П.П. Стремоухов Император Николай II и русское общество в конце его царствования в освещении иностранцев Сообщено Союзом ревнителей памяти Императора Николая II

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Светлой памяти «наиболее оклеветанного Монарха».

Вильямс

Воздадите убо кесарева кесареви.

Мф. 22, 21

Глава I

Вступление и материалы

Существуют две философские школы, из которых одна умаляет, а другая возвышает значение личности в исторических событиях, но нет ни одной, которая бы его отрицала.

Исходя из этого положения, весьма интересно было бы теперь же выяснить значение личности последнего Российского венценосца, Императора Николая II в истории последних лет Императорской России.

В предшествующее революции и непосредственно последовавшее за нею время широкие круги общества склонны были возлагать на него всю за нее ответственность: ныне это настроение как будто бы начинает рассеиваться и все больше и больше раздается голосов в пользу почившего мученическою смертью Монарха, не только погибшего, но и принесшего на алтарь чести и любви к Родине то, что было для него самым дорогим — свою семью.

И хотелось бы закрепить на бумаге это еще витающее в подсознании русских людей и не принявшее еще конкретной формы настроение.

Обращение к данным русской исторической литературы или к живым еще деятелям, как бюрократическим, так и общественным, близко знавшим Государя, едва ли было бы целесообразно. Вряд ли со стороны названных лиц можно ожидать вполне объективного отношения к личности Государя. Иные из первых были чрезмерно им обласканы, другие теряли его расположение; общественные же деятели, правые, левые ли — безразлично, оценивали и оценивают его лишь под утлом своего политического «credo». Поэтому более осторожно — искать справедливой оценки Императора Николая II в других источниках. Таковыми, по-видимому, представляются мемуары иностранцев и в особенности воспоминания иностранных дипломатов, аккредитованных при Российском Дворе, имевших возможность входить в оценку и уяснение этого доныне неразгаданного сфинкса, скромного до простоты, а вместе с тем проникнутого мистическим сознанием Божественного происхождения своей власти; как говорили, упрямого, но слабохарактерного, легко будто бы жертвовавшего своими ближайшими сотрудниками, но, как оказалось, и самим собою, когда того потребовали интересы Родины, умного, по мнению одних, и ограниченного, по замечанию других, незначительного в полубожественном одеянии Монарха, в порфире и короне, но преисполненного царственности под надзором звероподобных красноармейцев, смягчающихся перед величием его смирения, как дикие звери перед сияющим нимбом христианских мучеников на арене Колизея.

Иностранные дипломаты могли ошибаться, да и ошибались в его оценке, но она является результатом напряжения всей их наблюдательности и разумения, так как разгадка характера Царя представлялась фактором, способствовавшим успеху их миссии. Они могли ошибаться, но всякая предвзятость должна была быть исключена из их мышления.

К сожалению, интересующий нас материал пока весьма незначителен и сводится к следующим сочинениям:

1. La Russie des Tzars pendant la guerre, par Maurice Pal?ologue, ambassadeur de France[273].

2. My Mission to Russia and other diplomatic memories[274] сэра Джорджа Бьюкенена, английского посла при Российском Дворе, в переводе П.Я. Блоха.

3. The Emperor Nicolas II. As I knew Him, by Major-General sir John Hanbury-Williams, K.C.B., K.C.V.O., C.M.G., Chief of the British Military Mission in Russia[275]. 1914–1917. London, Arthur Z. Humphreys, 1922.

4. M?moires de Russie, Jules Legras[276].

5. Le tragique destin de Nicolas II et de sa famille, Pierre Gilliard[277].

6. Mes Cahiers Russes, Maurice Verstraete[278].

7. Leurs Majest?s, Xavier Paoli[279].

8. Le dernier Romanoff, Charles Riv?[280].1918.

Наиболее обширным из вышеупомянутых трудов являются записки французского посла М. Палеолога, которые каждому русскому, интересующемуся историей, рекомендуется прочесть в подлиннике.

Если, к сожалению, мемуары Палеолога являются, можно сказать, единственным трудом, всецело посвященным интересующему нас вопросу, то зато нельзя не признать всю его значительность.

Конечно, Палеолог иногда и ошибается как в фактической стороне им сообщаемого, так и, несколько более, в его оценке. Однако приходится удивляться не тому, что он ошибается, а тому, как мало он ошибается. Прибыв в Россию лишь за полгода до начала войны, он сразу был ввергнут в сложную интригу международных отношений и борьбы. Разобраться в этой обстановке, в особенности иностранцу, действительно было мудрено. Ведь и русские люди, по своему положению ответственные перед Россиею, жестоко в то время ошибались.

Вторым по значительности трудом, давшим материал для настоящего этюда, являются записки английского посла сэра Джорджа Бьюкенена. К изучению их невольно приступаешь с большим предубеждением. Во-первых, вся вековая политика Англии всегда вообще была направлена против России, во-вторых, многие убеждены, что Англия вовлекла нас и в мировую войну, и, в-третьих, на Бьюкенене тяготеет обвинение в том, что он способствовал нашей революции, а следовательно, и гибели России.

Второго и третьего пункта мы коснемся на своем месте, здесь же следует отметить, что самый тон записок Бьюкенена производит, в противность ожиданию, благоприятное впечатление. О России он говорит в духе сердечной и подкупающей благожелательности. Насколько это искренно, насколько демонстрируемые сэром Джорджем чувства были в соответствии с его действиями — вопрос, подверженный сомнению и, быть может, самый этот тон благожелательности явится для исследователя наибольшей помехой к выяснению истины: он побеждает и… затемняет. Сопоставляя труды этих двух дипломатов, аккредитованных при Российском Дворе от стран, имевших для нее в то время наибольшее значение, нельзя не заметить значительной между ними разницы. Мемуары Палеолога представляют литературную работу, нередко весьма изящную и красочную. У Бьюкенена сухое изложение воспринятых им событий. У Палеолога неустанно работает мысль, ищущая объяснения всего окружающего, он думает перед читателем, делает выводы. Для того чтобы прийти к какому-нибудь заключению, Палеологу, по-видимому, нужна большая работа, для Бьюкенена этого не требуется: для него все ясно и просто, часто даже слишком просто… Однако достижения первого гораздо интереснее и блещут деталями привходящих обстоятельств. Возможно, что это последствия разницы между латинским и англосаксонским способом мышления, а, может быть, объясняется и проще: Бьюкенен пробыл в России перед войною более трех лет, а Палеолог прибыл лишь за полгода. Велика разница и в объеме этих работ: у Палеолога 1060 страниц, тогда как у Бьюкенена за тот же период их всего около 260.

Следующим по значению трудом являются воспоминания английского военного представителя при Ставке Верховного Главнокомандующего, генерала Вильямса. Записки эти производят безусловно отрадное впечатление своею непосредственностью: это не записки дипломата с оговорками и отступлениями, а прямого солдата. Нижеследующие выписки характеризуют труд Вильямса:

«Я, вероятно, видел Государя чаще и знаю его ближе, чем большинство других, за исключением его непосредственных приближенных, в течение периода его Верховного главнокомандования, когда его длительные отлучки из столицы вынуждали меня быть посредником и в делах, прямо до войны не касавшихся» (С. 1).

«Я ожидал встретиться вообще с затруднениями и таинственностью на каждом шагу и увидеть Императорскую семью подавленной гнетом забот, страхов и опасений анархистских бомб или кинжала убийц.

Мое общение с Императором, Императрицей и детьми явило мне совсем другое. Это была, по наружному виду, счастливая и несомненно благочестивая семья. — Слово „революция“ стало таким ходячим в этой стране и ее пророки были так многочисленны, что это обстоятельство никого более не пугало» (С. 2).

«Первое впечатление (16 октября 1914 года), произведенное на меня Государем, было абсолютно отлично от того, которое я ожидал. Я всегда рисовал его себе как несколько грустного и озабоченного Монарха, подавленного и государственными, и другими заботами, тяжко его удручающими. Вместо этого я увидел оживленное, открытое, счастливое выражение лица и исполненного юмора здорового человека» (С. 15).

Не лишено интереса, как сам Вильямс характеризует свои записки:

«Последующее изложение не представляет из себя попытки апологии или спора с другими, писавшими о покойном Государе и его критиковавшими. — Но многое было сказано о нем лицами, не соприкасавшимися с ним так близко, как я, и много было сказано враждебного. Один из критиков, проведя в России 24 часа, дал мне о нем такой отзыв, что я подумал, что он эти часы провел в помойных ямах Петербурга, ибо иначе он нигде не мог собрать сведения более лживые, несправедливые и столь же ошибочные, как и злобные. И это было еще до революции. Какие бы ни были ошибки Государя, они не происходили от недостатка его преданности Родине и делу союзников (С. 8). Многие из моих заметок, конечно, по множеству причин еще не могут быть напечатаны, но те, что предлагаются читателю, не сфабрикованы с целью дать одностороннее освещение наиболее оклеветанному Монарху[281], а лишь являются штрихами его характера, думается, небезынтересными, которые мне удалось подметить» (С. 9).

Автор «M?moires de Russie», профессор Дижонского университета Легра был командирован в Россию для пропаганды на фронте и в тылу тех усилий, которые проявляла Франция в мировой войне. Легра объехал весь фронт, читал лекции в штабах фронтов, армий, корпусов и даже дивизий и полков, а затем занимал штабные должности в I Сибирском корпусе и в VIII армии. Два раза он побывал в Могилеве, где был представлен Государю, о котором записал следующие впечатления:

«После обеда… Государь спрашивает меня о предмете моей лекции, буду ли я говорить по-русски и не смущает ли это меня? Я отвечаю, что привык говорить публично, но что его присутствие несколько меня взволнует.

— Тогда, — восклицает он, — я не приду, чтобы вас не смущать!

— Ваше Величество, — отвечаю я, улыбаясь, — я не к тому вел![282]

— Ладно! Итак, я приду! До свидания!

Я привожу эту мелкую деталь, чтобы показать мягкую и ласковую деликатность этого Монарха. Что было ему до сообщения иностранного профессора в незначительном чине?[283] Тем не менее, он пожелал устранить от этого лектора неожиданное волнение, и он, по-своему, создал ему приятную обстановку. Очевидно, такое внимание объясняется тем кредитом, которым пользуется при Дворе мой начальник, генерал Лагиш. Тем не менее, это является доказательством одной черты характера Николая II: в мелочах жизни он полон внимания к окружающим, но, как говорят, он немилосерден к тем, которые не оказывают такого же внимания относительно его» (34).

Следующий случай еще более мелок и имеет лишь отраженное значение к характеристике Государя.

Легра вновь обедает у Государя в Ставке. «После обеда, когда закурили папиросы, Наследник начал играть спичками, извлеченными из трех коробок, изображая ими войска, которые он ведет в атаку: тут убитые, там раненые… Однако, когда встали со стола, вместо того чтобы бросить на столе свою импровизированную игрушку, Наследник спешно положил спички в коробки, что стоило немалых хлопот; мне понравилась эта черта порядка. Этот ребенок имеет много моральных свойств своего отца: он имеет его приветливую любезность» (97–98).

Этими двумя краткими заметками ограничиваются личные впечатления Легра о Царе. Приходится только сожалеть, что он так мало знал и видел Государя… При его объективности и наблюдательности отзыв его явился бы несомненным вкладом в характеристику «наиболее оклеветанного Монарха». Сожалея об этом пробеле, мы воспользуемся, однако, трудом Легра для выяснения общей атмосферы того времени, столь отразившейся на образе действий Государя.

Огромный интерес представляют записки швейцарца Петра Жильяра, сначала учителя французского языка, а затем гувернера Наследника Цесаревича Алексея Николаевича, пробывшего при Дворе тринадцать лет и последовавшего за Царскою семьею в ссылку в Сибирь, а затем и в Екатеринбург. Должность Жильяра ставила его в близость к Императорской семье, недоступную не только для других иностранцев, но и для самых приближенных. Непосредственный круг наблюдений его, разумеется, касался воспитания Цесаревича, но Алексей Николаевич был не только ребенком, но и Наследником престола, а его отец был не только отцом, но и Государем, а потому наблюдения Жильяра далеко выходят за пределы детской. Чтобы понять Жильяра, лучше всего привести выдержку из его вступления к своим запискам.

Жильяр отмечает, что большинство сочинений, появившихся в последнее время об Императоре Николае и его семье — только сборник нелепостей и лжи, самая низкопробная литература, опирающаяся на самую недостойную клевету. «Когда я познакомился, — пишет он, — с некоторыми из этих сочинений, я был возмущен; мое возмущение стало еще больше, когда я с изумлением убедился, что они были с доверием встречены широкой публикой… Я попытался в этой книге представить Императора Николая II и его семью таковыми, какими я их знал, пытаясь оставаться все время беспристрастным, и представить с полною независимостью события, коим я был свидетелем. Быть может, что в моем стремлении к истине я представлю их политическим врагам новое против них оружие, но я имею полную надежду, что из моего рассказа выявится их настоящая личность, так как не престиж их императорского достоинства привлек меня к ним, а благородство их чувств и чудное моральное величие, которое они проявили в постигших их страданиях»[284](С. 7–9).

Воздавая должное благородной задаче, возложенной на себя бывшим воспитателем Наследника, следует отметить подвиг, принятый на себя Жильяром, последовавшим за Царской семьей в ссылку, морально ее поддерживавшим, претерпевшим с нею все невзгоды и лишь случайно не разделившим с нею ее трагической участи. Нельзя и не отметить при этом его поразительную скромность: он почти не говорит о себе и даже будто бы и не понимает своего подвига.

К. Паоли занимал в Париже должность особого комиссара, назначавшегося французским правительством для охраны Высочайших особ, приезжавших в Париж.

Такая специальность не могла не развить в господине Паоли исключительной наблюдательности. Его характеристика Государя касается эпохи, значительно предшествовавшей нами рассматриваемой, но она заслуживает внимания потому, во-первых, что в ней упоминается весьма ценное мнение о Государе бывшего президента Французской Республики Лубэ, во-вторых, что в ней заключается анализ почерка Государя, имеющий не только временное значение и, в-третьих, что эта характеристика вполне подтверждается всем последующим. Приведя эту выдержку, к Паоли мы более не вернемся.

«Первое впечатление (дело касается приезда Государя и Императрицы в Париж в 1901 году), которое произвели на меня Царь и Царица, совершенно противоположно тому, которого я ожидал. По фантастическим мероприятиям и таинственности, которую создавали кругом них, невольно слагалось представление о них как о существах серьезных, торжественных, высокопарных, мистических и подозрительных. Внезапно, при первом с ними соприкосновении, это представление изменилось. Пред вами оказались два существа очень между собою близкие, очень простые, очень добрые, весьма озабоченные тем, чтобы понравиться всем и ко всем приноравливающиеся; имеющие, по-видимому, отвращение к официальной торжественности и сожалеющие о бесконечных барьерах, отделяющих их от остального мира. Замечалось, что они охотно были экспансивны, что у них были сердечные порывы, бесконечная деликатность мысли, в особенности по отношению к обездоленным. В смехе глаз Императора чувствовалась свежая и молодая веселость, стесненная необходимостью быть постоянно сдерживаемой; в меланхолии взгляда Императрицы угадывалась драма, тайная драма нежности, всегда встревоженной судьбою, омраченной тяжестью короны, в которой всегда было более терний, нежели роз. И, признаюсь, если я даже буду осужден за это некоторыми лицами, самодержавие, олицетворенное этой молодой четой, которая столь очевидно была бы более счастливой между самоваром и колыбелью, чем между двойными шпалерами штыков, самодержавие, в этом неожиданном виде не заключало в себе ничего удручающего: напротив, в нем была некоторая прелесть.

Я, впрочем, знаю, что вообще о характере Царя создано было ошибочное представление. О нем говорили и говорят еще ныне, что он слаб. Однако по этому поводу я склонен думать, как и господин Лубэ, что „слабость“ Николая II более кажущаяся, чем действительная, и что в нем, как некогда в Наполеоне III, есть „мягкий упрямец“, который обладает весьма определенными идеями, существо, сознающее свою власть, гордое своей славою и своим именем. Графологическое изучение его почерка в этом отношении довольно убедительно. Если прямолинейное горизонтальное наклонение букв его почерка обнаруживает существо нежное, чувствительное и мечтательное, то заметьте, напротив, энергичную и покровительственную гордость его „Н“ (упорство крючка его буквы Н, заканчивающего), творческую силу, указываемую точкою над буквою И (по- французски — i), мощность широкого росчерка, свидетельствующего о прямоте и великодушии».

Наконец, подлежит изучению книга Верстрата «Mes Cahiers Russes». Автор — француз, проживавший долгое время в России[285]. По положению своему директора банка, он соприкасался с обширными кругами, поэтому мемуары его заслуживают внимания. Отношение его к Императору Николаю отрицательное. Мы не будем останавливаться на его характеристиках не потому, что они отрицательны, а потому, что он никогда в личном контакте с Государем не был, а говорит лишь с чужих слов, и каких… Но для характеристики этих характеристик приводим одну:

«Если у Царя нет друзей, то нет и любимых женщин. Ни одна любовница не возымела на него влияния. Он не любил ни женщин, ни одной женщины в отдельности» (С. 28).

Можно ли говорить о том, что он не любил женщину в частности — он, который обожал жену. Можно ли говорить, что женщина не имела на него влияния, когда вся Россия его упрекала в том, что он находился под влиянием Императрицы, и ставить ему, давно уже женатому человеку, в укор, что он не любит женщин вообще! Тем не менее, книга Верстрата имеет серьезный интерес, ибо, несмотря на то, что приводимое в ней местами не отвечает действительности, зато она вполне добросовестно отражает то, как эта действительность представлялась в то время широкой публике. Это не правда, но точное отражение той неправды, основанной на злостной клевете, имевшей, главным образом, в основе сплетню, которая владела обществом того времени. Правда, и Палеолог слушает сплетни, но, во-первых, он сам часто и резко дает им отпор, а, во-вторых, всегда проводит их через критику и большинство их отбрасывает. Палеолог пропускает сплетни через себя, а Верстрат воспринимает их полностью, но можно ли упрекать иностранца в том, в чем было повинно большинство русских!

К такого же рода сочинениям принадлежит и книга Шарля Ривэ «Последний Романов». Несколько выписок из нее будут приведены на своем месте, но для ее характеристики цитируем здесь одну:

«Когда слышался лай в коридорах дворца, то знали, что Маклаков, министр наиболее ответственного министерства в чрезвычайно трудную эпоху, прибыл и докладывает о своем прибытии» (75).

Книга эта, изданная в 1918 году, вышла уже в 88 изданиях… Какое она могла дать представление о России?!

Покончив с разбором материала, нельзя не подчеркнуть того обстоятельства, что чем ближе стояло к Государю наблюдавшее его лицо, тем отзыв о нем благоприятнее. Вот эта цепь: Вильямс в Ставке, Жильяр — гувернер, видевший его в семье, Палеолог, наиболее близкий из послов, потом комиссар Паоли, английский посол Бьюкенен, затем Легра, видевший его всего два раза, Верстрат, не говоривший с ним никогда, но живший в Петрограде, и, наконец Ривэ — иностранный журналист. Луч, исходящий от Царя, был светел; в широкие же слои, преломляясь в призме клеветы и измены, он выходил тусклым. Характерно то предубеждение, которое кто-то создавал против Императорской четы. Сопоставьте то, каковыми a priori представляли себе Императрицу Вильямс и Паоли, с тем, что они увидели на самом деле. Замечательно то, что презумпция и действительность очертаны ими почти в одних и тех же выражениях, а между тем, ведь это люди совершенно разные, принадлежащие к различным национальностям и наблюдения их разделены значительным промежутком времени. Значит, как обширны были силы, чернившие Государя и его Супругу, и как настойчиво они действовали. Вспомните характеристику, сделанную Легра Государю: то, что он видел сам — было хорошо, но кто-то уже успел шепнуть ему о «немилосердии» Государя!

Как было уже высказано, наиболее ценным материалом представляются воспоминания дипломатов, а потому к ним, ранее всего, и обращаемся.

Центральным вопросом для обоих послов Антанты являлось выяснение отношения Государя к войне, а в особенности — решимость его довести ее до победного конца. В этом, конечно, заключалась служебная обязанность послов держав, вместе с Россиею вступивших в смертный бой с Германиею. Мысль о возможной в этой области слабости Государя занимает всецело их внимание, переходящее временами и в мнительность. Трудно упрекнуть их за это, ведь от того или другого отношения Царя к войне зависели самые жизненные интересы их родины.

Постоянно затрагивая эту тему в беседах с Государем, Палеолог в особенности стремится всеми силами пополнить свою осведомленность расспросами всех лиц, с которыми приходилось ему встречаться, начиная от Великих княгинь и кончая таинственными осведомителями. Особенное внимание в этом отношении он проявляет к великосветским дамам. Для этого, впрочем, у него были основательные причины. Как видно из записок нашего бывшего министра иностранных дел А.П. Извольского[286], предместник Палеолога Бомпар был отозван вследствие будто бы слишком близких сношений его с наиболее передовыми кругами Думы. Очевидно, Палеолог перенес центр своих наблюдений в иные круги. Насколько эта среда могла дать верное представление о России, свидетельствует Легра, который говорит: «Россия не была тем, чем представляла ее дипломатия. Наши представители в Петрограде, с точки зрения осведомленности слабо оборудованные и бывшие знакомыми лишь исключительно с салонами столицы, черпали из них „свои сведения“…» (С. VIII).

В непрестанном опасении за верность России союзу посол ищет найти ей силы враждебные и находит их в «немецкой партии» «la clique de Potsdam»[287], как он ее образно называет. И вот, около личности Государя, Императрицы, немецкой партии и связываемого с нею Распутина все время работает мысль посла, и потому, признавая его несомненную наблюдательность, из воспоминаний Палеолога можно извлечь богатейший материал по интересующему нас вопросу.

Глава II

Первый период войны

Объявление войны. — Восприятие войны. — Первые сомнения. — Распутин. — Императрица. — Граф Витте. — Государь в первые месяцы войны. — Его сотрудники. — Идея самодержавия. — Шептуны и призраки революции.

7/20 июля 1914 года в Россию приезжал Президент Французской Республики Пуанкарэ. На яхте «Александрия» Государь выехал в море навстречу Президенту в сопровождении Палеолога. Последний высказывает Государю свои опасения возможности войны с Германиею.

