, не полагается во время спада выходить из помещения, за исключением по своей нужде. Жара бывает такая, что достаточно выйти без шлема из помещения, как может случиться солнечный удар. А сирокко — это ужасная мука не только для людей, но и для таких чисто африканских животных, как верблюды. Горячий ветер с раскаленным песком, заполняет весь воздух, так что совершенно невозможно дышать. Нередко воздух становится желтым, и бывают случаи, как и в тумане, что в десяти шагах ничего не видно. Спад обыкновенно продолжается три месяца. Это действительно отдых для легионера. Времени свободного вполне достаточно, занятия непродолжительные, и за это время так изленишься, что трудно после привыкнуть к повседневной службе. В обыкновенное время, после ужина, в 6 часов вечера, иногда пройдешься в городе, но ненадолго, так как денег нет, а без них в городе делать нечего. Немцы сравнительно жили немного лучше, так как многие получали из дома деньги. Вообще же жизнь протекала довольно своеобразно: занятия, работа, караул — патруль за дезертирами и пьянство. Такая жизнь, безусловно, не могла отразиться хорошо, а потому, в большинстве случаев, под конец службы становились пьяницами и неврастениками. В октябре месяце до нас дошли слухи, что один из эскадронов должен идти на фронт в Марокко, так как рифяне (марокканские арабы) наступали и основательно потрепали как испанцев, так и французов. Стали ходить легионерские слухи, и каждый открыто имел почти сведения, какой эскадрон пойдет. Служащие по возможным бюро, в том числе посыльные и вестовые, ходили с важным таинственным видом, как будто бы зная все. Но не знал никто. Каждый говорил за свой эскадрон, и иногда доходило до драк. В особенности частые драки бывали между поляками и немцами. Это у них — постоянная вражда. Но замечательно то, что как бы друг с другом ни враждовали и ни дрались в расположении картье (казармы), но достаточно войти в город, как все забывалось и один стоял за другого. Не дай Бог, если кто тронет легионера в городе! Хотя это не мешало, пойдя в казармы, подраться с тем, кого только что защищал. Нередко доходило и до поножовщины. Наконец в феврале месяце 1925 г. было известно, что на фронт выступает 3-й эскадрон под командой капитана Буржуа. Я был в 4-м эскадроне, и, говоря откровенно, меня в Марокко мало тянуло. Хотелось в Сирию. В марте или апреле 3-й эскадрон выступил на фронт. До нас доходили слухи, что эскадрон участвовал в боях, понес большие потери, но точных сведений мы не имели. Маневры, сходы, караулы, патрули и так далее. В 1925 г. маневры были неинтересные и скучные. Была очень сильная жара. Стали ходить слухи, якобы еще эскадрон должен выйти на фронт, но только — в Сирию, где уже кирасирские стрелки были в боях и понесли колоссальные потери с восставшими друзами. Но точно ничего не знали. Жили слухами, каждому эскадрону хотелось ехать, и потому повторялись те же картинки, что и перед отправкой 3-его эскадрона. Правда, ожидания наши длились недолго и день выступления был уже известен. Выступал наш 4-й эскадрон под командой бездарного капитана Ландрио. Дней за десять до отправки мне пришлось быть в карауле. Часа в два ночи в караульном помещении поднялся шум. Я в это время находился около ворот казармы, сменяя часовых. Я моментально бросился к караульному помещению. В тот момент я подумал, что арабы хотят проникнуть к караульному помещению и обезоружить караул, тем более, такие попытки уже бывали. Но, подбежав ближе, я узнал от дежурного маршалля, что «ничего особенного», это просто скорпионы вышли из мастерской, оборудованной из части катакомбы, расположенной под всеми казармами, которой насчитывается около тысячи лет, и двинулись на огонь. Был роковой июль месяц. Караул весь выскочил из помещения. Был вызван офицер, заведующий газами. Газовые баллоны были поставлены в двух комнатах караульного помещения, помещение запечатано, и газовые баллоны были разбиты револьверными выстрелами. Таким образом помещение держали трое суток. Через три дня помещение открыли, но там не нашли ни одного скорпиона. Все ушли. Вскоре после этого эскадрон наш вместе с лошадьми выступил. До Туниса шли походным порядком, в Тунисе погрузились на пароход, и под звуки военного оркестра пароход снялся с якоря и мы тронулись. Весь эскадрон почти состоял из русских. Все чему-то радовались, думали, что едут куда-то на веселье, но никому в голову не приходило, что он может быть убит или искалечен. Да, много молодых жизней легло на песках Сирии, но еще больше было искалеченных. Я лично радовался перемене места и обстановки и ожидал увидеть что-то сверхъестественное. Но, кроме ужасов войны и своего искалечения, ничего не увидел. После восьмидневного пути мы прибыли в Бейрут. Там ожидали нас высшие военные власти.