После мгновенного раздумья Государь ответил:

«Я не могу поверить, чтобы Император Вильгельм хотел войны… — и прибавил: — Тем более необходимо, чтобы мы, в случае кризиса, могли рассчитывать на Англию. Не потеряв окончательно разума, Германия никогда не посмеет броситься на соединенные Россию, Францию и Англию» (Ч. I. С. 3)[288].

Из этого видно, что Государь определенно высказывал мысль, что перед союзными Россиею, Франциею и Англиею воинственность Германии спасует. Нельзя сомневаться в том, что такие взгляды Государь высказывал и своему министру иностранных дел, и обязанностью дипломатии было придать этой мысли конкретную форму. Будь это мудрое мнение Государя осуществлено, войны конечно бы не было.

По этому поводу сэр Бьюкенен замечает:

«Если бы Германия знала, что Великобритания будет сражаться вместе с Франциею и Россиею, она бы дважды подумала, прежде чем занять позицию, которую она не могла с честью покинуть» (Ч. I. С. 106).

В тот же день состоялся в Петергофском дворце парадный обед. Палеолог, сидевший против Императрицы, отмечает всю тягостность для нее участия в этой длительной церемонии, которую она преодолевает, чтобы чествовать Президента союзной республики, стараясь завязать разговор с Пуанкарэ, сидевшим по правую ее руку.

После обеда у Государя прием. По этому случаю Палеолог замечает: «Настойчивость, с которою стремятся представиться Пуанкарэ, доказывает мне его успех. Даже немецкая клика, ультрареакционная партия, ищет чести приблизиться к Президенту» (T. I. С. 6)[289].

Как видно, немецкая клика уже появляется в представлении посла. К сожалению, Палеолог не называет имен, так что трудно придать его заключению конкретную форму.

Весьма скоро после отъезда Президента из Петербурга, 11/24 июля, в то время пока он еще плыл к берегам Франции, что весьма осложняло положение дипломатов, Австрия, по поводу убийства эрцгерцога Фердинанда в Сараеве, вручила Сербии ультиматум. За этим немедленно последовало совещание между нашим министром иностранных дел Сазоновым, Палеологом и Бьюкененом. Палеолог говорит, что война может вспыхнуть каждую минуту и что это обстоятельство должно определить всю нашу, то есть Франции и Англии, политику.

Бьюкенен высказывает предположение, что его правительство пожелает остаться нейтральным и выражает опасения, что Франция и Россия будут раздавлены тройственным союзом.

«При сложившихся обстоятельствах, — возражает Сазонов, — нейтралитет Англии был бы равносилен самоубийству».

«Это мое убеждение, — печально отвечает сэр Джордж, — но я опасаюсь, что наше общественное мнение не скоро поймет то, что с такою очевидностью нам указывает наш национальный интерес».

Палеолог настаивает на решительном значении того влияния, которое может возыметь Англия в том, чтобы потушить воинственный пыл Германии, и указывает на мнение, высказанное ему Императором Николаем четыре дня тому назад: «Не потеряв окончательно разума, Германия никогда не решится броситься на соединенные Россию, Францию и Англию». Сазонов с жаром поддерживает те же соображения.

«Бьюкенен обещает энергично поддержать перед Греем политику сопротивления Германским претензиям». Вечером Сазонов заявляет Палеологу, что «он сделает все возможное, чтобы избежать войны». Выслушав совет Палеолога быть весьма осторожным на предстоявшем у Государя совещании, Сазонов говорит: «Не беспокойтесь! Впрочем, вам известна мудрость Государя» (T. I. С. 23, 24, 25, 26)[290].

Последние слова Сазонова заслуживают особого внимания: значит, он признает Государя мудрым. Признавая в Государе мудрость в беседе с человеком, находившимся в постоянном с ним общении, Сазонов поставил бы себя в весьма неловкое положение, если бы это мнение не имело под собою почвы.

В беседе министра с послами 12/25 июля Сазонов и Палеолог вновь настаивают перед Бьюкененом на присоединении Англии к России и Франции. На это Бьюкенен с огорченным видом отвечает, что они «убеждают убежденного» (T. I. С. 27)[291].

Вскоре после этой беседы Палеолог видится с Сазоновым и говорит ему: «Я вас умоляю не принимать никаких военных мер на германском фронте и даже быть весьма осторожным на австрийском, пока Германия не откроет своих карт. Малейшая неосторожность с вашей стороны может стоить вам сотрудничества Англии!»

«Это и мое мнение, — отвечает Сазонов, — но наш Генеральный штаб проявляет нетерпение, и я его с трудом сдерживаю».

Чтобы укрепить Сазонова в этих мыслях, Палеолог просит его обязаться принять все предложения, которые сделают Франция и Англия, чтобы спасти мир.

После краткого колебания Сазонов на это соглашается (T. I. С. 33–34)[292].

Однако все эти попытки к предотвращению войны оказались тщетными.

По этому поводу Палеолог отмечает:

«Мои рассуждения радикально пессимистичны. Как я ни старался их опровергнуть, они неминуемо приводят к выводу: война. Время колебаний и дипломатического искусства прошло. Около далеких и глубоких причин, вызвавших современный кризис, инциденты последних дней ничтожны[293].Нет более личной инициативы, нет более человеческой воли, которые могли бы сопротивляться автоматическому механизму разнуздавшихся сил. Мы, дипломаты, потеряли всякое воздействие на события, мы только можем попытаться их предусмотреть, а также заботиться о том, чтобы наши правительства сообразовали с ними свой образ действий» (Т. I. С. 30)[294].

Тем временем события идут своим чередом. Одно зубчатое колесо задевает за другое. Происходит обмен телеграммами между Петербургом и Берлином по поводу мобилизации.

17/30 июля Сазонов с докладом у Государя. Этот исторический доклад Палеолог изображает так: «Его Величество показывает министру угрожающую телеграмму от Императора Вильгельма. Прочитав ее, Сазонов говорит: „Мы не избежим войны. Германия, видимо, уклоняется от посредничества (с Австриею), которое мы ей предлагаем, и она только ищет возможности выиграть время, чтобы закончить свои приготовления к нападению. При таких обстоятельствах я не думаю, чтобы Ваше Величество могли более колебаться в отдаче приказа об общей мобилизации“.

Очень бледный, глухим голосом Государь ему отвечает: „Подумайте об ответственности, которую Вы мне советуете взять на себя. Подумайте о том, что это вызовет посылку на смерть сотен тысяч людей!“

Сазонов отвечает: „Ни совесть Вашего Величества, ни моя ни в чем себя не упрекнут, если вспыхнет война. Ваше Величество и Ваше правительство сделали все, чтобы мир избежал этого ужасного испытания. Но ныне я имею уверенность, что дипломатия закончила свое дело. Если Ваше Величество остановите предварительные действия к мобилизации, то Вы только расстроите нашу военную организацию и смутите наших союзников. Война, тем не менее, вспыхнет в тот час, когда Германия этого захочет, и застанет нас в полном расстройстве сосредоточения“.

Император с твердостью произнес: „Сергей Дмитриевич, идите и телефонируйте начальнику Главного штаба, что я повелеваю произвести мобилизацию!“» (T. I. С. 39)[295].

Роль, которую сыграл Сазонов в момент объявления войны, Бьюкенен передает еще определеннее: «Только после того как Сазонов уверил его, что он может решиться на этот поступок со спокойной совестью, так как его правительство пустило в ход все средства, чтобы предотвратить войну, Государь, наконец, согласился не оставлять своего государства без защиты против подготовлявшегося германского нападения» (T. I. С. 149)[296].

Осведомленный о только что приведенном, Палеолог сообщил о решении Государя своему правительству и немедленно получил ответ: Франция исполнит свои обязанности союзницы.

В ответ на мобилизацию следует обмен телеграмм между обоими Императорами, по наклонной плоскости ведущий к катастрофе.

19 июля / 1 августа германский посол Пурталес вручает министру иностранных дел акт объявления войны. В тот же день Бьюкенен передает Государю телеграмму от Короля Георга, обращающегося к миролюбию Царя, умоляя продолжить свои попытки к примирению. Просьба не имеет уже объекта с того момента, что Пурталес передал объявление войны.

19 июля / 1 августа в Зимнем Дворце, после торжественного молебна, Государь перед собранными сановниками и военными объявляет войну.

Вот как описывает эту сцену Палеолог: «Государь, приближаясь к аналою, подымает правую руку к Евангелию, которое ему подносят. Он еще серьезнее, еще сосредоточеннее, как бы приступая к причастию. Медленно и отчетливо подчеркивая каждое слово, он объявляет:

— Офицеры гвардии, здесь присутствующее, в вашем лице я приветствую всю мою армию и ее благословляю. Торжественно приношу клятву, что я не заключу мира, пока останется хотя один неприятель на родной земле.

Несмолкаемое „ура“ отвечает на это заявление.

Государь выходит на балкон. Мгновенно толпа опускается на колени и начинает петь русский гимн. В эту минуту для этих тысяч людей, там распростертых, Царь действительно самодержец, помазанник Божий, глава своего народа, военный, политический и религиозный, неограниченный владыка тела и души» (T. 1. С. 46–47)[297].

23 июля / 5 августа Англия присоединяется к Франции и России.

Вот, вкратце, события, предшествовавшие войне. Какой можно сделать из них вывод?

Что Сазонов и Палеолог не хотели войны и что поэтому по мере сил своих стремились ее предотвратить, что, равным образом, не хотел ее и Государь.

Сталкиваясь с вопросами войны и мира, «Государь, — говорит Бьюкенен, — никогда не задумывался положить на чашу весов всю силу своего влияния в сторону мира. Он так старался вести мирную политику, так искренно готов был идти на уступки, лишь бы избежать ужасов войны, что в конце 1913 года создалось впечатление, что Россия никогда не будет воевать, впечатление, которое, к несчастью, побудило Германию воспользоваться создавшимся положением» (T. 1. С. 133).

Однако миролюбие не давало права Государю отказаться от традиционной роли России как покровительницы славянских государств. Весьма знаменательно, что такую роль признает за нею и английский посол: «Как естественная защитница балканских славян, она должна была охранять их интересы и следить за тем, чтобы вмешательством держав они не были лишены плодов своих побед» (T. 1. С. 105).

Тем не менее, в данный момент Государь еще раз подтвердил свое миролюбие способом, сделавшимся известным только впоследствии. 16/29 июля, то есть за три дня до объявления войны, «Государь, по словам Палеолога, повинуясь велению своего сердца и не пожелав посоветоваться ни с кем, телеграфировал Императору Вильгельму, предлагая ему передать Австро-Сербский конфликт на решение Гаагского суда. Если бы Кайзер принял этот способ решения спора — война была бы окончательно устранена, но он даже не ответил на это предложение Царя» (T. I. С. 36)[298].

Между тем, война все-таки вспыхнула. Тяжесть ответственности за нее падает на Германию. Однако Палеолог намекает еще и на причины вне событий последних дней, «более далекие и глубокие». К сожалению, столь компетентный наблюдатель не поднял завесы над этой загадочной, но полной глубокого значения фразою и тем самым заставляет читателя искать таинственной разгадки. Весьма скоро, то есть на четвертый день после начала конфликта, он сознается уже в бессилии дипломатии и указывает на то, что события совершаются уже вне ее влияния и воздействия. Чьи же силы, в таком случае, действовали?

Достойным самого глубокого размышления является тот факт, что Англия присоединилась к Антанте (России и Франции) лишь на пятый день после объявления войны. Представим себе на мгновение, что она сделала бы это 18/31 июля. Война была бы невозможна. Как справедливо указывал Государь, Германия должна была обезуметь, чтобы пойти против объединенных России, Франции и Англии. Почему Англия этого не сделала? Зная историю Англии, разум ее народа, многовековую последовательность ее политики и мудрость ее государственных мужей, совершенно невозможно допустить, чтобы она не знала, как она поступит через пять дней в таком кардинальном вопросе, как столкновение Антанты с среднеевропейскими империями. Немыслимо, чтобы такая альтернатива не была заранее предусмотрена. Стоило Англии написать в Берлин, что она присоединяется к Петербургу и Парижу, все было бы кончено. Стоило ей сказать нам, что она будет на стороне Германии — результат был бы тот же самый. Нет, она предпочла открыть свои карты через пять дней, когда потушить огонь было уже невозможно, но представились шансы предоставить другим таскать из него каштаны для Англии. А между тем, наш мудрый Государь — мудрый по определению Сазонова, безоговорочно принятому Палеологом, — указал, что против соединенных России, Франции и Англии Германия не пойдет. Задачею дипломатии было придать мысли Государя конкретную форму, иначе говоря, вызвать присоединение Англии на пять дней ранее. Дать основную мысль было делом Государя, что и было им выполнено.

Мудро, в смысле своих эгоистических интересов, поступила Англия, мудро указывал путь к сохранению мира Государь, мудро поступим мы, вспомнив латинскую пословицу: «Cui prodest?» — «А кому это выгодно?»

Закончив беглый обзор периода перед объявлением войны, отметим ясность взгляда Государя на происходившие события, на его самообладание, на согласие его принять вызов Германии лишь для того, чтобы не «оставить государства своего без защиты», и величавое впечатление, которое произвел он даже на иностранца в торжественный момент объявления войны, когда на весы военного счастья была брошена Россия и с нею вместе его собственная судьба.

* * *

По свидетельству Палеолога, война была принята русским народом с энтузиазмом:

«Всюду (перечислено свыше десяти городов) тот же народный восторг, та же готовность, серьезная, спокойная и благоговейная, то же единение с Царем, та же вера в победу, тот же подъем национального самосознания. Никакого противоречия, никакого разделения… Коллективная душа Святой Руси никогда не выявлялась так сильно со времени 1812 года» (T. I. C. 71)[299].

После заседания Государственной Думы, первом по объявлении войны, Палеолог записывает в свой дневник:

«Впечатление от этого заседания удовлетворительно. Русский народ, который не хотел войны, твердо решил ее осилить» (T. I. С. 65)[300].

Председатель Государственной Думы Родзянко говорит Палеологу: «Война положила сразу конец нашим внутренним разногласиям. Во всех партиях Думы только и думают о том, чтобы биться с Германиею. Русский народ не испытывал такого национального подъема с 1812 года» (T. I. С. 49)[301].

23 июля / 6 августа небезызвестный Михаил Стахович говорит послу: «Никто в России не допустил бы мысли, чтобы мы позволили разбить маленький сербский народ». Никогда не оставляющая Палеолога мысль о враждебности к Антанте правых кругов побуждает его спросить своего собеседника: «Что думают крайние правые Государственного Совета и Думы, эта партия влиятельная и многочисленная, которая устами князя Мещерского, Щегловитова, барона Розена, Пуришкевича и Маркова всегда проповедовала соглашение с германским империализмом?» Стахович отвечает, что эта мысль, вдохновленная в особенности соображениями внутренней политики, в корне уничтожена нападением на Сербию, и делает вывод: «Начавшаяся война — дуэль не на живот, а на смерть между славянством и германизмом. Нет ни одного русского, который бы этого не сознавал» (T. I. С. 60)[302].

На следующий день после этого разговора Палеолог обедает в яхт- клубе, после чего заносит в свой дневник: «В этой крайне консервативной среде я нахожу подтверждение тому, что высказывал мне вчера Стахович относительно отношения крайних правых к Германии. Те самые, которые только неделю тому назад энергично высказывались за необходимость укрепления православного самодержавия тесным союзом с прусскою властью, признают невыносимым оскорбление, нанесенное бомбардировкой Белграда всему славянству, и проявляют себя особенно воинственными.

Другие отмалчиваются или ограничиваются, высказываясь, что Германия и Австрия нанесли смертельный удар монархической идее в Европе» (T. I. C. 61–63)[303].

Правые и народная масса приняли войну, приняли ее и левые, хотя и по иным соображениям.

«Один из моих осведомителей, — записывает Палеолог, — принадлежащий к передовым партиям, мне сообщает:

— Никакие стачки, никакие беспорядки ныне не предвидятся. Слишком велик национальный подъем. Так, например, главари социалистической партии проповедуют на заводах подчинение воинской повинности; впрочем, они убеждены, что эта война приведет к торжеству пролетариата.

— К торжеству пролетариата… даже в случае победы?

— Да, война заставит смешаться все классы населения, она сблизит мужика с рабочим и студентом, она лишний раз выявит грехи нашей бюрократии, что заставит правительство считаться с общественным мнением. Наконец, она введет в дворянскую касту офицерства либеральный и даже демократический элемент в лице запасных прапорщиков. Этот элемент сыграл уже большую политическую роль во время Маньчжурской кампании. Без него военные мятежи 1905 года были бы невозможны» (T. 1. С. 49)[304].

Такой патриотический подъем, по мнению посла, вызывается проявляющимися во всей России насилиями и погромами, ненавистью к немцам, в особенности к «балтийским баронам», захватившим мало-помалу все высшие посты при Дворе, первые места в армии, администрации и дипломатическом корпусе. Чтобы измерить ненависть, которую балтийское дворянство внушает истинным русским, Палеолог ссылается на директора Церемониальной части Е<вреинова>, который, посетив посла по делам службы, «ругался даже с большей страстностью, чем обыкновенно, перечисляя придворных немцев: графа Фредерикса — министра Императорского Двора, барона Корфа — обер-церемониймейстера, генерала Гринвальда — обер-шталмейстера, графа Бенкендорфа — обер-гофмаршала и всех Мейендорфов, Будбергов, Гейденов, Штакельбергов, Ниродов, Коцебу и Кноррингов, переполняющих императорские дворцы»[305]. Он заканчивает, подтверждая свои слова выразительным жестом:

«— После войны мы свернем шею всем этим балтийским баронам!

— Но когда вы им свернете шею, уверены ли вы в том, что в этом не раскаетесь?

— Как! Что вы хотите этим сказать? Разве вы думаете, что русские неспособны сами собою управлять?

— Я признаю вас вполне способными к этому, но не опасно ли устранять основу лесов, не имея под руками балки, чтобы ее заменить?» (T. I. С. 73).

Нельзя не изумиться такому справедливому заключению иностранца, в особенности француза!

А в то время как чиновник Императорского Двора опорочивал своего министра и старшего сослуживца, вот что говорит о них Бьюкенен: «Несмотря на свои близкие отношения к немецкому Двору до войны, граф Фредерикс, как и граф Бенкендорф, были ярыми сторонниками союзников» (T. II. С. 18).

Стремясь к выяснению общественного настроения, которое Палеолог ищет в великосветских салонах, он 28 июля / 12 августа обедает с госпожой X. и графиней Z.[306] Графиня рассказывает о своем вчерашнем разговоре с Анной Александровной Вырубовой. «Последняя утверждает, что война, конечно, никогда бы не вспыхнула, если бы Распутин был в Петербурге, а не умирал в Покровском, в то время когда наши отношения с Германиею начали обостряться. Она много раз повторяла: „Если бы старец был тут, мы бы не имели войны! Я не знаю, что бы он сделал, но Бог бы его вдохновил, тогда как министры не сумели разобраться, а также ничего предотвратить!.. Вы видите, от чего зависит судьба Империи: публичная девка хочет отомстить грязному мужику[307], и немедленно Царь Всея Руси теряет голову. И вот весь мир в огне и крови!“

Госпожа X. с раздражением ее останавливает:

— Даже шутя не рассказывай таких вещей перед послом. Это постыдно — вести такие разговоры в среде, близкой к Их Величествам!

Сделавшись серьезной, графиня спрашивает посла:

— Могла ли быть предотвращена война?

Палеолог отвечает:

— При условиях, в которых вопрос был поставлен Германиею, война была неизбежна. В Петербурге, как в Париже и в Лондоне, все было сделано, чтобы спасти мир. Нельзя было идти далее по пути уступок; оставалось только унизиться перед германскими державами и капитулировать. Не это ли посоветовал бы Распутин Государю?

— Не сомневайтесь в этом! — восклицает г-жа X. с гневным взором» (T. I. С. 75–77)[308].

Итак, первую сплетню о Распутине, в смысле прикосновенности его к вопросу о войне, Палеолог почерпнул в светском кругу, кругу, близком ко Двору. Не останавливаясь на том, что логически выводы относительно Государя анонимной графини не умны, нельзя не признать их неприличия. Хотя г-жа X. и останавливает бестолковую болтовню графини, но сама, отвечая послу, она делает едва ли не худшую бестактность. Пусть это только светская болтовня, тем не менее, вредоносность ее утверждается уже одним тем, что посол считает нужным занести ее в свой дневник. Во всяком случае, скверное семя было брошено и принесло плоды, которые многим светским дамам горько впоследствии пришлось раскусывать.

* * *

23 июля / 5 августа Палеолог принят Государем в Александровском дворце в Петергофе.

Государь говорит послу:

«— Я хотел вам выразить всю мою благодарность, все мое восхищение вашей страной. Показав себя верной союзницей, Франция явила миру незабываемый пример патриотизма и чести. Передайте, пожалуйста, правительству Республики мою самую сердечную благодарность.

Он произносит эту фразу голосом проникновенным и волнующимся. Его волнение сильно выражено.

Далее Государь говорит:

— Нам нужно вооружиться мужеством и терпением. Что касается меня, то я буду бороться до конца. Пока будет хотя бы один враг на земле русской или французской, я не подпишу мира.

Это торжественное заявление он делает тоном самым спокойным, самым ровным. В его голосе, а в особенности во взгляде, какая-то странная смесь решимости и спокойствия, чего-то непоколебимого и пассивного, неопределенного и окончательного, как будто бы он выражает не свою личную волю, как будто бы он повинуется какой-то внешней силе, ведению Провидения или судьбы.

Менее осведомленный в путях фанатизма, со всею энергиею, на которую и только способен, я представляю Государю ту опасность, которой Франция будет подвергаться в первый период войны. Он отвечает мне, подчеркивая слова:

— Только мобилизация будет закончена, я прикажу наступать. Мои войска полны отваги. Наступление будет поведено со всей возможною стремительностью. Вы, впрочем, знаете необычайную стремительность Великого князя Николая Николаевича!» (T. I. С. 54, 55)[309].

Это обещание Государя было выполнено… и в какой мере!

Бьюкенен отмечает: «Согласно плану кампании, выработанному Генеральным штабом, Россия должна была сразу наступать против Австрии на юге и занять оборонительную позицию на севере, пока она не будет готова для более серьезного наступления на Германию. Если бы Россия считалась только со своими собственными интересами, это, несомненно, было бы самым благоразумным шагом, но она должна была также думать о своих союзниках. Продвижение германской армии на запад заставило ее произвести диверсию на восток. Первоначальный план кампании был соответственно изменен, и 17 августа — на следующий день по окончании мобилизации — генерал Ренненкампф начал наступление на Восточную Пруссию.

Первые десять дней его действия сопровождались таким выдающимся успехом, что можно было надеяться на то, что скоро вся область будет в его руках. Но он продвинулся дальше, чем в данном случае допускало благоразумие, и германский Генеральный штаб, испугавшись громадного количества беженцев, устремившихся в Берлин, приказал перебросить войска с запада и передал командование на востоке генералу Гинденбургу. В это время, благодаря вынужденному отходу союзных армий на западе, французский посол получил инструкцию настаивать на том, чтобы русское правительство ускорило наступление на Восточную Пруссию. По мнению лучших русских генералов, подобное вторжение было преждевременным и было заранее обречено на неудачу. Армия во всех своих частях не была еще окончательно подготовлена. Трудности транспорта были необычайны, войска не были правильно распределены, а страна с ее лесами, озерами и болотами походила на губку, которая легко могла всосать всех, кто только в нее входил. Но Россия не могла остаться глухой к призыву союзника, столице которой угрожал неприятель, и армия Самсонова получила приказ наступать. Результатом явилась битва у Танненберга» (T. I. С. 158–159)[310]. Армии, наступившие на Пруссию, чтобы геройским порывом спасти союзников, а в особенности Париж, были разгромлены.

По этому же поводу Легра говорит: «Чтобы помочь Франции защищать Париж, Россия самоотверженно бросилась в Восточную Пруссию» (С. 444).

Возвратимся к аудиенции: «Затем Государь расспрашивает по военным и техническим вопросам, о численности германских армий, о согласовании планов русского и французского Генеральных штабов, о содействии английских армии и флота, о предполагаемой позиции Турции и Италии и тому подобные вопросы, по которым он мне кажется точно осведомленным.

Аудиенция длится уже около часа. Государь смолкает. Он кажется мне несколько смущенным и с некоторою неловкостью и нерешительным движением рук он серьезно смотрит на меня. Вдруг он обхватывает меня руками и восклицает:

— Господин посол, позвольте мне в лице Вашем обнять дорогую и славную Францию!» (T. I. С. 54–55)[311].

Можно ли представить себе что-либо более возвышенное, чем обращение Государя, нарисованное французским послом: тут есть и осведомленность Государя о положении дел, скромность при сознании своего исключительного положения как помазанника Божия, решимость, при покорности воле Божьей, и сердечный порыв.

При этом не следует забывать, что образ этот начертан лицом весьма скептического склада ума, лицом, иронически признающим себя «менее осведомленным в путях фанатизма», чем Государь.

Кстати, об осведомленности Государя нелишне привести здесь слова Бьюкенена, правда, по совершенно иному поводу: «Взяв атлас, Государь следил за докладом Сазонова, точно отмечая положение каждого указанного города и области с быстротой, которая меня удивила» (T. 1. С. 166).

5/18 августа Палеолог присутствует в Московском Кремле при торжественном объявлении Государем войны. Предоставляю слово послу: «В центре зала шествие останавливается. Государь голосом звучным и твердым обращается к дворянству и народу. Он заявляет, что, по обычаю своих предков, он пришел молиться об укреплении своих моральных сил у святынь кремлевских; он свидетельствует о чудесном подъеме всей России, без различия племен и национальностей — и заканчивает словами:

— Отсюда, из сердца земли Русской, я посылаю моим доблестным войскам и моим храбрым союзникам мой сердечный привет. С нами Бог!

Взрыв „ура“ ему отвечает» (T. I. С. 85)[312].

Ниже приводится описание Палеологом дальнейшего течения этой сцены, по стилю и по предмету своему достойному гомеровской «Илиады».

«В то мгновенье, когда Государь появился на Кремлевском крыльце, буря восклицаний подымается по всему Кремлю, где бесчисленный народ с обнаженными головами теснится на эспланаде[313]. В то же время раздается трезвон всех колоколов Ивана Великого. И мощный звон колокола Вознесения, отлитый из металлического лома 1812 года, покрывает этот шум грохотанием грома. А там святая Москва с тысячами церквей, дворцов и монастырей, с лазурными главами, медными шпицами и золотыми куполами сияет под лучами солнца, как фантастический мираж… Ураган народного энтузиазма едва не покрывает звона колоколов. Ко мне подходит обер-гофмаршал граф Бенкендорф[314] и говорит:

— Вот она, та революция, которую нам предсказывали в Берлине.

Он, по-видимому, этим передает всеобщую мысль.

Лицо Императрицы выражает восторженную радость. Бьюкенен шепчет мне на ухо:

— Мы переживаем величественную минуту. Подумайте о той исторической будущности, которая здесь подготовляется!

По окончании церемонии Государь подзывает обоих послов и говорит:

— Приблизьтесь, господа послы. Это приветствие столь же относится к вам, как и ко мне!

Восторженные приветствия толпы продолжаются.

Какой красивый и рыцарский поступок Государя, несомненно, вызванный исключительно личными побуждениями: церемониал не мог этого предусмотреть».

На обращение посла к Императрице она «едва отвечает, но сжатые губы, странный блеск ее неподвижного взгляда, магнетический и пламенный, свидетельствуют о внутреннем опьянении» (T. I. С. 88)[315].

Посещение Государем Москвы произвело аналогичное впечатление и на Бьюкенена. Однако, возвращаясь с Кремлевского торжества со своим французским коллегой, он (Бьюкенен) «не мог удержаться от мысли, как долго продолжится народный энтузиазм и каковы будут чувства народа к своему „батюшке Царю“, если война затянется слишком долго?» (T. I. С. 158).

Что это — просто скептицизм или вехи будущей деятельности сэра Джорджа?

Вся вышеописанная красивая, священная обстановка Кремля произвела на Палеолога глубокое впечатление. Он записывает: «В политическом отношении остались во мне два сильных впечатления: первое сложилось в Успенском соборе, наблюдая Государя стоящим перед иконостасом. Его личность, его окружение и вся декорация церемонии красноречиво выражали самый принцип самодержавия, таковой, каким его определяет Императорский манифест от 3/16 июня 1907 года о роспуске Государственной Думы второго созыва: „От Господа Бога вручена Нам Власть Царская над народом Нашим, перед Престолом Его Мы дадим ответ за судьбы Державы Российской“. Второе впечатление от неописуемого энтузиазма московского народа к своему Царю. Я не думал, что монархическая иллюзия и императорский фетишизм имеют еще столь глубокие корни в душе мужика» (T. I. С. 91)[316].

Если такое представление самодержавия могло сложиться в сознании посла от немногих виденных им случаев царского обихода, так какие же корни сознания своего исключительного положения помазанника Божия должны были прорасти в душе Императора Николая, не только многократно присутствовавшего, но бывшего центром и объектом этого мистического служения. Не воспринять всего этого потрясенной душою мог только глубокий циник, благородную же и высокохристианскую душу Государя все это должно было пронизать и отразиться на всем его облике и внутреннем складе.

Ознакомившись с впечатлениями, которые произвел Государь на иностранных послов в торжественные дни объявления войны, со слов Жильяра мы узнаем, каковым он был в то же время в домашней обстановке.

«В то время, когда эта историческая сцена (передача объявления войны германским послом Пурталесом Сазонову) происходила в кабинете министра иностранных дел в Петербурге, Государь, Императрица и их дочери присутствовали на вечернем богослужении в маленькой церкви в Александрии. Встретив Государя несколько часов перед тем, я был поражен выражением его необычайной усталости: черты лица его были натянуты, цвет лица землистый, и мешочки, которые образовывались у него под глазами, когда он был утомлен, казались необычайно увеличившимися. И теперь он всей душой молился, чтобы Бог устранил от его народа эту войну, которую он сознавал уже столь близкой и неизбежной. Все существо его казалось было напряжено в порыве веры, простой и доверчивой. Около него Императрица, скорбное лицо которой носило выражение глубокого страдания, столь часто подмеченное мною у изголовья Алексея Николаевича. Она тоже молилась в этот вечер с пламенной верою, как бы заклиная ужасную угрозу» (С. 85)[317].

«Несмотря на страшную ответственность, которая тяготела над ним, Государь никогда не проявлял столько твердости, решимости и сознательной энергии, как в периоде начала войны. Никогда его личность не выражалась с таким авторитетом. Оставалось впечатление, что он отдался всем телом и душой огромной задаче довести Россию до победы. В нем как бы чувствовалась лучезарность внутренней силы и упорная воля победы, которая заражала всех тех, которые к нему приближались. Государь был человеком скромным и застенчивым, он принадлежал к тем людям, которые постоянно колеблются от избытка совестливости и под влиянием чувствительной и чрезмерной деликатности лишь с трудом решаются подчинять других своей воле. Он сомневался в самом себе и был убежден в том, что он не может иметь успеха. Его жизнь, увы, как бы доказывала, что он не совсем был неправ. Отсюда его нерешительность и сомнения. Но на этот раз, казалось, что что-то в нем изменилось. Откуда же происходило это убеждение?

Дело в том, что, с одной стороны, Государь веровал в святость того, что он защищал — события конца июля дали ему возможность проникнуть в немецкие плутни, жертвой которых он едва не сделался, — а с другой стороны, он никогда не был столь близок к своему народу. Его путешествие в Москву показало ему, насколько эта война была популярна и насколько ему были благодарны за его образ действий, преисполненный достоинства, поднявший за границей престиж его нации. Никогда энтузиазм масс не проявлялся с такой внезапностью и такою силою. Он испытывал ощущение, как будто бы вся страна стоит за ним, и он надеялся, что политическая рознь, прекратившаяся перед общей опасностью, не проявится вновь, пока длится война!» (С. 99)[318].

Два дня спустя после посещения Москвы Палеолог делится своими впечатлениями с Сазоновым:

«— Какое отличное впечатление о Государе я вынес из Москвы; он был проникнут волей, уверенностью и силою.

— Я имел то же впечатление, — отвечает Сазонов, — и вывел из него отличное предзнаменование… предзнаменование нужное, так как…

И он внезапно смолкает, как бы не смея закончить свою мысль. Я вынуждаю его продолжать. Тогда, беря мою руку, он говорит мне в тоне дружественной доверительности:

— Не забывайте, что сущность характера Государя — это мистическая покорность судьбе!

Затем он рассказывает мне интересный анекдот, переданный ему Столыпиным.

Столыпин предлагал Государю важную политическую меру. Выслушав его в задумчивости, Государь махнул рукою, как бы говоря: это или что- нибудь другое, не все ли равно, и с грустным тоном сказал:

— Мне не удается ничего, что бы я ни предпринял. У меня нет удачи. Впрочем, воля человеческая так бессильна!

Мужественный и решительный по природе Столыпин энергично протестует. Тогда Царь его спрашивает:

— Читали ли Вы Жития святых?

— Да, отчасти, так как, если я не ошибаюсь, сочинение это занимает томов двадцать.

— Знаете ли Вы, какой день моего рождения?

— Как я мог бы этого не знать! 6 мая.

— А какого святого празднуют в этот день?

— Извините, Ваше Величество, не помню.

— Это патриарх Иов[319].

— Слава Богу! Царство Вашего Величества кончится со славою, так как Иов, претерпев с кротостью величайшие испытания, был вознагражден благословением свыше и успехом.

— Нет, верьте мне, Петр Аркадиевич, я имею более чем предчувствие, а полную уверенность, что я предопределен ужасным испытаниям, но я не получу награды здесь на земле. Сколько раз я применял к себе слова Иова: „Едва я предчувствую опасение — оно осуществляется, и все несчастия, которых я опасаюсь, падают на меня“»[320] (T. I. С. 95)[321].

* * *

Для успешного выполнения своей дипломатической миссии Палеолог старается уяснить себе личность Государя. Непосредственные его впечатления превосходны, но приведенный разговор бросает уже в его душу сомнение.

После катастрофы у Мазурских озер (Танненберг), по сведениям Палеолога, настроение в русском обществе уже становится пессимистическим. 21 августа / 4 сентября он заносит в свой дневник: «Не сомневаются в том, что немцы овладеют укреплениями Парижа. После чего, как говорят, Франция будет вынуждена капитулировать. Откуда идут эти слухи, кем они распространяются? Разговор, который я имел с одним из моих тайных осведомителей Н., более чем ясно проливает на это свет. Личность эта, как все люди его ремесла, подозрительная, но очень осведомленная о том, что происходит и говорится около Их Величеств. К тому же в данный момент он имеет специальную и осязательную причину быть со мною искренним»[322].

После успокаивающего заверения со стороны посла о положении дел во Франции Н. говорит:

«— Это правда! И мне очень отрадно от Вас это слышать. Но есть один элемент, с которым Вы не считаетесь и который имеет большое влияние на тот пессимизм, который я вижу со всех сторон, в особенности на верхах.

— А в особенности на верхах?

— Да, в высших слоях общества и при Дворе, среди лиц, соприкасающихся обычно с Их Величествами, заметно большое беспокойство.

— Но почему?

— Потому что, потому что давно уже убеждены в неудачливости Государя. Знают, что все предприятия ему не удаются, что судьба всегда против него, что он предопределен для катастроф. Впрочем, линии его рук ужасающи!

— Как! Неужели поддаются таким глупостям?

— Что Вы хотите, господин посол, мы русские и, следовательно, суеверны. Но разве не очевидно, что Государь предопределен для катастроф?

Затем Н. перечисляет все неудачи, преследовавшие Государя: Ходынка, утопающий на его глазах в Киеве пароход с тремястами зрителей, смерть в его поезде любимого министра Лобанова[323]. Желая иметь Наследника, он последовательно имеет четырех дочерей, а когда, наконец, Наследник появляется на свет, то он оказывается больным неизлечимым недугом. Любя тихую семейную жизнь, он получает истерическую жену, возбуждающую около себя беспокойство. Мечтая о вечном мире на земле, он втянут несколькими придворными интригами в Восточную войну, его армии побиты в Маньчжурии, а флот погибает в Китайском море. Потом вспыхивает революция в России; восстания и избиения следуют непрерывно друг за другом по всей стране. Убийство Великого князя Сергея Александровича открывает серию политических убийств. А когда беспорядки начинают утихать, Столыпин, обещавший быть спасителем России, падает на его глазах в Киеве от пули агента тайной полиции.

— Вы признаете, Ваше превосходительство, — заканчивает Н., - что Государь предопределен для катастроф и что мы имеем право дрожать, когда мы думаем о тех последствиях, которыми угрожает нам настоящая война» (T. I. С. 110–111)[324].

1/14 октября Палеолога посещает одесский еврей, крупный экспортер хлеба, и говорит:

«Патриотический порыв не ослабел в массах. Напротив, ненависть к немцам кажется еще более острой, чем в первые дни войны. Все полны решимостью продолжать войну до победы, в которой не сомневаются. Однако в Москве встревожены слухами, идущими из Петрограда: подозревают Императрицу и ее окружающих в секретных сношениях с Германиею; те же подозрения окружают Великую княгиню Елизавету Феодоровну, сестру Императрицы. Строго осуждают Государя за его слабость к Императрице, Вырубовой и Распутину» (T. I. С. 172).

На следующий день после приема вышеупомянутого еврея к Палеологу приезжает французский промышленник, проживающий в Москве (председатель правления Московских металлических заводов), Гужон, который говорит:

«Многие из моих русских друзей, стоящие во главе московской промышленности и торговли, умоляли меня поставить вам один вопрос, который вам покажется странным. Правда ли, что придворным удалось поколебать решимость Государя продолжать войну до полного разгрома Германии? Возбуждение моих друзей чрезвычайно. Они до такой степени уверены в справедливости полученных сведений, что приехали со мною в Петроград и желают получить аудиенцию у Государя. Но предварительно они хотели бы осведомиться у Вас и были бы очень благодарны, если бы Вы их приняли.

Я отвечаю Гужону, разъясняя ему вопрос о тех интригах, которые куются около Императрицы и за которыми надо очень наблюдать; что же касается твердости намерений Государя, я перечисляю ему все те свидетельства, которые я ежедневно получаю в их подтверждение.

„Благоволите уверить Ваших друзей, — говорит Палеолог, — что я имею безусловную веру в слова Государя, в его верность союзу и решимость продлить войну до окончательной победы… Они, впрочем, поймут, что я не могу их принять, так как это имело бы вид, что я становлюсь между Царем и его подданными. Если впоследствии Вы узнаете что-либо определенное о придворных интригах, обязательно меня осведомите“» (T. I. С. 173).

Нельзя не оттенить здесь по достоинству образа действий Палеолога, осудившего бестактную выходку московских патриотов, пришедших к иностранному послу проверять образ действий своего Государя на основании сплетен, не имевших никакой под собою почвы, но спрашиваешь себя: о каких «интригах, которые куются около Императрицы и за которыми надо очень наблюдать», говорит посол, о интригах ли, которые хотели ее использовать, или которых она была жертвою?

Здесь не лишено интереса отметить, насколько Москва способна была питаться и отравляться вздорными слухами. Вот что записывает Легра.

Правда, приводимое относится к эпохе значительно позднейшей, а именно к весне 1916 года, но ведь Москва всегда была Москвой.

«Я закончил вечер с друзьями, принадлежащими к богатой буржуазии, людьми, исключительно интеллигентными и культурными. Один из них в страхе, но не из-за Вердена, но по поводу мира, который, по его сведениям, незамедлителен: ему это известно от X., который слышал Z., объявлявшего в Думе, что переговоры о мире подвинулись и что интендантство, по этому поводу, перестало делать заказы! Другой прибавляет, что Петроград будут мало-помалу эвакуировать, что, по его мнению, свидетельствует о том, что взятие Риги неминуемо. Наконец, третий сообщает слух, что Россия продала Германии несколько миллионов пудов хлеба взамен поставки аспирина, в котором она испытывала настоятельную нужду! Нелепость этих слухов не поражает моих друзей; у них в настоящее время происходит что-то такое в мозгу, что извращает мысли, подобно зеркалам, извращающим изображение. Однако, если сливки интеллигентной и социальной Москвы так слабо разбираются, то что же происходит на низах общества?» (С. 63).

4/17 сентября французского посла посещает уже другой его осведомитель Б., который рассказывает ему о деятельности Ленина, основывавшего торжество своих идей на победе Германии и поражении России. Резюмируя эту беседу, посол записывает: «Итак, оба полюса русского общества: главари непримиримого православного самодержавия и апостолы крайнего и безусловного анархизма исповедуют одно и то же желание — победу Германии!» (T. 1. С. 174)[325].

Вот какими путями и какими разговорами, вне личных впечатлений, создавалось у Палеолога представление о Государе и окружавшей его обстановке.

Выше приведено все, что отмечено Палеологом в его записках до вышеупомянутого дня о консервативной партии в России, и спрашиваешь себя, не вытекает ли такое заключение посла относительно деятельности правых только из предубеждений к ним? Дальнейшее отчасти выяснит, кем питались эти предубеждения.

* * *

Уже несколько раз нам пришлось упомянуть имя Распутина. Личность эта сыграла такую большую роль в последние годы Императорской России, что знакомству с ней приходится уделить некоторое место. Зорко следит за ним и Палеолог.

В сентябре, по сведениям посла, Распутин вернулся в Петроград. «Он говорит о войне только в выражениях неопределенных, загадочных и апокалиптических, отсюда делают вывод, что он ее не одобряет и что он предвидит большие несчастия»[326] (T. I. С. 117).

14/27 сентября Палеолог спрашивает графиню X., сестра которой очень близка к старцу:

«— Правда ли, что Распутин уверял Государя, что эта война будет гибельна для России и что ей надо немедленно положить конец?

— Сомневаюсь… В июне, несколько ранее покушения на него Гусевой, Распутин часто повторяет Государю, что он не должен доверяться Франции, а сближаться с Германией, впрочем, он только повторял фразы, которым, с большим трудом, его обучал старый князь Мещерский. Но со времени своего возвращения из Покровского он держит совсем иные речи. Третьего дня он сказал мне лично: „Я счастлив этой войне, она избавила нас от двух недугов: пьянства и немецкой дружбы. Горе Царю, если он остановится в борьбе, не раздавив Германию!“

— Браво! Но говорил ли он то же самое Их Величествам недели две тому назад? Мне сообщили об его разговорах совсем противное.

— Быть может… Распутин не политик, который имеет систему и программу и который следует им при всех обстоятельствах. Это безграмотный мужик, непосредственный, ясновидец, фантазер, полный противоречий. Но так как он очень лукав и чувствует, что его положение во дворце поколебалось, то я была бы удивлена, если бы там он высказывался бы против войны» (T. I. С. 136–138)[327].

13/26 октября Палеолог записывает свою беседу с Великой княгиней Мариею Павловной. Он спрашивает ее, говорит ли Распутин о мире?

«Я не знаю, — отвечает Великая княгиня, — но это меня бы очень удивило. Он слишком хитер, чтобы не понять, что в этот момент его не стали бы слушать» (T. I. С. 179).

Из приведенных разговоров видно, что фактически в этот момент Распутин не высказывался за прекращение войны, остальное лишь предположения, приводящие однако, хотя и путем отрицательным, к тому же выводу.

26 ноября / 9 декабря Палеолог записывает свою беседу с посетившим его «неким старым бароном Н., игравшим политическую роль лет десять тому назад, но с того времени посвятившемуся ничегонеделанию и светской болтовне. Он говорил о вчерашних событиях (неудачное Лодзинское дело)[328]:

— Дела идут плохо!.. Лодзинская битва, какое безумие, какой беспорядок! Мы потеряли более миллиона людей… Мы никогда не преодолеем немцев. Нужно думать о мире.

Я возражаю, что три союзных державы обязаны вести войну до разгрома Германии, так как вопрос идет не более не менее, как о национальной целости; я присовокупляю, что позорный мир вызовет неминуемо в России революцию, и какую революцию! Я заканчиваю свою речь утверждением, что имею безусловное доверие в верность Государя нашему общему делу. Н. отвечает шепотом, как будто бы кто-нибудь может нас услышать:

— О, Государь, Государь…

Он останавливается, я настаиваю.