После смотра весь эскадрон походным порядком пошел за город, на приготовленный нам плацдарм для стоянки. Почти целую неделю мы ничего не делали, кроме патрулирования по городу. После нас продвинули ближе к крепости Суйде, где мы несли сторожевое охранение, так как в крепости в течение трех месяцев находился французский батальон, окруженный друзами. Положение их было страшным. Продукты, как то: хлеб, консервы и мороженое молоко им бросали с аэроплана, хотя последнее почти никогда не долетало, а еще в воздухе таяло. Численность друзов, окруживших Суйду, была приблизительно около шести-восьми тысяч. И вот нашему эскадрону, при содействии французской колониальной пехоты, был дан приказ атаковать друзов и освободить французов из крепости. Наш эскадрон и один батальон пехоты вошли в турецкую деревню Муссей-Фрей по направлению к Суйде. Муссей-Фрей — небольшая деревня, скрытая от взоров неприятеля. Но с такими силами мы не могли удержать деревни. Командир батальона расставлял лично посты, и мы ожидали только появления друзов. Первая стычка с друзами произошла накануне нашего разъезда, результат — четверо убитых и двое или трое раненых. Целую ночь друзы готовились к нападению. Со стороны неприятеля был слышен страшный шум и свист. На другой день, вечером, 16 сентября, друзы бросились в атаку на пехоту. В порядках эскадрона началось движение. Друзы, видя нашу подготовку, пустились на хитрость, а именно, подойдя к нам, кто-то из них сказал на чистом французском: «Мы — легионеры, не стреляйте!» Зная заведомо, что здесь больше Легиона нет, русский маршалль Ткаченко, кубанский казак, принял командование эскадроном, так как командира эскадрона, капитана Ландрио, я лично не видел во все время боя. Французская пехота была окружена и почти вся уничтожена. Мы были в пешем строю, так как при начале боя лошади наши, привязанные на общую веревку, при первых же выстрелах вдоль линии порвали ее и бежали без седоков на неприятеля. Друзы, как сумасшедшие, неслись на нас, и казалось бы, вот-вот раздавят нас своей численностью, но благодаря удачным залпам мы остановили друзов, и в их рядах началась паника. Воспользовавшись их смятением, мы бросились на них в атаку, смяли их и моментально входим в Суйду. Заперев за собой ворота крепости, мы увидели ужасную картину: по всем углам лежат истощенные французы. Многие даже не могли двигаться от истощения.