— Что Вы хотите сказать? Кончайте же!

Он продолжает с большим смущением, так как вступает на скользкий путь:

— В настоящий момент Государь возбужден против Германии, но он скоро поймет, что ведет Россию к гибели… Это ему дадут понять… Я как бы отсюда слышу, как эта каналья Распутин ему говорит: „Ну долго ли еще ты будешь проливать кровь своего народа? Ты разве не видишь, что Бог тебя оставляет“. В этот день, господин посол, — мир будет близок.

Я резко обрываю этот разговор:

— Это глупая болтовня. Государь присягал на Евангелии и на иконе Казанской Божьей Матери, что он не подпишет мира, пока хотя бы один вражеский солдат будет на Русской земле. Никогда Вы не заставите меня поверить, чтобы он не исполнил такой клятвы. Не забудьте, что в этот день, когда он приносил эту присягу, он хотел, чтобы я был около него, чтобы мое присутствие свидетельствовало о том, о чем он клялся перед Богом. В этом он всегда будет непреклонен. Он скорее пожертвует жизнью, чем изменит своему слову» (T. I. С. 228)[329].

Пророчески правым оказался французский посол, и приходится вновь с отрадным чувством отметить его заступничество за Государя перед этим, к стыду нашему, русским. Не говоря уже о гнусности его словоизвержений, нельзя не подчеркнуть и их глупости. Только что он говорит, что «нужно думать о мире», как признает Распутина «канальею», навязывая ему совет Государю прекратить войну, то есть заключить тот же мир!

И как ни глупы, как ни низки все эти разговоры, как ни находились они в явном противоречии с впечатлениями посла при непосредственном общении его с Государем и Императрицею, как ни возбуждали они его негодования, они тем не менее не могли не оставлять осадка в его сознании, осадка, стоявшего, как мы увидим далее, в несоответствии с действительностью.

Месяца два спустя (11 /24 февраля 1915 г.) Палеолог встречается с Распутиным в одном салоне. Между ними происходит длинный разговор, из которого ниже приводится наиболее интересное.

На указание посла о вреде заключения при данных обстоятельствах мира Распутин отвечает:

«— Ты прав, мы должны биться до победы.

— Я счастлив от тебя это слышать, так как я знаю многих высокопоставленных лиц, которые рассчитывают на тебя, чтобы побудить Государя прекратить войну.

Окинув меня недоверчивым взглядом и почесав бороду, он резко отвечает:

— Всюду есть дураки!

— Досадно, что этим дуракам верят в Берлине. Император Вильгельм уверен, что ты и твои друзья всем своим влиянием работаете в пользу мира.

— Император Вильгельм… Ты разве не знаешь, что его вдохновляет диавол! Все его слова, все его поступки — по наущению диавола. Я знаю, что я говорю: в этом я разбираюсь! Один черт его поддерживает, но в один прекрасный день черт его оставит, потому что Богу так угодно. И Вильгельм падет, как сношенная рубашка, которую бросают в навоз.

— Тогда наша победа несомненна! Диавол, очевидно, не может победить.

— Да, мы победим».

Затем Распутин переходит на страдание народа и говорит:

«— Когда народ слишком страдает, он делается ужасным… он даже говорит о республике… ты должен был бы сказать об этом Государю.

Потом Распутин спрашивает, будет ли Константинополь принадлежать России?

— Да, если мы будем победителями.

— Наверное?

— Я в этом убежден.

— Тогда русский народ не пожалеет о своих страданиях и согласится страдать еще больше» (T. I. С. 308–311)[330].

Оставаясь в рамках только что приведенного разговора и всего того, что до настоящего момента поведал нам Палеолог, спрашиваешь себя, в чем можно упрекнуть Распутина?

13/26 мая, то есть три месяца спустя, посол получает о «старце» другие сведения. Под влиянием военных неудач в Галиции Распутин будто бы вновь принялся проповедовать свою прежнюю тему: «Эта война оскорбляет Бога… Россия вступила в войну против воли Божьей… Генералы ведут мужиков на убой. Увы, кровь жертв падет не только на них одних: она падет и на Царя, потому что он отец мужиков… Я вам говорю, кара Божья будет ужасна!» (T. I. С. 362)[331].

Признание ужасов войны не есть еще проповедь ее прекращения; да кто же был за войну? Союзные дипломаты гордились тем, что сделали все для ее предотвращения, а Вильгельм предается анафеме за то, что ее вызвал!

Несколько дней спустя (17/30 мая) Палеолог беседует «с высокопоставленною особою X., пламенный патриотизм которого вновь приходит к нему изливаться».

Посол спрашивает X., почему его сторонники не подкупят «старца» для проведения своих целей. И что же оказывается? В силу разных, правда отрицательных, соображений старца подкупить нельзя, и что даже «о всяком подозрительном предложении он немедленно доведет до сведения дворцового коменданта, генерала Воейкова» (T. I. С. 366)[332].

Здесь не место заниматься личностью Распутина во всей ее совокупности, то есть его биографией, обстоятельствами, создавшими его положение при Дворе и его гипнотическою силою. В данном случае нас интересует только та роль, которую ему приписывали по отношению к войне или, точнее, к ее прекращению, причем его охотно обвиняли в том, что он состоял немецким агентом. Последнее обстоятельство, в виду близости его к Императрице, имело огромное значение в надвигавшейся трагедии Императорской семьи, и приходится спросить себя, можно ли из приведенных Палеологом данных, — а он очевидно привел все, чем располагал, — сделать вывод, подтверждающий приведенное о Распутине мнение. Рассмотрению вопроса, был ли Распутин немецким агентом, будет отведено место далее, здесь же интересно выяснить степень влияния Распутина на Государя. Об этом Палеолог говорит:

«Государыня всецело подчиняется Распутину… Подчинение Государя гораздо менее полно. Он, несомненно, думает, что Григорий Распутин „Божий человек“; однако он сохраняет относительно последнего большую долю самостоятельности, он никогда сразу ему не уступает. Эта относительная самостоятельность проявляется в особенности, когда старец вмешивается в политику. Тогда Николай II замыкается в молчание и сдержанность; он избегает затруднительных вопросов, он откладывает окончательный ответ; но во всяком случае, он подчиняется только после долгой внутренней борьбы, где его природный здравый смысл очень часто одерживает верх» (T. II. С. 91)[333].

То же самое говорит и Бьюкенен:

«Его влияние на Государя не было так беспредельно, как на Государыню, и скорее касалось религиозных и церковных вопросов, чем политических» (T. I. С. 177).

Отбрасывая гиперболическое прилагательное «беспредельно», приходишь к заключению, что влияние Распутина на Государя было определенно сильно лишь в вопросах религии и касавшихся его личной жизни.

Между тем обществом владело иное представление. Это представление постоянным кошмаром стоит около Палеолога. Оно устрашает его, но надо отдать ему справедливость, при ясном свете критического анализа этот кошмар всегда рассеивается.

Задавшись целью уяснить личность Государя из представления о нем иностранцев, необходимо дать значительное место и Государыне. Общая молва приписывала ей большое влияние на своего державного супруга. Если это действительно было так, то нельзя понять Государя, не поняв Императрицы.

В настоящем этюде не предполагается ни изучать, ни изображать всю сложную личность Императрицы. Несомненно, что на эту тему будут написаны многие книги компетентными историками, талантливыми романистами и учеными психиатрами. Впрочем, последним придется, быть может, более заняться психологией масс, чем личностью Императрицы, так как общество того времени было, несомненно, захвачено психозом самоуничтожения. Здесь мы коснемся Императрицы лишь в узкой области приписываемого ей влияния на Государя, как в вопросах внешней, так и внутренней политики. Последняя выявится впоследствии, пока обратимся к первой.

В каком направлении, по мнению общества, выражалось влияние Государыни во внешней политике? В скорейшем заключении сепаратного мира с Германией. Побудительной к тому причиною были будто бы симпатии прежней принцессы Аликс Гессенской к ее немецкой родине. Однако обвинения этим не ограничивались, они шли гораздо далее. Императрицу обвиняли в том, что она, пользуясь своим положением и осведомленностью и будучи в связи с Германией, служила последней в ущерб интересам России; словом, ее обвиняли в тягчайшем преступлении — государственной измене.

На чем было основано это обвинение? На том, что Государыня — немка. Была ли она такой в действительности?

Обратимся для разрешения этого вопроса к иностранцам:

Вот что говорит по этому поводу Жильяр:

«Потеряв в детском возрасте мать, принцесса Аликс Гессенская, будущая Императрица Александра Феодоровна, воспитание свое, по большей части, получила при Английском Дворе, где в скором времени сделалась любимой внучкой Королевы Виктории, которая перенесла на белокурую Аликс всю нежность, которую она испытывала к ее матери. Королева Виктория не любила немцев и питала особое нерасположение к Императору Вильгельму II, которое передала своей внучке. Последняя всю свою жизнь испытывала более влечение к родине матери — Англии, чем к Германии. Впрочем, она осталась очень привязанной к родным и друзьям, которых она там оставила» (С. 35)[334].

«Императрица восприняла новую родину так же, как и новую религию — всем рвением своего сердца: она была русской по чувству, как православной по убеждению» (С. 144)[335].

«Я никогда его (Вильгельма) не любила, — говорит Императрица Жильяру. — Он всегда упрекал меня, что я ничего не делаю для Германии, и он употребил все усилия, чтобы оторвать Россию от Франции, но я никогда не думала, что это ко благу России… Эта война!.. Он никогда не простит мне ее!» (С. 88)[336].

Вот что говорит Бьюкенен:

«Хотя часто утверждают, что она немка, а потому преследует германские интересы, но это неправда» (T. II. С. 43).

Много позднее, 23 июля 1916 года, генерал Вильямс записывает в свой дневник непосредственно после разговора с Императрицей: «Она так горда Россией» (С. 117).

Но наиболее обстоятельные данные дает нам по этому предмету Палеолог.

11/24 ноября 1914 года он спрашивает Великую княгиню Марию Павловну: «А каковы ныне чувства Императрицы к Германии?»

Великая княгиня отвечает: «Я Вас, быть может, удивлю. Она страстная антинемка. Она отрицает у немцев всякую честь, всякую совесть, всякую человечность. Она мне говорила на днях: „Они потеряли нравственный смысл! Они потеряли христианское чувство“» (T. I. С. 207).

25 декабря 1914 года (7 января 1915 года) он заносит в свой дневник:

«Вот уже много раз мне приходится слышать упреки Императрице в том, что она сохранила на троне немецкие симпатии, предпочтение и нежность к Германии. Несчастная женщина никаким образом не заслуживает этого обвинения, которое ей известно и приводит ее в отчаяние. Александра Феодоровна не немка, ни по уму, ни по сердцу, и никогда ею не была. Конечно, она таковая по рождению, во всяком случае, с отцовской стороны, ибо ее отец Людвиг IV — Великий герцог Гессенский, но она англичанка по матери, принцессе Алисе, дочери Королевы Виктории. В 1878 году, шести лет от роду, она потеряла мать и жила обычно при Английском Дворе. Ее воспитание, образование, сформирование сознания и морали стали, таким образом, совершенно английскими. И ныне она еще англичанка по своей внешности, манере себя держать, некоторой натянутости и пуританизму, неуступчивой и воинствующей суровости совести, наконец, по многим своим интимным привычкам. Этим, впрочем, ограничивается то, что принадлежит ее западному происхождению.

Существо ее натуры сделалось совершенно русским. Ранее всего, и несмотря на творимую о ней легенду, я не сомневаюсь в ее патриотизме. Она любит Россию горячей любовью. И как было не привязаться ей ко второй родине, которая осуществляет и олицетворяет все ее интересы женщины, супруги, Государыни и матери? Когда она взошла на престол в 1894 году, все уже знали, что она не любит Германию и в особенности Пруссию. В течение последних лет она в особенности возненавидела Императора Вильгельма, и она возлагает на него всю ответственность за войну, ту ужасную войну, „которая (по ее словам) ежедневно заставляет обливаться кровью сердце Спасителя!“ Когда она узнала о пожаре Лувена, она воскликнула: „Я краснею при мысли, что была немкой!“

Но ее моральная натурализация еще гораздо глубже. По странному явлению умственного заражения она ассимилировала, мало-помалу, самые древние, самые специфические элементы русской души, эти элементы темные, эмоционные и туманные, которые имеют высшим проявлением религиозный мистицизм» (T. I. С. 249–250)[337].

Хотелось бы, чтобы Палеолог навсегда остановился на этом верном и талантливом портрете Императрицы, написанном под личным впечатлением и бывшим результатом его недюжинной наблюдательности, отбросив все, чем затемняли этот образ недоброжелательство, сплетня и клевета.

Так характеризовали Императрицу те люди, которые были с нею в непосредственном общении, а вот каковое представление создавалось о ней в обществе, типичным выразителем которого является Верстрат:

«Интересы самодержавия и Династии Романовых требуют соглашения и союза с Императором Вильгельмом, — высказывает Протопопов. — Такие речи нравятся Императрице, чьи мысли они верно передают» (С. 122).

«К счастью, даже самодержец в действительности не обладает безграничною властью. Он должен иногда считаться с общественным мнением. Без последнего сепаратный мир между Россиею и Германиею, благодаря Распутину и Императрице, может быть, был бы уже давно заключен… Со своей стороны, Императрица, будучи немецкою принцессою, предпочитает новой родине старую, оплакивая в глубине сердца войну с Германиею, которая сохраняет ее тайные симпатии» (С. 33).

Комментарии, казалось бы, излишни.

Но наиболее типично то, что говорит Шарль Ривэ.

«Русская реакционерка, Царица сверх того была немецкой патриоткой, поддерживая постоянные сношения со своею родиною. Кайзер сумел это использовать. Через Царицу передавал он свои послания, свои мысли и влияния на своего кузена» (С. 36).

«Немка (Царица) маневрировала в пользу своего первоначального отечества» (С. 37).

Однако, думается, что вышеприведенных свидетельств достаточно, чтобы утверждать, что Государыня немкою не была и в качестве таковой на Государя не влияла.

Между тем, и не будучи немкой, просто в силу личных соображений, хотя бы и ошибочных, можно было желать скорейшего прекращения войны и заключения, вследствие этого, сепаратного мира с Германией. Из дальнейшего будет видно, что такими мыслями не только был проникнут граф Витте, но и широко их пропагандировал; значит, могла бы иметь таковые и Государыня.

Была ли она виновна хотя бы в этом?

Далее будет приведено все, что в этом отношении было подмечено иностранцами. Вывод будет ясен.

Быть может, здесь было бы уместным выяснить себе тот конфликт, который возник между обществом и Царственной четой и который создал ту атмосферу, в которой недоброжелательство к Императрице нашло для своего развития столь благоприятные условия.

С самого приезда принцессы Аликс Гессенской в Россию кто-то распространил о ней слух, что она не любит страны, которая должна была стать ей вторым отечеством. Ее застенчивый характер все приняли за надменность и нежелание сближения с обществом. К тому же состояние ее здоровья, тоже затруднявшее светские отношения, усугубило это, создавшееся о ней, представление. Появился Распутин. Неоднократные и подтвержденные даже иностранцами случаи исцеления этим мужиком припадков гемофилии у Наследника, тогда как медицина осталась бессильною, вызвало в Императрице необычайное расположение, а потом и преклонение перед «старцем».

Много лет эти отношения ее к Распутину не выходили из личной жизни Царственной семьи, и, казалось бы, что до всего этого обществу не было никакого дела. Однако кого-то это беспокоило и очень скоро распространилась отвратительная клевета о предосудительной близости Государыни к грязному мужику. Эта легенда овладела обществом и распространилась в широких слоях народа. Государь знал об этом. Знал он и то, какою восторженною любовью любила его Императрица. Конечно, эта клевета, это преступное легковерие людей, нередко стоявших у самых ступеней трона, не могли не возмущать Царственных супругов. Всякое действие вызывает противодействие, и между Царем и обществом пробежала тень. Наступила война. Пользуясь немецким происхождением Императрицы, враги (чьи враги?) изобрели новую, столь же отвратительную легенду об ее измене России. Государь тоже знал, каковыми были ее отношения к новой ее родине и об ее нелюбви к Германии и антипатии к Императору Вильгельму. Все и вся клеветало на Императрицу.

Государь опять не мог не сознавать всей опасности создаваемого врагами Императрицы настроения не только для нее, но и для него самого как Монарха. Компрометируя Императрицу, чьи-то враждебные силы метили в самый режим, Императором возглавляемый. В представлении Государя они были врагами и беспредельно любимой им России. Государь видел работу своих врагов, страдал от этого, но, несомненно, страдал еще более от того легковерия, с которым общество принимало клевету, позорящую столь несправедливо самое дорогое, близкое ему существо, и приносящую столь непоправимый вред тому, что он любил еще больше, — что он доказал своею мученическою смертию — Россию. Государь не был бы человеком из плоти и крови, если бы все это не возмущало и не ожесточало его против окружавшей его среды. Могли быть ошибки Царя в управлении страной, в выборе людей, но справедливость требует признать, что эти влияния в значительной степени были последствием той обстановки, в которую поставили его силы, поднявшие против него анонимное и подлейшее оружие клеветы.

29 октября / 12 ноября Палеолог посещает яхт-клуб, где два собеседника ему поверяют, «как опасны для России и Династии интриги, которые непрестанно ткутся около Императрицы». Посол отвечает им, что также озабочен этими интригами, и спрашивает: «Как допускает Государь даже в стенах дворца настоящий очаг измены? Почему он не наказывает? Одним словом, одним почерком пера он всех бы привел к порядку. Он все же хозяин» (T. I. С. 191).

7/20 декабря посол отмечает: «До меня доходят слухи, что в интеллигентных и либеральных сферах о Франции говорят с недоброжелательностью и едкою несправедливостью (по поводу займа, предоставленного России в 1906 году). Я реагирую насколько могу против этих взглядов, но мой образ действий по необходимости ограничен и секретен. Если бы я слишком развил мои отношения с либеральными кругами, то я сделался бы подозрительным правительственной партии и Государю; я дал бы этим страшное орудие реакционерам крайней правой, шайке Императрицы, которая проповедует, что союз с республиканской Францией смертельная опасность для православного самодержавия и что спасение может прийти только от примирения с германским кайзеризмом» (T. I. С. 235)[338].

Уже ранее приходилось ставить вопрос, откуда почерпал Палеолог неблагоприятные сведения как о деятельности правых, так и об интригах около Императрицы. Не раскрывается ли в вышеприведенном абзаце этот источник? Кто был заинтересован в дискредитировании правых? Очевидно, левые. Кому выгодно было работать против существовавшего в то время строя? — Очевидно, левым, тем левым, которые уже в 1906 году поставили на знамени своем революцию, тем левым, которые не могли простить Франции займа 1906 года, способствовавшего Царскому правительству одолеть первую революцию.

Работа левых пока еще робко начинает свою тихую сапу против Царя и возглавляемого им строя.

* * *

Набросав, в мере имеющегося материала, значение Императрицы и Распутина в занимающем нас периоде, приходится остановиться еще на одном лице, сыгравшем в то время довольно интересную, хотя и эпизодическую роль главным образом потому, что французский посол отводит ему значительное место в своих записках, почему странно было бы отрицать его значение, а более всего потому, что на нем отражаются некоторые характерные свойства Государя.

В сентябре возвращается из-за границы граф Витте, который посещает французского посла и высказывает ему, что «война — безумие», что «она не может не быть злополучной для России, что победа кажется ему сомнительной» и что «надо как можно скорее ликвидировать эту глупую авантюру» (T. I. С. 119–121)[339].

Недели две спустя Палеолог отмечает в своем дневнике: «Витте продолжает „со спокойной и высокомерной смелостью свою кампанию в пользу мира“, каковая производит большое впечатление».

Посол жалуется Сазонову, указывая на то, что кампания эта тем более вредоносна, что Витте не частное лицо, а бывший председатель Совета министров, статс-секретарь Его Величества, член Государственного Совета и председатель финансового комитета. Сазонов соглашается с послом, говоря, что интриги Витте не только неприличны, но и преступны и что он не раз доводил о них до сведения Государя, который был возмущен ими.

Посол спрашивает Сазонова, почему Государь не карает Витте и не отымает у него вышеупомянутых почетных званий и должностей. Сазонов отвечает: «Потому что… потому что…».

«И эта фраза оканчивается вздохом безнадежности».

К этому министр прибавляет, «что через несколько дней он увидит Государя, которому посоветует пригласить посла, чтобы тот услышал из его уст, что болтовня графа Витте не имеет никакого значения» (T. I. С. 188–190).

28 октября / 11 ноября Палеолог записывает: «В течение этих двух месяцев, что я посещаю русское общество, меня более всего изумляет та свобода и та распущенность, с которой здесь говорят о Государе, Императрице и Императорской фамилии. В этой стране самодержавия, где государственная полиция, жандармерия и охрана, Петропавловская крепость и Сибирь всегда во всей своей грозной наличности, преступление оскорбления величества[340] обычный грех светских разговоров» (T. I. С. 1–140).

Как согласовать это наблюдение с замечанием Ривэ, который утверждает, что в России из боязни охраны не смели даже разговаривать:

«Лишь только разговор, всегда оживленный и умный и часто блестящий в этой стране, затрагивал некоторые вопросы, всматривались в соседа и слова замирали на устах. Нередко люди крупные, интеллигентные, добрые патриоты принижались этой осторожностью. Слишком часто приходилось понижать свой голос, отчего он терял свою звучность» (С. 118).

Палеолог подкрепляет свое впечатление за чаем у г-жи X., которая приводит несколько новых данных о кампании, которую Витте ведет в пользу мира, и разражается негодованием против Государя, который это терпит: «У него крайний страх (peur bleue), — говорит она перед Витте, — он никогда не осмелится его тронуть. Впрочем, от начала своего царствования он всегда выявлял себя не имеющим ни мужества, ни воли».

Посол счел нужным опровергнуть возмутительную болтовню этой светской барыни: «Имеется ли право говорить, что он не имеет воли? Кажется, напротив, он неоднократно умел держать руль рукой довольно твердой».

Но госпожа X. не уступает: «Нет, у него нет никакой воли. И как может он ее иметь, раз у него нет никакой индивидуальности. Он упрям, но это совсем иное свойство. Раз ему вложена идея в голову, — так как идеи ему никогда не принадлежат, — то он упрямо ее отстаивает, цепляется за нее, потому что у него нет сил желать чего-либо иного (?). Но что меня особенно возмущает, это то, что у него нет мужества. Он всегда действует скрытно. Никогда он не принимает открытого и свободного спора по предмету, который ему не безразличен. Чтобы избежать возражений, он неизменно соглашается на все, что ему предложат и на то, о чем его просят. Только что повернут спину, он приказывает противоположное» (T. I. С. 191).

Недели три спустя Палеолог заносит в свой дневник, что со всех сторон ему сообщают о неустанной кампании, которую Витте ведет в пользу заключения мира. Это подтверждает ему графиня Z. Не разделяя мнений Витте, графиня имеет частые случаи его видеть и, сверх того, она основательно (будто бы) осведомлена о всем, что происходит за кулисами Двора. Она утверждает, что влияние Витте очень сильно в настоящую минуту и что его речи производят большое впечатление. Еще вчера, у княгини X., он в течение часа доказывал необходимость немедленного заключения мира и утверждал, что в противном случае Россия идет к поражению и революции.

Посол вновь выражает свое удивление тому, что такие речи могут произноситься безнаказанно членом Государственного Совета и статс- секретарем Его Величества, которого так легко заставить замолчать!

«Не смеют заставить его молчать», — возражает графиня, прибавляя, что «Государь, ненавидящий Витте, очень его боится; он опасается его способностей, его надменного ума, его манеры говорить, точной и едкой, его эпиграмм, его интриг. Затем, между ними более одного секрета, разоблачению которых было бы невыгодно для престижа Их Величеств» (T. I. С. 210).

Из всего приведенного видно, что французский посол чрезвычайно озабочен теми лицами и элементами, которые так или иначе могли повредить делу союза и доведения войны до победного конца. Он ищет их в Императрице, Распутине, Витте, в крайних правых и реже всего, в особенности в начале войны, — в среде левых. Из всех названных в первую очередь лиц и элементов, как мы видели и еще убедимся впоследствии, только один Витте оправдывал подозрительность посла, а потому впечатлениям его о деятельности графа здесь и отведено сравнительно большое место.

Какие можно сделать из приводимых Палеологом сведений выводы?

Ранее всего, что Витте был совершенно одинок и ни к какой партии не принадлежал. Здесь не место разбирать вопроса, насколько были правильны или неправильны его идеи, для нас важно выяснить лишь то, имели ли они влияние на общество, а затем и на Государя. На оба эти вопроса можно с определенностью ответить отрицательно. С правыми элементами общества Витте ни в каком контакте не состоял, от крайних левых, пораженцев ленинского толка, его все же отделяла целая пропасть, средние же элементы, по соображениям разного рода, а также и патриотическому подъему, представляли почву крайне неблагоприятную для восприятия идей графа. Что касается Государя, то он менее всех склонен был поддаваться идеологии Витте, хотя бы по одной уже разности их характеров, которую близко знавший обоих бывший министр иностранных дел Извольский выражает так: «Я указывал уже на контраст натуры Витте и натуры Императора Николая и род физического отвращения, которое они испытывали относительно друг друга»[341]. По существу своему деятельность Витте в данном случае была недопустимой и иногда даже преступной, чему яркий пример приводит тот же Палеолог.

20 октября / 2 ноября 1916 года посол записывает свой разговор с покидавшим свой пост японским послом Мотоно, который передает ему свою беседу с посетившим его графом Витте: «Я знаю, что будут просить Ваше правительство, — говорит граф, — послать войска в Европу. Пусть оно остережется от этого. Это было бы безумием с его стороны. Верьте мне, что Россия истощена, самодержавие погибнет. Что касается Франции и Англии, то они никогда не победят. Победа не может ускользнуть от Германии!» «Вот, — восклицает японец, — что осмелился сказать мне, японскому послу, бывший министр Царя, подписавший Портсмутский договор» (Т. III. С. 73).

Тем не менее, в смысле реальных достижений пропаганда Витте не имела никакого успеха и в этом, вероятно, кроется одна из причин, почему она не была пресечена Государем. Была, несомненно, и другая, основанная на личных отношениях Государя и Витте.

Государь отлично знал, что Витте его ненавидел и позволял себе говорить о нем в выражениях самых недопустимых и интриговать против него. Так, под влиянием графа была написана англичанином Диллоном книга «Закат России», в которой, по словам Бьюкенена, «Диллон, говоря о Государе, применял к нему всякого рода оскорбительные эпитеты, приписывает ему недостойные побуждения и обвиняет его в лицемерии» (T. II. С. 60).

То же говорит и Извольский: «В конце жизни графа Витте это чувство (отвращения) приняло форму настоящей ненависти, которая побуждала его иногда бросать против своего Монарха обвинения очевидно несправедливые».

Весьма естественно, что отлично осведомленный Государь не мог со своей стороны питать к Витте, возведенному им в графское достоинство, особенно нежных чувств.

В петербургском обществе, столь несправедливом к Государю, охотно объясняли себе нерасположение Царя к Витте тем обстоятельством, что он не терпел будто бы около себя лиц очень крупных и тем самым его затмевавших. Зачем искать объяснений в причинах гадательных, когда объяснение так просто? Мог ли Государь терпеть около себя лицо, так к нему относившееся? На это можно возразить, что ненависть Витте была последствием устранения его от дел и личных свойств Государя. Если это даже было и так, то формы, в которых Витте проявлял свою ненависть во всяком случае свидетельствуют о невысоком уровне нравственных качеств графа, делавших его для Николая II неприемлемым.

Надо полагать, что именно личные отношения побудили Государя проявить непонятную для Палеолога терпимость к недостойному носителю императорских вензелей.

Господин Витте мог проявлять свою ненависть к Государю своими интригами. Государю же подобало выражать свои чувства лишь величавым презрением. И такому заключению имеются определенные данные, вытекающие из того, насколько Государь был терпим вообще к личным своим врагам.

Вот что рассказывает Палеолог.

Известный революционер Бурцев, вернувшийся самовольно из-за границы во время войны, был арестован и выслан в Сибирь. Так как эта мера произвела в левых кругах Франции неблагоприятное впечатление, то Вивиани просил Палеолога употребить все свое влияние на ее отмену. Сазонов докладывает просьбу Палеолога Государю, а затем передает свою беседу с Царем послу:

«С первых же слов Его Величество сказал мне: „Господин Палеолог знает ли о тех мерзостях, которые Бурцев писал обо мне и Императрице?“ — Однако я настаиваю. Государь был так милостив, у него такое высокое понимание своей миссии как Монарха, что он почти немедленно мне ответил: „Хорошо, скажите французскому послу, что я жалую ему помилование этого презренного (ce mis?rable)“. При этом Его Величество не лишило себя лукавого удовольствия присовокупить: „Напомните мне, при каких обстоятельствах мой посланник в Париже предстательствовал бы о помиловании французских политических осужденных?“» (T. I. С. 298).

Читателю остается судить по образу действий Государя по отношению к Витте и Бурцеву, насколько он был «немилосерден к тем, которые не оказывали внимания относительно его», как это успел кто-то шепнуть Петра, о чем было упомянуто выше.

Соображения госпожи X. и графини Z., что Государь «боится Витте» и не смеет его тронуть, неблаговидны морально и неосновательны по существу. Если бы между Государем и Витте в действительности были тайны, компрометирующие «престиж Их Величеств», то неужели они не выплыли бы наружу при Временном правительстве, которое при посредстве комиссии Муравьева выискивало все, что только сколько-нибудь могло послужить во вред Николаю II и его Августейшей супруге.

С негодованием приходится отбросить суждения об отсутствии у Государя мужества и воли. И то и другое свойства он ярко проявлял как в стремлении довести войну до победного конца, так и при невыносимых условиях ареста и изгнания. Вот яркое свидетельство этому, приводимое Бьюкененом:

«Одной из причин отмены Керенским смертной казни было предупреждение возможности требовать казни Государя. Узнав об этом, Государь воскликнул: „Это ошибка! Уничтожение смертной казни подорвет дисциплину в армии. Если он это делает для того, чтобы избавить меня от опасности, передайте ему, что я готов пожертвовать жизнью для блага Родины!“» (T. II. С. 54–55).

Вообще, вместе с Палеологом нельзя не возмущаться той непристойности, с которой позволяли себе говорить о Государе, и не поставить ему в заслугу, когда он эту непристойную болтовню обрывал. Но, с другой стороны, нельзя не отметить того, что представитель демократической и республиканской страны изумлялся тому, что Царская, иногда признаваемая им за анахроническую, власть не пользовалась в достаточной мере «Петропавловской крепостью и Сибирью, всегда находившихся в своей грозной наличности».

* * *

В общих чертах выше изображена та обстановка, в которой приходилось жить и действовать Государю. Не касаясь здесь той непомерной работы и той нечеловеческой ответственности, которую ему пришлось нести, нельзя не отметить тех затруднений, кои ему создавались нелепыми слухами об его готовности прекратить войну, сплетнями о влиянии Распутина, возмутительными обвинениями против Императрицы, интригами графа Витте и работою, действовавшей пока в тиши, оппозиции. Интересно теперь показать, каким он на самом деле выявляется.

В то время, когда шептуны приписывают Государю готовность закончить войну, он, по сведениям Палеолога, говорит А.В. Кривошеину (11/24 сентября):

«Я продолжу войну до крайности. Чтобы истощить Германию, я исчерпаю все средства, я отступлю, если нужно, до Волги».

К этому Царь прибавляет:

«Вызвав эту войну, Император Вильгельм нанес ужасный удар монархическому принципу» (T. I. С. 136).

Заметьте, не монархизму Гогенцоллернов, а принципу монархизма. Царь отлично понимал уже тогда, к чему он идет, но верность слову не позволяла ему сойти с пути чести, единственному пути помазанника Божия.

8/21 ноября французский посол принят в Царском Селе и так описывает свою встречу с Государем.

«Как всегда, Государь стесняется при первых своих фразах, преисполненных любезности и внимания, но скоро он оправляется:

— Ранее всего, усядемся поудобнее, — сказал он, — так как я задержу вас продолжительное время… В течение трех месяцев, что мы с вами не видались, совершились великие события. Чудесная французская и моя дорогая армии проявили такие доказательства своих достоинств, что победа уже не может от нас ускользнуть… Конечно, я не делаю себе никаких иллюзий относительно тех жертв, которые война еще от нас потребует, но уже ныне мы имеем право и даже обязанность согласоваться о том, что нам придется сделать, если Австрия и Германия попросят мира, принимая во внимание, что Германия весьма заинтересована в том, чтобы вступить в переговоры, пока ее военные силы еще опасны. Что касается Австрии, то разве она уже не истощена? Что же мы сделаем, если Австрия и Германия попросят у нас мира?

— Основной вопрос, — отвечаю я, — заключается в том, придется ли нам вести мирные переговоры или же продиктовать мир нашим противникам. Какова бы ни была наша умеренность, мы, очевидно, должны потребовать от Центральных держав таких гарантий и возмещения убытков, на которые они не согласятся, не будучи доведены до последней крайности.

— Это и мое убеждение. Мы должны продиктовать мир, и я решился продолжать войну до окончательного разгрома Германских империй. Но я настаиваю на том, чтобы условия этого мира были обсуждены между нами тремя: Франциею, Англиею и Россиею, только между нами тремя. Следовательно, никакого конгресса, никаких посредников. Потом, когда настанет час, мы продиктуем Австрии и Германии нашу волю.

— Как, Ваше Величество, в общем представляете себе условия мира?

После минутного размышления Государь продолжает:

— Прежде всего мы должны предрешить уничтожение германского милитаризма, этот кошмар, в котором Германия нас заставляет жить более сорока лет. Надо отнять у немцев всякую возможность реванша. Если мы дадим себя разжалобить — это новая война через короткий срок. Что же касается точных условий мира, то я могу вам сказать, что я заранее соглашаюсь на те, которые выразят Франция и Англия в их частных интересах.

— Я благодарю, Ваше Величество, за это заявление. Я уверен, что со своей стороны правительство Республики благожелательно примет пожелания Императорского правительства.

— Это побуждает меня высказать вам всю мою мысль, но я буду говорить с Вами только лично от себя, так как не хочу решать этих вопросов, не выслушав совета своих министров и генералов… Вот как я представляю себе результаты, на которые Россия вправе надеяться и без которых мой народ не принял бы тех жертв, которые были от него потребованы.

В Восточной Пруссии Германия должна будет согласиться на исправление границы. Мой Главный штаб желал бы, чтобы это исправление распространилось до устья Вислы; мне это кажется чрезмерным, я обдумаю. Познань и, быть может, часть Силезии будут необходимы для восстановления Польши. Галиция и северная часть Буковины позволят России достигнуть ее естественных границ, Карпат. В Малой Азии мне, очевидно, придется заняться армянами, я, право же, не могу вернуть их под турецкое ярмо. Придется ли мне аннексировать Армению? Я это сделаю лишь по просьбе армян. В противном случае, я организую для них автономное управление. Наконец, я вынужден буду обеспечить моей Империи свободный выход через проливы.

Так как он останавливается на этих словах, я настаиваю на том, чтобы он объяснился. Он продолжает:

— Я еще ни на чем не остановился. Вопрос так важен. Однако есть две комбинации, к которым я всегда возвращаюсь. Первая, что турки должны быть изгнаны из Европы, вторая, что отныне Константинополь должен быть нейтральным городом с интернациональным управлением. Само собою разумеется, что мусульманам будет гарантировано уважение к их святыням и могилам. Северная Фракия до линии Энос — Мидия будет предоставлена Болгарии. Остальное от этой линии, кроме окрестностей Константинополя, перейдет к России.

— Итак, если я понимаю Вашу мысль, турки будут отброшены в Азию, как во времена первых Османливсов, с Ангорой или Конией как столицей. Босфор, Мраморное море и Дарданеллы определят, таким образом, западную границу Турции.

— Именно.

— Ваше Величество не изумитесь, если я прерву Вас, чтобы напомнить, что в Сирии и Палестине Франция обладает драгоценными историческими воспоминаниями и интересами моральными и материальными. Я надеюсь, что Ваше Величество соизволит на меры, которые правительство Республики признает нужным принять, чтобы сохранить свое наследство.

— Да, конечно.

Потом, разостлав карту Балкан, он изобразил мне в широких чертах, как он представляет себе территориальные изменения, каких мы должны желать.

— Сербия присоединит к себе Боснию, Герцеговину, Далмацию и северную Албанию. Греция получит южную Албанию, кроме Валлоны, которая должна отойти к Италии. Болгария, если она останется благоразумной, получит от Сербии компенсацию в Македонии.

Потом он в раздумье спрашивает:

— А Австро-Венгрия, что будет с нею?

— Если победа Ваших армий распространится до Карпат, если Италия и Румыния выйдут на сцену, то Австро-Венгрия вряд ли переживет те территориальные жертвы, на которые Император Франц-Иосиф вынужден будет согласиться. При банкротстве Австро-Венгерского слияния сотрудники не пожелают долее работать вместе, во всяком случае, в тех же условиях.

— Я это тоже предполагаю. Венгрия, лишенная Трансильвании, будет затруднена держать хорватов в своей зависимости. Чехия, по меньшей мере, потребует автономии. Австрия, таким образом, придет к своим наследственным владениям, Тиролю и Зальцбургу.

После этих слов, с надвинутыми бровями и полузакрытыми веками, как бы внутренно повторяя сказанное, он смолкает на минуту. Затем он бросает быстрый взгляд на портрет своего отца, висящий за мною.

— В особенности в Германии совершатся большие перемены. Как я вам сказал, Россия аннексирует территорию прежней Польши и часть Восточной Пруссии. Франция возьмет обратно Эльзас и Лотарингию и распространится, может быть, на Рейнские провинции. Бельгия должна будет получить в районе Ахена значительное увеличение территории. Что касается колоний, то Франция и Англия разделят их по своему усмотрению. Я желал бы, чтобы Шлезвиг, в том числе и зона Кильского канала, был возвращен Дании. А Ганновер? Не следовало бы его восстановить? Вставляя маленькое независимое государство между Пруссией и Голландией, мы очень укрепим будущий мир, а в этом должна быть наша руководящая идея. Мое дело будет оправдано перед Богом и перед историей лишь в том случае, если в основу его будет положена идея надолго укрепить мир в мире.

Произнося эту фразу, Государь выпрямляется в своем кресле, его голос немного дрожит в возбуждении торжественном и религиозном; странный блеск освещает его взгляд. Видимо, говорит его совесть и его вера. Но в его приемах, в его выражении нет никакой позы — полная простота» (T. I. С. 197–202)[342].

Эта длинная выписка приведена, чтобы читатель мог вывести из нее заключение о проникновенности Государя в делах политики, понимании им нужд России, знании предмета и смиренно-величавом сознании своего долга.

Давно уже где-то автору настоящего очерка пришлось читать воспоминания председателя Государственной Думы второго созыва кадета Головина. Одна фраза из этих воспоминаний крепко засела в его памяти.

Головин передает впечатления своего разговора с Государем по поводу деятельности Думы и при этом говорит: «Государь с тупым упрямством ограниченного человека…»[343]

В советской России была издана книга «250 дней в Царской Ставке», некоего Лемке. Автор заведовал отделом прессы в Ставке и работал в комнате рядом с той, в которой Государь принимал доклады от генерала Алексеева. Лемке, принадлежавший к социалистам-революционерам, не стесняясь, констатирует, что отлично слышал, или вернее, подслушивал эти доклады. В своих воспоминаниях Лемке называет Государя, — да простится мне это кощунственное выражение… — «коронованный идиот»[344].

Эти отзывы, несомненно сделавшиеся достоянием широкой публики, здесь приводятся, чтобы сопоставить их с вышеприведенными строками, характеризующими, чем Царь был в действительности, а также и отзывом Бьюкенена, свидетельствующим, что Царь обладал «быстрой сообразительностью, культурным умом, систематичностью и усидчивостью в работе и необычайным природным обаянием, которое привлекало всех, кто близко к нему подходил» (T. II. С. 57).

* * *

Отлично осведомленный о том, что творилось около него, Государь на новогоднем приеме (1915) говорит Палеологу:

«Считаю необходимым высказать Вам, господин посол, что мне небезызвестны некоторые попытки, которые были сделаны в самом Петрограде, чтобы утвердить мысль, что я потерял мужество, что я не имею более веры в то, что можно разбить Германию, словом, что я хочу открыть переговоры о мире. Это негодяи[345], это немецкие агенты, которые распространяют эти слухи. Но все эти выдумки и махинации не имеют никакого значения. Следует считаться только с моей волею, и Вы можете быть уверены, что она не изменится» (T. I. С. 268)[346].

На следующий день Палеолог записывает:

«Я обдумываю выражения, в которых Государь вчера говорил со мною и которые еще раз утверждают в моей памяти ту прекрасную моральную позицию, которой он не изменял с начала войны. Его сознание своих обязанностей возвышенно и ценно, насколько это только возможно, так как оно непрестанно поддерживается, оживляется и освещается в нем религиозным началом. В остальном, я хочу сказать, в смысле реальных познаний и практического выполнения Верховной власти, он явно ниже выпавшей на него задачи. Спешу прибавить, что никто не мог бы удовлетворить такой задаче, так как она „ultra vires“ — выше человеческих сил. Отвечает ли еще самодержавие характеру русского народа и степени его цивилизации? Это вопрос, по которому самые возвышенные умы не решаются высказаться. Несомненно, однако, что оно несовместимо более с территориальными размерами России, с разнообразием национальностей, ее населяющих, и с развитием ее экономической мощи. Что по сравнению с нынешней Империей, считающей не менее 180 миллионов населения на площади в 22 миллиона квадратных километров, Россия Ивана Грозного, Петра Великого, Екатерины II и даже Николая I. Чтобы править государством, сделавшимся столь громадным, чтобы управлять двигателями столь громадного механизма, чтобы соединить и вызвать к деятельности элементы столь сложные, разнородные и несоединимые, нужен был бы, по меньшей мере, гений Наполеона. Как бы ни были велики внутренние достоинства царского самодержавия, оно является географическим анахронизмом» (T. I. С. 269–270)[347].

Вот наиболее сжатая и цельная характеристика Палеологом Императора Николая II. Возвышенное понимание своих обязанностей и несоответствие его способностей выпавшей на него задаче.

Всецело поддерживая первую часть этой характеристики, невольно противополагаем второй — аргумент, самим Палеологом приводимый: для выполнения выпавшей на долю Государя задачи надо было быть… Наполеоном. Император Николай, конечно, Наполеоном не был, но за последний век новейшей истории Палеолог мог сослаться только на… Наполеона. Уже одна такая мерка в значительной степени смягчает приведенную характеристику.

Ну, а кто же в наше время оказался на высоте своей задачи? Больших имен первая четверть нынешнего века истории не отметит. Нет ни Меттерниха, ни Кавура, ни Бисмарка, ни Мольтке. Кто на Руси в последние годы царствования Императора Николая оказался большим человеком?

Последний из них, П.А. Столыпин, сошел в могилу в 1911 году. Кто из наших генералов Великой войны заслужил себе памятники, как Суворов, Барклай де Толли, Кауфман-Туркестанский, Кутузов-Смоленский, Нахимов, Скобелев, Великий князь Николай Николаевич Старший?

А революция? Неужели сильными и большими людьми оказались Родзянко, Милюков, князь Львов, Коновалов и Шингарев вместе с Керенским, отдавшим власть черни. Неужели большими людьми почтутся генералы, владевшие одно время всей Сибирью, Кавказом и подступами к Петрограду, не сумевшие согласовать своих действий и вырвать власть из рук слабейшего, в их соединенных силах, противника.

Правда, есть действительно одно большое имя… Но оно не созидательное, а разрушительное, и потому не к чему его называть…

Нет. На почве блага и дела в русской современности не было никого выше оклеветанного Государя, а что касается морали, то перед образом Царя нам всем приходится преклониться.

В самом анализе характера Государя Палеолог указал на то, что существовавший в то время образ правления стал для России географическим анахронизмом. Однако Государь защищал этот анахронизм. Всякий анахронизм вреден. Защищать его, следовательно, вредно и даже, может быть, преступно. Поэтому приходится поставить вопрос, насколько Царская власть еще отвечала жизненным условиям России и поэтому был ли прав Государь, ее защищая.