Нас в крепости оказалось мало: больше восьмидесяти человек было убито и приблизительно столько же — раненых. На рассвете подошло подкрепление и друзы были разбиты. Они потеряли и оставили на поле боя больше тысячи убитых. Меня заинтересовала обстановка боя, и я выглянул через стену. Я увидел бегущих друзов. Всевозможных цветов знамена развевались в их рядах. Смотрел я не больше одной минуты, как почувствовал, что меня что-то ударило в голову. Я упал. Я был ранен. Минуты через две-три я потерял сознание и, к сожалению, не мог видеть и участвовать в том, что было дальше. В этот же вечер всех раненых отвезли в город Бейрут. Разместив нас в лазарете, нам оказали первую помощь, перевязки. В госпиталь пришел французский комендант, поздравил всех… В Бейруте я пробыл шесть дней, в течение которых почти все время был без сознания. Я был ранен в затылочную часть головы и нуждался в операции, так как пуля оставалась в голове. На седьмой день нас погрузили на военный миноносец и через Марсель отправили в Бизерту. На миноносце было великолепно — чудный уход, внимательное отношение со стороны начальства, вообще, чувствовали себя, как в хорошем госпитале в России в 1914–1915 гг. В Марселе нас навестили какие-то дамы, мы получили от них подарки и по пятьдесят франков. В Марселе пробыли шесть часов и тронулись дальше в Бизерту. В Бизерте нас разместили в военном госпитале. На другой же день мне была сделана трепанация. Уход и вообще мое пребывание в Бизерте ничем не ознаменовались. Пробыв там около четырех месяцев, я был переведен в Тунис, а оттуда — в полк, в Сус. В Сусе я лежал в местном госпитале. В марте месяце пришел ко мне один из русских офицеров и спросил: могу ли я завтра быть на параде, принимаемом французским маршалом Деспере? На параде, в присутствии городских властей и местных жителей, участники боя должны были быть награждены лично маршалом Деспере орденом Croix de 0uerre. Я находился вторым с правого фланга. Наконец прибыл маршал. Он подошел к правофланговому, надел на него орден и спросил его, откуда он из России, семейное положение и сколько имеет службы. Подъезжая ко мне, он задал мне тот же вопрос и спросил, знаю ли я свой «подвиг». Я ответил, что особого подвига я за собой не чувствую и являюсь только участником боя и пострадавшим. «Этого достаточно», — сказал он. Обойдя таким образом всех, он сказал несколько слов об «этом важном бое» и приказал производить парад. Парад он принимал лично. Пройдя церемониальным маршем, мы уехали в казармы, а оттуда я — в госпиталь.

Пролежав в госпитале еще два месяца, до мая, я был выписан и опять попал в строй. Но ранение давало о себе знать, и мне тяжело было служить в строю. Я стал проситься на комиссию. Ответ на мою просьбу был положительным, но длился до февраля 1927 г. Я был представлен на комиссию ровно за двадцать дней до окончания срока службы. В марте месяце я уехал в Саламбо (около Туниса) на комиссию. Комиссия была поверхностная, и доктора решили, что я к службе «не годен», дав мне отставку и… сорок четыре франка пенсии. Это было двадцатого марта, а двадцать второго марта кончилась моя служба. После комиссии я уехал в полк, в тот же день я получил штатский костюм «Клемансо» и на другой день уехал в Тунис, чтобы там погрузиться на пароход и навсегда покинуть «милую Африку». Путь от Туниса до Марселя — около сорока часов. По приезде в Марсель я в том же самом порту — Сан-Жан, что было шесть лет тому назад, получил документы и… шестнадцать франков на дорогу до Парижа, ну и конечно, бесплатный билет. Все пережитое за это время настолько озлобило меня против французов, что я решил ни в коем случае не оставаться во Франции, а уехать. Этим я заканчиваю мои воспоминания, но впоследствии я, безусловно, более подробно изложу все факты и переживания, которые выпали на мою долю в бытность во Французском иностранном легионе. Николай Матин. Данный документ по истории русских во Французском иностранном легионе посвящен, главным образом, службе бывших чинов белогвардейских армий в Сирии и отчасти — в Алжире. Воспоминания Эраста Гиацинтова подробно рассказывают обо всех тонкостях службы легионеров, каким образом их вербовали туда, как соблюдали французы условия контракта. В этих воспоминаниях меньше боевых эпизодов, чем в воспоминаниях Матина. Но это более обширный источник, нежели воспоминания Николая Матина, который позволяет в мельчайших подробностях рассказать читателю о жизни внутри Легиона. Данный документ содержится в Государственном архиве Российской Федерации: ГА РФ. Ф.5881. Оп.2. Д.310. Эраст Николаевич Гиацинтов родился под Петербургом, в Царском Селе, в прекрасной дворянской семье 10 ноября 1894 г. Его дед был генералом, героем кавказской и русско-турецкой войны 1877–1878 гг. После обучения в Николаевском кадетском корпусе и Константиновском артиллерийском училище в 1914 г. был произведен в офицеры. До конца 1917 г. воевал на фронтах Первой мировой войны, награжден шестью орденами, за отличия дважды повышался в чине досрочно. Из его служебной аттестации в корпусном журнале видно: «По характеру — сердечный, откровенный и общительный, всегда веселый и бодро настроенный юноша. Религиозный, к мерам нравственного характера восприимчив, с товарищами живет очень дружно. В бою — инициативен, прекрасно ориентируется, не уклоняется от опасности…