В воспоминаниях иностранцев мы находим только одно непосредственное заявление Государя о взглядах его на свою власть, а именно у Вильямса.

«26 января 1916 года за обедом Его Величество говорил о республиках и монархиях. Его личное мнение еще с юности было, что на нем, несомненно, лежит огромная ответственность и он чувствует, что народ, коим он управляет, так многочислен и разнообразен по крови и характеру, так отличен от других европейских народов, что Император для него — жизненная необходимость. Его первое посещение Кавказа произвело на него большое впечатление и подтвердило эти взгляды. Он говорил, что Северо-Американские Соединенные Штаты — совсем другое дело, и эти два организма нельзя сравнивать. В этой стране есть много задач и трудностей, которые основаны на воображении; острое религиозное чувство, нравы и обычаи приводят к необходимости сохранения короны и он думает, что это так должно быть еще много времени, но что известная децентрализация управления, конечно, необходима, но главная и решающая власть должна остаться за короной. Власть Думы должна прогрессировать потихоньку, ввиду трудности скорого развития воспитания широких масс его подданных» (С. 75–76).

Принимая во внимание всю важность, которую имело отношение Государя к вопросу о характере его власти, приведенным сообщением Вильямса нельзя ограничиться и приходится искать других указаний косвенным путем, путем выяснения мнений ближайших его сотрудников, которые не могли не быть в соответствии с миросозерцанием монарха или же непосредственно влиять на него. Остановимся на ярких фигурах министра юстиции И.Г. Щегловитова, председателя Государственного Совета А.Н. Куломзина и министра земледелия А.В. Кривошеина.

Министр юстиции Щегловитов, «глава крайних правых в Государственном Совете, самый крайний и непримиримый из реакционеров», посетил 5/18 января 1915 года Палеолога, которому, между прочим, высказал: «Что же касается России, то вопрос о моральных силах разрешается сравнительно просто. Лишь бы русский народ не был поколеблен в своем монархическом чувстве, и он вынесет все, он совершит чудеса героизма и самоотвержения. Не забывайте, что в глазах русских, — я хочу сказать — истинных русских, — Его Величество, Государь, воплощает в себе не только Верховную власть, но и религию, и отечество. Верьте мне, что вне Царской власти нет спасения, потому что вне ее нет России… Царь — помазанник Божий, избранный Богом быть верховным покровителем Церкви, и всемогущий глава Империи. В народной вере он образ Христа на земле. А так как он получил власть от Бога, то только Богу и обязан отчетом. Божественная сущность его власти имеет последствием то, что самодержавие и национализм нераздельны… Проклятие на тех безумцев, которые подымают руку на этот догмат! Конституционный либерализм — ранее всего ересь, а потому химера и глупость. Нет национальной жизни вне самодержавия и Православия. Если политические реформы нужны, то они могут осуществиться только в духе самодержавия и Православия». Палеолог на это ответил:

«Сила России имеет существенным условием тесное единение Императора с народом. По соображениям, отличным от Ваших, я прихожу к тому же заключению. Я не перестаю поэтому проповедовать это единение» (T. I. С. 273–274)[348].

Было бы несправедливо к памяти Ивана Григорьевича не отметить здесь, насколько его слова оказались пророческими и свидетельствовали о глубоком понимании им русской действительности. Уже в мае 1917 года, при Временном правительстве, Бьюкенен записывает: «Нынешний русский солдат не понимает, ради чего и ради кого он воюет. Прежде он готов был отдать жизнь за Царя, олицетворявшего в его глазах Россию, но теперь, когда Царя нет, Россия за пределами его деревни ничего для него не представляет» (T. II. С. 92).

14/27 января посла посещает председатель Государственного Совета А.В. Куломзин. Палеолог не скрывает от него опасений, которые внушают ему неудовольствие общества, слухи о котором доходят до него со всех сторон. Затем разговор переходит на внутреннюю политику:

«Реформы, о которых я думаю, — говорит Куломзин, — и которые было бы слишком долго вам излагать, не имеют ничего общего с теми, которых требуют наши конституционалисты-демократы из Думы и — извините мою откровенность — теми, которые нам рекомендуют так настойчиво некоторые западные публицисты. Россия — не западная страна и ею никогда не будет. Весь наш национальный темперамент отвергает ваши политические методы. Реформы, которые я себе представляю, внушаются, напротив, двумя принципами, которые являются основами нашего режима: самодержавием и Православием. Не теряйте никогда из вида, что Государь получил свою власть от Самого Бога, через Таинство Миропомазания (при Короновании) и что он не только глава Русского государства, но еще и высший покровитель Православной Церкви, верховный глава (l’arbitre) Святейшего Синода. Разделение Церкви от государства, которое кажется естественным во Франции, невозможно у нас: оно противоречило бы нашей исторической эволюции. Царизм и Православие сцеплены у нас неразрывною связью, связью Божественного права. Царь также не может отказаться от самодержавия, как и отступить от Православия. Вне самодержавия и Православия есть место только для революции, а под революцией я понимаю анархию, полное разрушение России. У нас революция может быть только разрушительной и анархической» (T. I. С. 281–282)[349].

Недели через две Палеолог беседует на ту же тему с министром земледелия А.В. Кривошеиным, который говорит:

«В победе наших армий я не сомневаюсь, но при одном условии: духовного единения правительства и общественного мнения. Это единение было совершенно в начале войны; я должен, к сожалению, сознаться, что оно ныне находится под угрозою. Я об этом еще третьего дня говорил с Государем… Увы, этот вопрос существует не с сегодняшнего дня. Антагонизм между Императорским правительством и обществом — самый ужасный бич нашей политической жизни. Я с болью наблюдаю это с давнего времени. Несколько лет тому назад я выразил свое огорчение в фразе, которая имела в то время некоторое распространение, я сказал: „Будущность России ненадежна, пока правительство и общественность упорствуют во взгляде друг на друга, как на два враждебных лагеря, пока каждая из сторон будет обозначать другую словом „они“, а эти „они“ не будут применять слово „мы“, чтобы обозначить всю совокупность русского общества. Чья в этом вина? Как всегда — ничья и всех“.

Злоупотребление и анахронизмы царизма вас беспокоят. Вы не неправы. Но можно ли предпринимать реформу, сколько-нибудь значительную, во время войны? Очевидно, нет. Если царизм и имеет важные недостатки, то он имеет также первоклассные достоинства, незаменимые добродетели: он — могущественная связь всех разнообразных моментов, которых работа многих веков собрала около старой Москвы. Только царизм сознал наше национальное единство. Выбросьте этот могучий принцип, и вы увидите, что Россия немедленно разложится и распадется. Кто от этого выиграет? Разумеется, не Франция. Один из мотивов, привязывающих меня к царизму, тот, что я признаю его способным к эволюции. Он уже так часто эволюционировал. Учреждение Думы в 1905 году — факт чрезвычайной важности, изменивший всю нашу политическую физиономию. Я считаю, что необходимо еще более точное разграничение Императорской власти, а также распространение контроля Думы над администрациею. Я нахожу также, что в нашем правительственном аппарате придется произвести широкую децентрализацию. Но, повторяю вам, господин посол, это можно будет сделать только после войны» (T. I. С. 288–290)[350].

Так представляется, со слов Палеолога, идеология самодержавия Щегловитова, Куломзина и Кривошеина, приводимая здесь, так сказать, с правого до левого фланга. На первых двух лежит значительная печать мистицизма, как будто бы наиболее близкая духовному складу Императора Николая 11. В Кривошеине чувствуется уже некоторый модернизм, что делало его наиболее приемлемым министром в либеральных кругах. Приемлем, но надолго ли?

Можно разделять или не разделять взглядов вышеназванных сотрудников Николая 11, но нельзя не признать того пророческого значения, которое заключалось в их словах. И если справедливо изречение, что «gouverner c’est pr?voir»[351], то нельзя отнять у них права на аттестат государственных людей. Было бы мудрено отнять его и у того, кто олицетворял и отстаивал эти идеи.

* * *

Итак, некоторые из ближайших сотрудников Государя еще в начале войны исповедовали идею самодержавия. Пришлось убедиться и нам, что и последующее дало достаточно оснований поддерживать эту доктрину. Доктрину эту приходилось не только поддерживать, но и защищать. На самом деле, указываемая Кривошеиным в беседе с Палеологом драма России, заключавшаяся в разделении ее на «мы» и «они», была гораздо глубже. Уже почти сто лет Россия была в состоянии революции. Царская власть отстаивала самодержавие, а те, которые считали себя вправе говорить от имени народа, требовали участия народа или, точнее, их самих, в управлении.

Расширение прав народа в управлении не есть абсолютное благо, а является лишь средством к предполагаемому достижению этого блага, а потому о степени участия народа в управлении страной можно быть разного мнения. Гамма начинается от прусского полицейского государства до диктатуры пролетариата. Каждая политическая партия претендует на патент достижения народного блага. Следовательно, и Государь имел право иметь по этому предмету свое мнение и его отстаивать. История самодержавия в России, расширившего государство от пределов Московского княжества до Империи, в которой действительно не заходило солнце, давало к тому достаточное основание. И не только Царь и консерваторы стояли на этой точке зрения, но и иностранцы. В подтверждение сего приходится вновь цитировать Палеолога.

«Уничтожение самодержавия, вероятно, откроет бесконечную эру смут, подобно той, какая последовала после смерти Иоанна Грозного, так как самодержавие — не только официальная форма русского образа правления, но вместе с тем основание, леса и структура всего русского строя. Самодержавие создало историческую индивидуальность России и ее поддерживало. Вся коллективная жизнь русского народа слилась с самодержавием. Вне самодержавия ничего нет» (Т. III. С. 203).

Позднее Палеолог высказывает одному из своих собеседников:

«Я допускаю, что Вы меняете Царя, но сохраните самодержавие… Самодержавие — это леса, на которые опирается Россия, броня сопротивления, незаменимая для русского общества; наконец, оно единственная спайка разнородных народностей Империи… Если самодержавие рухнет, будьте уверены, что оно повлечет за собою и всю храмину России» (T. III. С. 228)[352].

К сожалению, приведенные мысли высказались уже после переворота, что, однако, не уменьшает их принципиального значения. Впрочем, довольно понятно, что такие заключения создались вполне определенно в представлении западника лишь тогда, когда он увидел, к чему пришла Россия, утратив самодержавную власть, но ценнее становятся тем самым мысли русских государственных людей, а в том числе и Государя, которые это предвидели. Защищать самодержавие Государь не только имел право, но и обязанность. И он защищал свое самодержавие.

Понимая, вместе с тем, потребности своего времени, Государь неоднократно шел к ним навстречу. И чем же отвечало на это общество? Сделанные уступки, ослаблявшие правительственный аппарат, неизменно обращались в орудие против ослабленной власти. Кто проследит за революционным движением в России, тот убедится в том, что усиление этого движения никогда не являлось непосредственным последствием реакции, а напротив, проявлялось в моменты более либерального направления власти. Так, например, убийство Императора Александра II произошло накануне опубликования его решения «увенчать здание великих реформ». После манифеста 17 октября 1905 года, который логически должен был бы успокоить Россию, беспорядки вспыхнули с новою силою. Чьи-то силы не хотели допустить Россию встать на путь либеральных реформ, обеспечивающих ее расцвет. В этом заключалась вся великая трагедия последнего столетия Императорской России. В особенности это проявилось в царствование Императора Николая II и достигло наивысшего напряжения во время Великой войны.

«Государь, — пишет Жильяр, — давно уже колебался согласиться на либеральные уступки, которых от него требовали; но он находил, что момент дурно выбран и что было бы опасно пытаться делать реформы во время войны» (С. 140)[353].

Трудно не согласиться с таким решением Государя: «На переправе лошадей не перепрягают».

Но общественность смотрела на дело иначе. Она находила, что пользуясь теми затруднениями, в которые ставила правительство война, легче от правительства эти уступки вырвать.

Первые неудачи войны дали для этого повод. Россия оказалась недостаточно к ней подготовленной. В частности, упрекали Государя в неудовлетворительной деятельности в этом отношении Сухомлинова, на которую со всех сторон было обращено его внимание. На этот упрек можно ответить, что одной из важнейших задач военного министра была организация мобилизации и продовольствия армии. По этому поводу Легра отмечает:

«Как же мы должны восхищаться Россией, в течение трех лет побеждавшей эти огромные затруднения? Имеем ли мы право забывать, что несмотря на ее неудовлетворительные средства передвижения, она осуществила мобилизацию на несколько дней ранее расписания; что она перебросила и продовольствовала свои армии до центра Западной Европы и почти до окраин Малой Азии!» (С. 440).

Факт готовности нашей армии даже ранее положенного срока не может не быть поставлен в заслугу министру. Он дал нам возможность осуществить движение в Восточную Пруссию. Прекрасная постановка интендантского дела обеспечила нашим армиям проявление своих боевых качеств. Дальнейшие же успехи войск зависели уже от новых обстоятельств и от общих условий войны, непредвиденных ни одной из воюющих сторон. — Какое же государство, кроме Германии, оказалось к ней готовым? Если бы не героический стремительный поход русской армии в Восточную Пруссию, Франция бы погибла. Англия приняла реальное участие в войне лишь через полгода. Все военные авторитеты предшествовавшей войне эпохи утверждали, что Европейская война не может продлиться более полугода. Так думали и экономисты. Этому тезису посвящены шесть толстейших томов известного Блиоха. Военные и экономисты ошиблись. Но на полгода, даже и в отношении боевых припасов, Россия была готова. Правительство обвинялось в том, что своей непредусмотрительностью оно обрекло Россию на десятки и сотни тысяч ненужных жертв. Если правительство так плохо, то — очевидно — нужно взять его власть в свои руки. Таков был логический вывод. По вышеприведенным соображениям Государь был иного взгляда и между ним и обществом началась борьба.

«Он не дорожил для себя лично своими прерогативами самодержца, — свидетельствует Жильяр, — так как он был олицетворением простоты и скромности, но он опасался последствий, которые радикальные перемены могли бы иметь при обстоятельствах столь исключительной важности» (С. 141)[354].

Люди, которые обвиняли Государя в упорном отстаивании того, что он считал жизненно необходимым для блага Родины, «в ослеплении страстей не понимали, какую моральную силу, вопреки всему, представлял для русского народа Царь, непреклонно решившийся победить; не понимали, что мысль, которую он воплощал в народных массах, только одна могла вести к победе и спасти Россию от порабощения Германией… забывали, что Россия состоит не только из четырнадцати, пятнадцати миллионов (?) людей, зрелых для парламентского строя, но и из ста тридцати миллионов мужиков, по большей части нецивилизованных и несознательных, для которых Царь оставался помазанником Божьим, тем, кого Бог избрал, чтобы управлять судьбами великой России» (Жильяр. С. 158–159)[355].

«Николай II не любил проявления своей власти, — говорит Палеолог. — Если он ревниво защищает прерогативы самодержавия, то единственно по причинам мистическим. Он никогда не забывает, что получил власть от Самого Бога, и он всегда думает о том отчете, который ему должно будет отдать в долине Иосафата. Это представление о роли Монарха совершенно противоположно тому, которое вдохновило знаменитый ответ Наполеона Редереру: „Я люблю власть, но я люблю ее, как артист, я люблю ее, как музыкант любит свою скрипку, чтобы вызывать из нее звуки, аккорды, гармонии“. Добросовестность, гуманность, кротость, честь — вот, мне кажется, выдающиеся добродетели Николая II, но у него нет священного огня (правителя)» (T. III. С. 180)[356].

Когда справедливая история начертает образ благородного Николая II, подчеркнутые слова французского посла, несомненно, найдут на ее скрижалях свое место. Что же касается священного огня, то такового, каковым он был у гениальнейшего артиста, сценой которого была вся Европа, а зрительным залом — весь цивилизованный мир, у Николая II не было. Он не был артистом, а Богом помазанным на царство Государем, и его священным огнем был тихий огонек лампады, перед ликом святых угодников, перед образом Царя царей в терновом венце и багрянице.

Государя огульно обвиняли в слабости и бесхарактерности, но когда он защищал свое самодержавие, то это почему-то называлось упрямством. Но интересно выяснить, был ли он в действительности столь слабохарактерным и не скрывались ли под этим приписываемым ему свойством иные качества?

Лица, бравшиеся характеризовать Государя, подчеркивали, в отрицательном смысле, какую-то непонятную его бесчувственность. Враги Государя склонны были усиливать эту черту до признания в нем как бы атрофии морального чувства[357].

Палеолог приводит как характерный случай, что после Ходынской катастрофы Государь спокойно поехал на бал, а получив телеграмму о поражении нашего флота у Цусимы, положил ее в карман и безмятежно продолжал играть в теннис (Т. III. С. 22).

Если находились люди, допустившие чудовищную мысль, что Государь относился с равнодушием к интересам своей Родины и страданиям своих подданных, то не найдется ни одного человека, который отказал бы ему в беспредельной любви к своей семье, а в особенности к сыну. Враги Государя даже склонны были объяснять его равнодушие к другим людям поглощением всех его чувств семьей, а между тем — как эти чувства проявлялись в глазах посторонних?

Осенью 1912 года Наследник заболевает в Спале припадком гемофилии. Августейшие родители, по политическим соображениям, считали нужным скрывать это даже от своих ближайших. В этот вечер Великие княжны принимали участие в маленьком домашнем спектакле.

«Императрица, — записывает Жильяр, — в первом ряду, оживленная и улыбающаяся, беседует с соседями.

По окончании спектакля я вышел через заднюю дверь и оказался в коридоре перед комнатою Алексея Николаевича, чьи стоны до меня явственно доносились. Внезапно я увидел Императрицу, приближавшуюся бегом и поддерживающую в поспешности обеими руками стесняющее ее длинное платье. Я прижался к стене, она прошла мимо, не заметив меня. Лицо ее было взволновано и искажено тревогою. Я вернулся в зал; в нем царствовало оживление; ливрейные лакеи разносили блюда с прохладительными напитками; все смеялись, шутили; вечер шел полным ходом. Императрица вернулась несколько минут спустя; она вновь надела свою маску и силилась улыбаться окружающим. Но я заметил, что Государь, продолжая беседу, встал так, чтобы наблюдать за дверью, и я заметил на лету взгляд отчаяния, который бросила ему Императрица с порога. Час спустя я вернулся к себе, еще глубоко потрясенный этой сценой, которая внезапно обнаружила мне всю драму этого двойного существования.

Тем не менее, несмотря на то, что болезнь еще ухудшилась, в жизни Спале не проявилось никаких изменений. Только Императрица все менее и менее показывалась, но Государь, преодолевая свое беспокойство, продолжал свои поездки на охоту и за обедом собирались обычные гости» (С. 24)[358].

Такая же «бесчувственность» Государя проявлялась относительно Наследника и в деле его воспитания.

Сделавшись воспитателем Цесаревича, Жильяр пришел к заключению, что непрестанные страхи за его здоровье могут вредно отразиться на его характере и сделать его безвольным и даже морально калекою. «Это было делом родителей (предоставление ребенку большей самостоятельности), их одних — принять окончательное решение, которое могло иметь столь серьезные последствия для их ребенка. К моему великому удивлению, они вполне присоединились к моим мыслям и выразили готовность подвергнуться всем опасностям опыта, на который я склонялся не без ужасного беспокойства. Они, очевидно, сознавали тот вред, который приносила нынешняя система и что именно было наиболее ценным для их сына. И если любовь их к нему была беспредельна, то эта самая любовь давала им силы лучше подвергать его риску несчастного случая, последствия которого могли быть смертельными, чем увидеть его человеком без мужества и моральной независимости» (С. 33).

Однако опыт, произведенный Жильяром, оказался неудачным. Вскоре ребенок упал со скамейки, ушиб колено и у него начался обычный припадок гемофилии.

«Я был подавлен, — записывает Жильяр. — Однако ни Государь, ни Императрица не сделали мне и тени упрека. Напротив, они проявили сердечное желание, чтобы я не утерял надежды в достижении задачи, которую болезнь делала столь опасною» (С. 33)[359].

После двухмесячного периода выздоровления — восстановление здоровья всегда было очень длительным, — «Государь и Императрица решили продолжать, несмотря на весь риск, идти по намеченному пути» (С. 53)[360].

Можно себе представить, что чувствовали Государь и Императрица, спокойно и «бесчувственно» смотря на Наследника, поставленного вне условий постоянной охраны от неосторожности, что могло его погубить. Они терпели эту муку в сознании необходимости дать своему сыну развиться в условиях нормальных, чтобы сделать из него достойного Наследника престола. Чувства родителей приносились в жертву обязанностям Монарха.

А насколько Государь умел понимать отцовские чувства, видно из заметки генерала Вильямса:

«20 декабря 1916 года. Я узнал о кончине моего старшего сына. Я был в комнате перед кабинетом Государя, перед обедом, когда Цесаревич один вышел из комнаты отца, бросился ко мне и, сев рядом со мною, сказал: „Папа сказал мне пойти и посидеть с Вами, так как он думает, что Вы чувствуете себя сегодня вечером одиноким“» (С. 138–189).

Трудно представить себе более умилительное и деликатное проявление сочувствия к отцу, потерявшему своего ребенка.

Нечувствительность к чужим страданиям, приписываемую Императору Николаю, отрицает и Извольский.

В своих воспоминаниях, после взрыва на Аптекарском острове дачи, где жил Столыпин, причем пострадали дети министра[361], Извольский отмечает:

«Он (Государь) осыпал семью Столыпина трогательным вниманием. Быв свидетелем образа действия Николая II в этом случае, я могу засвидетельствовать полную лживость обвинений, согласно которым он был странно нечувствителен к чужим страданиям» (С. 243)[362].

Тот же Извольский приводит пример удивительной выдержки Государя.

Дело происходило во время беспорядков 1905 года.

«В тот день, когда мятеж достигал своего кульминационного пункта, я находился близ Императора Николая, которому я делал устный доклад; это происходило в Петергофе, во дворце или, вернее, на Императорской даче, расположенной на берегу Финского залива напротив острова, на котором высится на расстоянии около пятнадцати километров Кронштадтская крепость. Я сидел против Государя у маленького стола при окне с видом на море. В окно виднелись вдали линии укреплений. Пока я докладывал Государю разные очередные дела, мы явственно слышали звуки канонады, которая, казалось, с минуты на минуту делалась все более интенсивной. Государь слушал меня внимательно и ставил мне, согласно своему обычаю, вопросы, которые доказывали, что он интересуется мельчайшими подробностями моего доклада. И сколько я его украдкою ни разглядывал, я не мог подметить в его чертах ни малейшего признака волнения; однако он должен был знать, что в эти минуты в нескольких милях от него дело шло об его короне. Если бы крепость осталась в руках восставших, то положение столицы сделалось бы не только ненадежным, но и его собственная судьба и судьба его семьи были бы серьезно угрожаемы; орудия Кронштадта могли помешать всякой попытке бегства морем.

Когда мой доклад был закончен, Государь остался несколько мгновений спокойным, смотря через открытое окно на линию горизонта. Я же был охвачен сильным волнением и не мог воздержаться, рискуя нарушением этикета, чтобы не выразить моего удивления видеть его столь спокойным. Государь, по-видимому, вовсе не был покороблен моим замечанием. Обратив на меня свой взор, необычайную доброту которого столь часто отмечали, он ответил мне этими резко врезавшимися в мою память словами:

„Если Вы видите меня столь спокойным, то это потому, что я имею непоколебимую веру в то, что судьба России, моя собственная судьба и судьба моей семьи в руках Господа, который поставил меня на то место, где я нахожусь. Чтобы ни случилось, я склонюсь перед Его волей в убеждении, что никогда не имел иной мысли, как служить той стране, которую Он мне вручил“» (С. 221–222)[363].

Один мудрец сказал, что самой трудной победой является победа над самим собой. Эту победу Царь одержал: никто более его не умел владеть собою. И трудно представить себе, чтобы человек, проявивший такую волю по отношению к самому себе, не владел ею вообще.

В дальнейшем течении настоящего исследования читатель увидит, что Государь до самого конца своего царственного служения проявил неуклонную волю к победе. Одержать эту победу, даже по признанию иностранцев, можно было только при сохранении самодержавия. Царь положил всю свою волю к его сохранению, во всяком случае, во время войны. Что произошло бы далее — неизвестно. Однако из вышеприведенных слов Жильяра и генерала Вильямса скорее можно сделать вывод, что Государь пошел бы по пути расширения прав народного представительства, но при условии некоторой постепенности. Уже одно учреждение Думы, по выражению Кривошеина, указало, что самодержавие способно к эволюции… Но Государю опять и опять помешали повести Россию к ее действительному благу…

А пока Царь всеми силами боролся за победу, обществом уже овладел пессимизм. Оно не верило в возможность победы, не верило в силу нашей исторической власти, критиковало ее, подрывало к ней доверие, желало и боялось, боялось и желало революции. К действительным ошибкам правительственной власти присоединились измышления, ложь и клевета. Усугубляемая этими приемами тягость обстановки приводила к желаемому выводу — к необходимости изменения формы правления. И к этому были направлены все силы оппозиции. И вот, рядом с воображаемой опасностью интриги, ведущей к сепаратному миру, вырастает новая, уже реальная, хотя еще в неопределенных очертаниях, опасность революционного воздействия на власть.

Французский посол зорко следил за обоими движениями. Всматриваясь во второе, он, как западник, несомненно более симпатизирует либералам, чем консерваторам, в которых он склонен видеть немецкую опасность, но не оценивает устоев того порядка, который единственно мог довести Россию до победного конца, а вместе с тем, симпатизируя либералам, как умный человек, он все время опасается, чтобы их выступление, по своей несвоевременности, не погубило возможности довести войну до разгрома Германии.

* * *

Приблизительно в это время возникает дело по обвинению в предательстве полковника Мясоедова, служившего по разведывательной части при Х-й армии. Это дело дало повод Керенскому, по словам Палеолога, написать письмо председателю Государственной Думы, требуя ее созыва. «Измена, — пишет он, — имеет источником министерство внутренних дел[364]. Обществу известно, что руководители этого государственного учреждения только и думают о том, как бы восстановить как можно скорее прежнее единение с прусской монархиею, необходимой поддержкой нашей внутренней реакции. Дума должна охранить страну от этого удара, который ей наносят в спину. От имени своих избирателей прошу Вас, господин председатель, настоять на немедленном созыве Думы, чтобы она могла исполнить в этот важный момент свой долг надзора над исполнительною властью» (T. II. С. 325).

И это дерзал писать Керенский, впустивший в Россию в запломбированном вагоне пацифиста и немецкого агента Ленина!

Если указанный образ действий Керенского был актом планомерно веденной против правительства кампании, то общество того времени всемерно, хотя и бессознательно, ей содействовало. Всякие, самые нелепые слухи, если только они были направлены против власти, находили в обществе благодарную почву. Образчиком сему может послужить разговор Палеолога с Великой княгиней Марией Павловной, имевшей, казалось бы, возможность разбираться в окружающей обстановке.

Она спрашивает посла: «Правда ли, что измена Мясоедова была открыта французской полицией и что, дабы говорить с ним об этом, Государь вызывал посла в Барановичи? Правда ли, что Витте покончил с собою, когда он узнал, что в руках Палеолога находятся документы его переговоров с Германией?»

На это посол ответил, что узнал о деле Мясоедова лишь три или четыре дня до его осуждения, и то по доверительному сообщению русского офицера. Что же касается графа Витте, то он с определенностью знает, что граф умер внезапно от кровоизлияния в мозг (T. I. С. 327).

Революция в лице Керенского и легковерное и недоброжелательное общество как бы подавали друг другу руку. Оппозиция тоже делала свое дело.

27 января / 9 февраля 1915 года, после открытия Думы, Шингарев «передает послу довольно точно то, что в своей здоровой части думает русская публика: „Франция имеет в России верную союзницу, союзницу, которая пожертвует последним солдатом, последней копейкой, чтобы добиться победы… Но нужно, чтобы Россия сама не была предана некоторыми тайными заговорами, которые становятся опасными[365]. Вы выгоднее поставлены, господин посол, чтобы видеть многое, чего мы лишь подозреваем“» (T. I. С. 291)[366].

Все дальнейшее показало, что тайные заговоры были революционной выдумкой, но как было не верить в их существование, когда член Государственной Думы указывал на них иностранному послу, подрывая его доверие к власти, и это вполне оправдывает всю дальнейшую подозрительность Палеолога. «Здоровая часть» русского общества того времени не имела необходимой стойкости нервов, чтобы выдержать все испытания войны в противность войскам, которые все еще бодро делали свое дело: на фронте все еще было благополучно. Но былой энтузиазм уже остыл в тылу. Видели только ошибки правительства даже там, где их не было… и слово «революция» повторялось во всех углах.

Ниже приводятся выдержки из характерного по этому поводу разговора, происшедшего между Палеологом и известным промышленником Путиловым 19 мая / 2 июня 1915 года, которым посол заканчивает I том своих воспоминаний.

«Дни самодержавия сочтены, — говорит Путилов, — оно погибло, неминуемо погибло, а вместе с тем оно — те леса, на которых держится национальное единение. Революция отныне неизбежна. Она только ждет случая, чтобы вспыхнуть. Этим случаем будет военная неудача, голод в провинции, стачка в Петербурге, мятеж в Москве, скандал или дворцовый переворот — безразлично… У нас революция может быть только разрушительной, так как образованная часть общества представляет ничтожное количественное меньшинство без организации и политического опыта, без контакта с массами… Конечно, это буржуазия, интеллигенция и „кадеты“ дадут сигнал революции, думая спасти Россию[367]. Но из буржуазной революции мы немедленно подпадем под революцию рабочую, а затем мужицкую. Тогда начнется страшная анархия — десять лет анархии. Увидим эпоху Пугачева, и даже гораздо худшую» (T. I. С. 372)[368].

А вот как в передаче долго жившего в России иностранца Верстрата думало «передовое» общество того времени: «Чтобы понять внутреннее положение России, исходите из убеждения, что правительство ничего не стоит, что администрация очень корыстолюбива и вызывает пожелания иметь лучшую и что немецкое влияние остается еще очень сильным в реакционной партии, находящейся у власти и которую Императрица поддерживает. Эта партия ненавидит людей честных, серьезных и работающих, вроде генерала Поливанова… Но есть нация, которая понимает немецкую опасность, либеральная партия, которая с нами, большой город Москва — душа русского национального напряжения, — и очень храбрая армия, которая не ослабевая несет ужасающие потери и чье настроение остается превосходным. Точно так же, как немцы не предвидели французского возрождения, также они не угадали, что появится новая Россия за официальною Россиею, которую они имели право презирать. Вопрос только в том, которая Россия победит» (С. 77).

Победила «новая», «либеральная» Россия. Презиравшая честных людей (!) власть пала, пала власть, боровшаяся до конца, и что осталось от России, выросшей под этой властью?

Но еще более типичной для того времени (весна 1915 года) представляется следующая беседа, передаваемая Палеологом.

«Весьма деятельный и несколько экзальтированный корифей национального либерализма», бывший гвардейский офицер посещает посла. Несмотря на обычный пессимизм посетителя, посол поражен серьезностью, сосредоточенностью и страдальческим выражением его лица.

«— Никогда, — сказал он, — я не был так обеспокоен. Россия в смертельной опасности! Никогда в течение всей своей истории она не была столь близка к гибели. Немецкая зараза, которую она несет уже два века в своих жилах, готова ее убить. Она может быть спасена только национальной революциею.

— Революция во время войны!.. Опомнитесь!

— Да, я об этом думаю. Революция, каковою я ее себе представляю и каковою я ее желаю, была бы освобождением всех народных сил, дивным пробуждением всех славянских энергий. После нескольких дней неизбежной смуты, допустим, даже месяца беспорядка и паралича, Россия воспрянет в величии, которого Вы и не подозреваете. Вы увидите тогда, сколько моральных сил в русском народе! Он заключает в себе неисчислимый источник мужества, энтузиазма и великодушия. Это величайший из существующих в мире очагов идеализма!..

По голове следовало бы ранее всего нанести удар. Государь мог бы быть оставлен на престоле, хотя он и лишен воли, но он в сущности довольно патриотичен. Но Императрица и ее сестра, Великая княгиня Елизавета Феодоровна, московская настоятельница, должны бы быть заключены в монастырь на Урале, как это делалось в былое время нашими царями. Потом весь Потсдамский Двор, вся клика немецких баронов, вся камарилья Вырубовой и Распутина должны быть сосланы в глубь Сибири…

Он заканчивает точным изображением армии: она еще великолепна в своем героизме и самоотвержении, но она больше не верит в победу; она чувствует себя заранее обреченной, как стадо, которое ведут на убой. В один прекрасный день, может быть и очень скоро, произойдет всеобщий упадок духа, пассивное предание себя на волю Божью; она будет отступать бесконечно, перестанет сражаться, не будет сопротивляться. В этот день наша немецкая партия будет торжествовать! Мы будем вынуждены заключить мир… и какой мир!..

Наша последняя ставка к спасению — национальный государственный переворот» (T. II. С. 40–42)[369].

Комментарии к этой болтовне излишни: история уже сказала свое слово. И вот, когда такие «патриоты» разносили сплетни о кознях изобретенной вражеской пропагандою немецкой партии, о понижении морального состояния армии, продолжавшей исполнять свой долг до той минуты, когда «национальная революция», вскоре оказавшаяся интернациональной, не освободила ее от этого долга и не превратила ее в «толпу взбунтовавшихся рабов», как проявлялась слабость Царя, на которого уже натравливали зверя революции?

Гофмейстерина Нарышкина говорит Палеологу:

— Государь бесподобен… Никогда ни малейшего признака уныния; всегда спокойный, всегда твердый, всегда у него слово укрепления, непоколебимая вера в победу.

— А Ее Величество? — спрашивает посол.

— Она не менее тверда, чем Государь, и еще вчера говорила мне: «Мы сделали все, чтобы избежать войны; мы, следовательно, можем быть уверены, что Бог нам даст победу!» (T. I. С. 279–280).

Великий князь Павел Александрович говорит ему то же самое:

— Они оба превосходны в своем мужестве. Никогда ни одной жалобы, никогда ни одного слова уныния. Они только и ищут, как бы поддержать друг друга! (T. I. С. 304).

Наши неудачи в Галиции весною 1915 года вызывают общее недовольство. По словам Палеолога, «все политические партии, за исключением, разумеется, крайних правых, требуют немедленного созыва Думы, чтобы положить конец неспособности военной администрации и организовать гражданскую мобилизацию» (T. II. С. 2)[370].

Происходят волнения в Москве:

«На Красной площади толпа поносит Царя и Царицу, требуя заключения Императрицы в монастырь, низложения Государя» (T. II. С. З)[371].

Пропаганда и болтовня господ X., Y. и Z.-ов приносит уже свои плоды…

По сведениям Палеолога (из откровений А. А. Вырубовой графине N.), «министр внутренних дел Маклаков, министр юстиции Щегловитов исчерпывают все усилия перед Государем, чтобы разубедить его от созыва Думы и чтобы доказать ему, что Россия не может продолжать войны. Относительно Думы Царь остается непроницаемым, несмотря на то, что Императрица всемерно поддерживает министров. Что касается продолжения войны, то Николай II выражается с горячностью, до того времени за ним неведомою: „Заключить мир, — говорит он, — было бы бесчестьем и привело бы к революции. Вот что осмелились мне предлагать!“[372] Императрица не менее энергично выражает, что если бы Россия теперь оставила своих союзников, то она покрыла бы себя вечным позором, но она заклинает Государя не делать никаких уступок парламентаризму и повторяет: „Помни более чем когда-нибудь, что ты самодержец милостью Божьей. Бог не простил бы тебе измены тому назначению, которое Он дал тебе на земле“» (T. II. С. 5)[373].

Оставаясь непоколебимым в вопросе о продлении войны, Государь в ближайшем времени увольняет министров: военного — Сухомлинова, юстиции — Щегловитова, внутренних дел — Маклакова, обер-прокурора Святейшего Синода — Саблера, заменяя их, несмотря на противодействие Императрицы «парламентаризму», более либеральными или популярными генералом Поливановым, А. А. Хвостовым, князем Н. Б. Щербатовым и А. Д. Самариным. Вскоре после того созывается Дума.

По сведениям Палеолога, она собирается под знаком: «Довольно преступлений (каких?), реформы, наказания! Образ правления должен быть изменен сверху до низа!» (Т. II. С. 35)[374].

1/14 августа происходит бурное заседание Государственной Думы. Речь кадета армянина Аджемова оканчивается призывным криком: «Ллойд Джордж недавно выразился в палате общин, что немцы, поливая снарядами русских солдат, разбивают ими оковы русского народа. Это истинная правда. Русский народ, отныне (?) свободный, будет организовывать победу».

За ним говорил грузин Чхенкели, разражаясь анафемою против тирании царизма, приведшего Россию на край гибели.

Прения закончились речью В. Маклакова, требовавшего подчинения правительства одному девизу: «The right men in the right places» (настоящего человека на настоящее место). Иначе говоря, предоставить министерские портфели кадетам!

Мы их видели, этих министров Временного правительства, и знаем, насколько они оказались right men’ами[375].

«Отныне, — замечает Палеолог, — между бюрократической кастой и народным представительством началась дуэль. Примирятся ли они в виду высоких общих целей? — вся будущность России от этого зависит!» (Т. II. С. 44)[376].

«Мы видели, как ответила Дума на назначение министров, более отвечающих ее тенденциям и на призыв к ее сотрудничеству…

Подполье, близкое однако к Думе, идет далее. Глава трудовиков в Думе, Керенский, собирает конференцию социалистов, которая постановляет в случае, если новые военные неудачи заставят правительство заключить мир, поставить на своих знаменах: 1. Немедленное установление в России всеобщего избирательного права; 2. Безусловное право самоопределения народностей» (T. II. С. 51).

Как буржуазная, так и пролетарская революции начали уже выпускать свои когти.

Самое замечательное заключалось в том, что в то самое время, когда представители интеллигенции всех слоев, каркали о революции во имя спасения России и достижения победы, войска на фронте продолжали делать свое дело, а рабочие, которых хотели превратить в передовых бойцов мятежа, приветствовали своего Государя.

18/31 июля Государь в сопровождении дипломатического корпуса присутствовал на Галерной гавани при церемонии спуска бронированного крейсера «Бородино».

«По окончании церемониала, — отмечает Палеолог, — мы посетили мастерские. Государя всюду приветствуют. По временам он останавливается, чтобы поговорить с рабочими и с улыбкой пожимает им руки. Когда он продолжает свой обход, приветствия удваиваются… А еще вчера мне свидетельствовали о тревожном революционном возбуждении в этих самых мастерских» (T. II. С. 33)[377].

Заканчиваем эту главу трезвым отзывом генерала Вильямса.

«18 августа 1915 г. Здесь (в Петрограде) говорят о революции и сепаратном мире с Германией. Про Государя говорят, что он тверд и непоколебим в своем решении, когда он в Ставке, а тут подвержен колебаниям (мы знаем, насколько это ложно) из-за разных влияний. Во всяком случае, насколько я его знаю, он останется верен до конца делу союзников».

Беспристрастно и спокойно оценивая обстоятельства, Вильямс приходит к заключению, «что Петроград нервничает и что в нем широко распространен дух критики, если не хуже, и что пресса не действует так, как могла бы». «Все это опасные признаки, — прибавляет он, — которые я не могу скрыть и, хотя я и стараюсь отделить порядочную часть того, что составляет болтовню алармистов[378] от истины, нет сомнения, что страна сильно взволнована и расстроена, и если скоро не будут приняты меры, дела пойдут все хуже» (С. 48–49).

Глава III

Второй период войны

Государь принимает на себя Верховное главнокомандование. — Осада власти, — Попытки склонить Государя к миру. — Штюрмер — председатель Совета министров. — Заговоры. — Правые и левые. — Штюрмерминистр иностранных дел. — Протопопов. — Великая клевета. — А.Ф. Трепов — председатель Совета министров. — Общее положение в конце 1916 года. — Конец Распутина. — Девятый вал. — Революция и отречение Государя. — Временное правительство.

На оппозиционное и подозрительное настроение общества Государь ответил принятием на себя Верховного главнокомандования. Такое решение встретило тогда, да и теперь еще, осуждение многих. Если бы даже и согласиться с последними, то, во всяком случае, нельзя отрицать того факта, что Государь принял на себя эту огромную и ответственную задачу в тот момент, когда наши дела на фронте стояли неудовлетворительно; не имелось равно и никаких данных к быстрому повороту к лучшему. Верховное командование не сулило, вне всякого сомнения, в ближайшем времени Государю никаких торжеств и радостей. К принятию такого решения побуждало его единственно чувство долга. В понимании своего долга каждому возможно ошибаться, но жертвенное исполнение долга, в оценке личности, всегда останется элементом положительным. Решение это было также и последовательным, так как в первоначальном Рескрипте на имя Великого князя Николая Николаевича прямо указано было, что Главное командование поручается ему лишь временно — до того момента, когда Государь эту задачу примет на себя лично.

Следует подчеркнуть, что еще в мирное время было предположено, что, в случае войны на Западном фронте, Верховным Главнокомандующим будет Государь. Это с несомненностью вытекает из «Положения о полевом управлении войск во время войны». Со стороны Государя, таким образом, не было проявлено никакой импровизации, а напротив, подчинение заранее предусмотренной организации. Сам Государь по этому поводу совершенно определенно высказался Вильямсу:

«Он (Государь) сказал мне, что он имел намерение с начала войны принять на себя командование над армиями, но что давление правительства и разные дипломатические причины отвели его от этого решения. Он нашел, тем не менее, что наступил момент, что его долгом стало быть близ своих солдат в это трудное время и что он имеет в генерале Алексееве лояльного и прекрасного начальника Штаба и военного советника» (С. 50).

По этому же вопросу обстоятельные объяснения дает нам Жильяр: «Государь вернулся 11 июля из Ставки и провел два месяца в Царском Селе, ранее чем прийти к этому решению. Привожу здесь разговор, который я имел с ним 16 июля, потому что он ясно показывает, какими чувствами он уже в то время (то есть за два месяца до принятия на себя Верховного главнокомандования) был проникнут:

„Вы не можете себе представить, насколько пребывание в тылу меня тяготит. Как будто бы здесь все, до воздуха, которым дышишь, включительно, ослабевает энергию и расслабляет характеры. Слухи самые пессимистические, новости самые невероятные принимаются на веру и распространяются во всех слоях. Здесь только занимаются интригами и заговорами, живут лишь интересами эгоистическими и ничтожными; там дерутся и умирают за Родину. На фронте одно чувство доминирует над всеми солдатами: воля победить; все остальное забыто, и, несмотря на потери, несмотря на неудачи все сохраняют доверие. Всякий человек, способный носить оружие, должен был бы идти в армию. Что касается до меня, то я не дождусь момента, когда я присоединюсь к моим войскам“».

Далее Жильяр прибавляет от себя:

«Бросая свою личность в борьбу, он хотел показать, что война будет доведена до конца, и подтвердить свою непоколебимую веру в окончательную победу. Он признал, что в этот трагический час его обязанностью было пожертвовать самим собою и принять на себя, главу государства, всю ответственность. Он хотел своим личным присутствием среди них вернуть доверие войскам, дух которых был пошатнут длинной серией неудач и которые устали драться с противником, главная сила которого заключалась в превосходстве вооружения… Приказ свой войскам о вступлении в Главное командование он собственноручно дополнил: „С непоколебимою верою в милосердие Господне и неизменным убеждением в конечной победе мы исполним наш священный долг, защищая до конца нашу Родину, и мы не позволим осквернить Русскую землю“» (С. 113–116)[379].

Но несмотря на очевидность причин, определявших образ действия Государя, враги его поспешили распространить злостные слухи, что он сменил Великого князя под влиянием Императрицы, из ревности к его популярности.

«Насколько верно, — говорит Вильямс, — что влияние Императрицы убедило Государя принять Верховное командование, вопрос больших споров. Я привел лично мне Государем объясненные причины, и не было специальных оснований для того, чтобы он мне это так ясно стал излагать, если бы это было не так» (С. 60).

«22 апреля Государь говорит мне, что предполагает сделать Великого князя фельдмаршалом, но не сейчас. Он говорил о нем в самом дружеском духе, что меня очень порадовало после всех злостных сплетен, которые распространяются вокруг них» (С. 89).

«14 мая 1916 года Государь очень заинтересовался фильмом „Взятие Эр- зерума“ и говорил в самых милостивых выражениях о Великом князе и его успехах, которым мы все, служившие при нем, очень радуемся» (С. 91).

20 ноября 1916 года с Кавказа прибывает в Ставку Великий князь. По этому поводу Вильямс отмечает: «Государь потом мне сказал, что он рад его видеть и слышать все новости об его блестящей работе» (С. 130).

Казалось бы, что приведенных выдержек из книги генерала Вильямса достаточно, чтобы опровергнуть те темные слухи, которыми объясняли решение Государя сменить Верховного Главнокомандующего, и для очищения атмосферы кругом благородного Государя и рыцарски преданного ему Великого князя.

Неделю спустя после принятия на себя Государем Верховного главнокомандования А.А. Вырубова сообщила Палеологу, что «на днях, после Литургии, Государь сказал нам: „Может быть нужна искупительная жертва, чтобы спасти Россию, я буду этой жертвой. Да свершится воля Господня“. Когда он нам это сказал, он был очень бледен, но его лицо выражало полную покорность (воле Божьей)» (T. II. С. 62)[380].

И справедливо говорит Бьюкенен: «Если бы он (Государь) жил в классические времена, его жизнь и смерть послужили бы сюжетом для какой-нибудь великой трагедии древнегреческого поэта. Он изобразил бы его жертвой, гонимой роком, при каждом последовательном шаге преследуемым безжалостной судьбой вплоть до того момента, покуда не опустился занавес над душераздирающей сценой в подземелье дома в Екатеринбурге…» (T. II. С. 56).

Приведенную выше мысль Государь впоследствии подтвердил Палеологу:

«Да, это был для меня тяжелый час. Я думал, что Господь меня покидает и что нужна жертва, чтобы спасти Россию… Я знал, что в эти минуты Вы меня поняли, и я этого не забыл» (T. II. С. 216).

За этот период генерал Вильямс так характеризует Государя:

«20 февраля 1916 года. Государь тут (в Ставке) очень популярен среди союзных генералов, что очень хорошо, так как в других штабах полны критического к нему отношения» (С. 80).

И это немудрено: чем ближе стояли к Государю люди, тем справедливее они его ценили…

«Он всегда так преисполнен хорошего настроения, — далее пишет Вильямс (17 марта), — и так чист душой, что с ним нельзя не быть хорошо настроенным. Это удивительный характер для человека, который должен быть так озабочен и у которого столько тревог на душе, и я уверен, что это имеет хорошее влияние на окружающих» (С. 83).

А тем не менее революция подготовлялась…

Желая уяснить себе создавшуюся обстановку, французский посол пожелал лично убедиться в том, что делалось в кругах оппозиции, для чего встречается в нейтральном доме с Максимом Ковалевским, Милюковым, В. Маклаковым, Шингаревым — «цветом либеральной партии», — находившихся в тот момент в подавленном настроении, в виду полученных сведений о предстоявшем роспуске Думы.

Свои впечатления от этой встречи он формулирует так:

«Понимание общих идей и познание политических систем недостаточны для управления людьми, надо обладать еще сознанием действительности, интуицией возможного и нужного, быстротой решения, твердостью в принятом решении, разумением народных страстей, обдуманною смелостью — всеми теми качествами, которыми кадеты, невзирая на их патриотизм и их добрую волю, как мне кажется, лишены…»

Тем не менее, эти люди тянулись к власти и было известно, что они уже распределяли между собою портфели. Палеолог понимал всю опасность положения и умолял расточать кругом себя советы терпения и благоразумия, приводя слова одного из вождей монархической оппозиции времен июньских дней 1848 года: «Если бы мы знали, как тонки стенки вулкана, мы бы не вызывали извержения…» (T. II. С. 75)[381].

Уроки истории остались глухи… Оппозиция вызвала извержение, поглотившее и их, и Россию.

В сентябре Союз земств и городов постановил решение, заканчивающееся следующими словами:

«Более чем когда-либо русский народ принял непоколебимое решение продолжать войну до победы в полном единении с нашими верными союзниками. Однако на пути к победе стоит зловещее препятствие, заключающееся во всех старых пороках нашего правления, то есть в безответственности власти, отсутствии всякой связи между правительством и страной и так далее. Коренная перемена настоятельна. На место нынешних правителей нам нужны люди, облеченные общественным доверием… Работа Думы должна быть немедленно возобновлена…» (T. II. С. 80)[382].

А между тем, когда Союз земств и городов видит в возглавляемом Государем строе «зловещее препятствие» к победе, англичанин, генерал Вильямс, отмечает:

«В вопросе о снаряжении виден некоторый прогресс, без сомнения этому обязаны той энергии, с которой следит за этим важнейшим вопросом Государь» (С. 73).

Жест Государя в сторону общественности, выразившийся в увольнении так называемых реакционных министров и назначении на их место более либеральных, уже не удовлетворял Львовых и К°; дан был палец, надо было схватить и руку, а главное портфели, и созвать Думу вовсе не для производительной работы, а чтобы при ее посредстве революционировать страну речами вроде вышеприведенных выступлений Аджемова и Чхенкели. Оппозиции тоже нужно было уверить общество в полной непригодности правительства, чтобы забрать в свои руки наиболее жизненные интересы страны и армии и, пользуясь этим, захватить власть.

Вот что говорит по этому поводу весьма симпатизирующий общественности Легра:

«С того времени всякая ассоциация частных лиц, признавшая себя достаточно сильной, стремится в своей длительности заменить правительство, признаваемое неспособным. Нет сомнения в том, что если патриотический порыв лежит в основании этих учреждений, то задняя политическая мысль не замедлит в них замешаться» (С. 69).

А между тем в самой общественности тоже не все было благополучно, о чем свидетельствует тот же автор:

«Один генерал говорил мне, что он прибыл сюда (на фронт), чтобы сделать обширное расследование об „окопавшихся“, главная организация которых находится в Минске и в земском Союзе. За различные суммы устраивают призывных крупного собственника в качестве сапожника в гражданской мастерской, работающей на армию, студентов — в кузнице или булочной. Таких насчитывают до 70000 человек. Вместе с тем, здесь тайно распространяется энергичная революционная деятельность» (С. 149).

Вот кому давала приют пресловутая общественность и чем она занималась, дерзая величать власть «зловещим препятствием» к достижению победы!

* * *

Вновь назначенные либеральные министры, увлекшие за собою и остальных, подали Государю записку, в которой указывалось, что «совесть не позволяет им более работать с председателем Совета Горемыкиным». Это заявление вызвало сильное неудовольствие Государя, который в Могилеве «сурово обошелся с лицами, подписавшими записку. Он объявил им резким тоном: „Я не допущу, чтобы мои министры заключали стачку против моего председателя Совета. Я заставлю всех уважать свою волю!“» (Палеолог. T. II. С. 82)[383].

Известно, что Государя упрекали в двоедушии и в отсутствии решимости высказывать свое неудовольствие людям в лицо: приведенный случай приводит к иному заключению.

* * *

Происходит изменение в составе министров. Эта перемена приводит к весьма интересной беседе Палеолога «с ультрареакционером», старым князем X., который говорит: «Прогрессисты, кадеты, октябристы предают существующий строй и лицемерно ведут нас к революции, которая, впрочем, сметет их в первый же день, так как она пойдет много далее, нежели они полагают; она превзойдет в своих ужасах все, что когда-либо имело место. Не одни социалисты будут торжествовать, мужик тоже вмешается в дело. А когда мужик, который имеет такой кроткий вид, срывается с цепи, он становится дикарем. Увидят времена Пугачева. Это будет ужасно. Наш единственный путь к спасению — это реакция… да, реакция… Самодержавие судится по описаниям наших революционеров. Там (за границей), не знают, что Россия и самодержавие нераздельны. Цари основали Россию. И наиболее суровые и немилосердные были наилучшими. Без Иоанна Грозного, Петра Великого, без Николая I не было бы России. Русский народ — самый покорный, когда он строго управляем, но он неспособен на самоуправление. Лишь только ослабляют повод, он впадает в анархию. Русский народ нуждается в хозяине, хозяине неограниченном: он идет прямо только тогда, когда над его головою железная рука. Малейшая свобода его опьяняет. Вы не измените его природы: есть люди, которые пьяны от одного стакана вина. Мы, может быть, восприняли это от долгого татарского ига, но это так. Нами никогда не будут управлять по английскому способу. Нет, никогда парламентаризм у нас не укрепится».

Резюмируя приведенные слова, посол отвечает: «Я живо желал бы, чтобы всякие попытки к реформе были отложены до подписания мира, так как я согласен с Вами, что в настоящее время самодержавие является наивысшим выражением национальности России и ее наибольшею силою» (T. II. С. 102–104)[384].

Если и не соглашаться с крайностями взглядов князя X., то нельзя отказать ему в большой прозорливости; в этом отношении он оказался гораздо выше тех, кто воображал спасение России в западном парламентаризме.

Здесь уместно отметить правильность взгляда на надвигавшиеся события и Великого князя Павла Александровича, который в виду возможности убийства Государя и гибели Династии говорит Палеологу:

«А что же посадить на их место?.. Русский народ неспособен к самоуправлению: у него нет никакого политического воспитания: девять десятых населения не умеет ни читать, ни писать; рабочие прогнили в анархизме; крестьяне только и думают, что о разделе земли… С этим можно опрокинуть образ правления, но нельзя создать правительства!.. Если вспыхнет революция, то она превзойдет по своей дикости все, что когда-либо происходило… Это будет ужасно, Россия этого не переживет!» (T. II. С. 49).

Итак, верхи Москвы, в лице общественности, стремятся дискредитировать существующую власть, в среде рабочих распространяются революционные идеи, министры фрондируют; вблизи же Государя, как будет видно далее, совершается еще худшее… Он же остается неизменным.

28 сентября /10 октября Государь принимает Палеолога в Царском Селе. Посол отмечает: «У Государя хороший вид, доверчивый и спокойный, какого я давно у него не наблюдал». После чисто политического разговора Палеолог спрашивает Государя, какие он вынес впечатления с фронта.

— Превосходные, — отвечает Государь. — Я более уверен и бодро настроен, нежели когда-либо. Жизнь, которую я веду во главе моих войск, такая здоровая и бодрящая. Как чудесен русский солдат. Я не знаю, чего через него нельзя было бы достигнуть. И у него такое желание победы, такая вера в победу.

— Я счастлив слышать это от Вас, так как усилие, которое нам нужно осуществить, еще огромно, и мы можем быть победителями только благодаря упорству.

Государь отвечает мне, сжав кулаки и подымая их над головою:

— Я углубился в упорство по самые плечи, я в нем завяз. И я из него вылезу только после полной победы.

Он спрашивает меня о нашем наступлении в Шампани, восхваляя превосходные качества французских войск. Наконец, он говорит и обо мне, о моей жизни в Петрограде:

— Я Вас жалею, что Вам приходится жить в среде, столь упавшей духом и пессимистически настроенной. Я знаю, что Вы мужественно сопротивляетесь отравленной атмосфере Петрограда. Но если когда-нибудь Вы почувствуете себя зараженным, приезжайте ко мне на фронт, и я Вам обещаю, что Вы немедленно поправитесь.

Вдруг сделавшись серьезным, он говорит мне суровым тоном:

— Эти миазмы Петрограда, их чувствуешь здесь на расстоянии двадцати двух верст. И этот скверный дух идет не из народных кварталов, а из салонов. Какой срам! Какое ничтожество! Можно ли быть настолько лишенным совести, патриотизма и веры! (T. II. С. 88–89)[385].

Ясно, что Государь был хорошо осведомлен о той обстановке, в которой ему приходилось жить и работать, и несмотря на это, он находил в себе силы быть бодрым, спокойным и доверчивым.

Он был бодр, потому что имел веру, был спокоен, потому что у него была чиста совесть, был доверчив, потому что был проникнут сознанием добродетелей широкой массы своего народа.

Общество было подавлено, потому что утратило веру, было нервно, потому что совесть его была неспокойна, было недоверчиво, потому что не чувствовало в себе жертвенной силы.

* * *

В то же время министр Двора Германского Императора граф Эйленбург обратился к нашему министру Двора графу Фредериксу с письмом, в котором предлагалось сближение обоих Монархов с целью найти базу для заключения почетного мира.

Ознакомившись с этим письмом, Государь высказал:

«Эйленбург как будто бы не сознает, что он предлагает мне не более не менее, как моральное и политическое самоубийство, унижение России и жертву моей чести» (T. II. С. 139)[386].

Письмо это, по повелению Государя, было оставлено без ответа.

Вслед за сим фрейлина М.А. Васильчикова, оказавшаяся по объявлении войны за границей, привезла два письма от Великого герцога Гессенского, брата Императрицы, одно на имя Государя, а другое — Императрицы Александры Феодоровны. Письма эти имели задачею те же цели, что и письмо графа Эйленбурга.

По сведениям Палеолога, Государь страшно разгневался и воскликнул:

«Принять такую миссию от враждебного Монарха! Эта женщина или негодяйка, или сумасшедшая… как она не поняла, что принимая такие письма, она рисковала скомпрометировать меня и Императрицу» (T. II. С. 144)[387].

По Высочайшему повелению, Васильчикова была выслана из столицы.

Эти два факта и доходящие до Государя слухи о готовности его будто бы заключить сепаратный мир побуждают его при всяком удобном случае провозглашать свою решимость довести войну до победного конца. В таком смысле изложен его приказ войскам в день Георгиевского праздника:

«Будьте уверены, что, как я высказал это в начале войны, я не заключу мира, пока последний враг не будет изгнан с нашей земли. Я не заключу этого мира иначе как в полном согласии с нашими союзниками, с которыми мы связаны не бумажными трактатами, но действительною дружбою и кровью, да хранит вас Бог».

«Это, — замечает Палеолог, — лучший ответ на сделанные недавно авансы со стороны Германии через посредство Великого герцога Гессенского и графа Эйленбурга» (T. II. С. 147).

Этими же мыслями исполнен новогодний (1916) приказ Государя:

«…Проникнетесь мыслью, что не может быть и не будет мира без победы. Каких бы усилий, каких бы жертв эта победа нам ни стоила, мы должны дать ее отечеству» (T. II. С. 153).

А пока Государь, верный союзникам, проявляет твердую волю в выполнении своих обязательств, адвокат Керенский, будущий идол толпы, ориентируясь на Ленина и Циммервальд[388], собирает тайное совещание социалистов, которое постановляет: «Лишь только мы увидим окончательное приближение кризиса войны, мы должны опрокинуть самодержавие, взять власть в свои руки и установить социалистическую диктатуру» (T. II. С. 149).

* * *

В январе 1916 года, по случаю увольнения председателя Совета министров Горемыкина и назначения на его место Штюрмера, а вслед за сим и министром внутренних дел на место уволенного Хвостова, Палеолог так характеризует Штюрмера:

«67 лет, личность ниже незначительности, интеллигентность жалкая, ум ничтожный, характер низкий, честность сомнительная: никакой опытности и никакого разумения в крупных вопросах, однако довольно искусный талант в интригах и лести» (T. II. С. 170)[389]. «Но он не лишен культуры, он интересуется историей, особенно анекдотической и бытовой. Каждый раз, что я имею случай с ним соприкасаться, я расспрашиваю его о прошлом России, и его беседа не причиняет мне скуки» (T. II. С. 270)[390].

Вслед за сим Палеолог отмечает, что Штюрмер назначил «шефом своего секретариата Манусевича-Мануйлова». «Этот выбор, — пишет он, — производящий скандальное впечатление, — знаменателен» (T. II. С. 171)[391].

Характерно, что Бьюкенен высказывает то же самое: «Чтобы показать, что это был за человек (Штюрмер), я укажу лишь на то, что он взял к себе начальником кабинета прежнего агента охранки (тайной полиции) по имени Мануйлова» (T. II. С. 6).

Очевидно, оба посла не сговаривались, но что их осведомляли одни те же лица, подчиненные одной и той же тенденции. Дело в том, что Мануйлов никогда ни «шефом секретариата», ни начальником кабинета, ни председателем Совета министров, ни министром внутренних дел не был, уже по одному тому, что такой должности вообще не существовало, а был лишь одним из многочисленных «состоящих по министерству», который по секретным делам ходил с заднего крыльца к министру. Личность это действительно была подозрительная, но мало ли кого по необходимости приходится принимать государственным людям, доказательством чему является уже одно то, что французский посол виделся с ним, как в Петрограде, так и в Париже. Но кто-то был заинтересован дать иностранным дипломатам неверные сведения, из которых они вывели логичное, по-видимому, но неправильное по существу заключение, придавая назначению Мануйлова симптоматическое и неблагоприятное для Штюрмера значение.

В своих воспоминаниях Палеолог неоднократно высказывает подозрения в склонности Штюрмера к политике, направленной против интересов союзников и стремящейся к заключению сепаратного мира. Такие тенденции, приписываемые лицу, избранному Государем в качестве своего ближайшего сотрудника, и другие его свойства не могут быть оставлены без внимательного рассмотрения, тем более, что обвинения против Штюрмера шли и гораздо дальше.

В оппозиционных кругах нового премьера прямо называли изменником. Если в том же, как мы видели ранее, была взята под подозрение и супруга Императора, то весьма понятно, что это колебало и положение самого Царя. А насколько положение в этом отношении было остро, видно из слов Государя о М.А. Васильчиковой, когда он выразил, что «она рисковала скомпрометировать» его и Императрицу.

Штюрмер был отчасти таковым, каковым его характеризовал Палеолог, но не указанные выше его свойства близко интересовали французского посла, кардинальным вопросом для которого было отношение нового премьера к франко-русскому союзу. Зорко и подозрительно следя в этом отношении за Штюрмером, Палеолог озабочен и реакционностью его направления. Очевидно, внутренние дела России, с каким бы интересом ни относился к ним посол, были для него вопросом второстепенным и привходящим; в реакционности, в победе консерваторов Палеолог видел опасность для союза, а поэтому консервативное направление министра вызывало его беспокойство. Измена союзу и реакционность сливались в одну опасность.

Начнем с реакционности. Был ли Штюрмер реакционером? Конечно — да. Но предосудительна ли реакционность сама по себе? Ведь и в реакционности есть идея. Ее можно оспаривать, но нет основания признавать ее безнравственной. Перед реакционностью, в известные моменты истории, как например перед реакционностью Императора Александра III, должно преклониться, ибо это была реакционность принципиальная. Никогда никакой идейности у Штюрмера не было. Он был консерватором, потому что в соответствующем моменте его службы это было течение преобладающее, ведущее к почестям и карьере; он его воспринял, был им воспринят и поглощен им, но создавать из него какого-то столпа консерватизма было бы преувеличением его значения. Наконец, за почти полугодовое его управление министерством никто не сумел бы указать ни одной органической реакционной меры, им принятой: была лишь слабая борьба против нахрапа со стороны общественности и больше ничего.

Перейдем далее к приписываемому ему отрицательному отношению к Антанте, тяготению к Германии и стремлению к заключению сепаратного мира.

Был ли Штюрмер германофилом в душе или нет, для нас безразлично, важно то, проводил ли он свои чувства в жизнь. На этот вопрос отвечает нам тоже весьма к нему отрицательно относившийся Бьюкенен:

«Как реакционер и германофил, Штюрмер никогда не склонялся в сторону союза с демократическими правительствами Запада из боязни, что это может послужить путем к проникновенно либеральных идей в Россию, вместе с тем он был слишком хитер, чтобы защищать мысль о сепаратном мире с Германией. Он знал, что ни Государь, ни Государыня не допускали подобной мысли и что он поплатился бы за это своим положением» (T. II. С. 17).

К этому лапидарному заключению нет надобности прибавлять ни одного слова.

Был ли, наконец, Штюрмер изменником, по тем или иным соображениям, в той или другой форме продающим Россию? Последующее на это ответило: его политические противники, Гучков и Милюков, были министрами Временного правительства, когда он был заключен в Петропавловскую крепость и об его деятельности производилось вряд ли отличавшееся особым беспристрастием следствие. И что же? Против него, как, впрочем, и против всех министров Императорской России, не было найдено никаких обвинений.

Из вышеприведенного видно, что то, в чем обвиняли Штюрмера в бытность его председателем Совета министров, лишено было основания. Тем не менее, обвинения эти наполняли чашу испытания, которую пришлось испить благородному Николаю II, а затем и всей старой России.

Штюрмер не был преступен, но он действительно не отвечал требованиям времени, и невольно спрашиваешь себя, почему на нем остановился выбор Государя?

Под давлением общественного мнения Государю пришлось уволить Горемыкина. Министры более либерального направления, назначенные Государем, перестали уже удовлетворять требованиям общественности. Наконец, выяснилось определенное со стороны последней стремление к захвату власти. Где же было искать Государю при таких условиях главы правительства, как не в консервативном лагере?

Каково было прошлое Штюрмера? Управляющий церемониальной частью, председатель Тверской губернской земской управы по назначению от правительства; по общим отзывам, с этой трудной и крайне щекотливой задачей Штюрмер справился превосходно. Затем — губернатор Новгородский и Ярославский, директор департамента общих дел министерства внутренних дел в бытность министром столь значительного человека, как Плеве. Наконец, почти десять лет — член Государственного Совета, где он занимал место в правой группе. Казалось бы, что приведенный ценз давал основания признавать его пригодным для поста министра внутренних дел и председателя совета?

Насколько внешние данные были в пользу Штюрмера, видно из слов Верстрата, отрицательное отношение которого к старому режиму достаточно ярко:

«Штюрмер моложе и крепче (Горемыкина), у него придворный чин, и он был в продолжительных связях с дипломатическим корпусом, как начальник церемониальной части. Потом он занимал важные должности по министерству внутренних дел и был Тверским (sic) губернатором. Это консерватор старой школы… Лично он хорошо держится и представителен» (С. 43).

Не лишена некоторого интереса и заметка о Штюрмере Легра.

Отправляясь на фронт, чтобы делать свои сообщения, Легра посетил председателя Совета министров. Его впечатление сводится к следующему:

«Тем не менее, у него внешность, которая внушала бы доверие, если бы не предупреждение быть с ним настороже» (С. 15). Значит, непосредственное впечатление было благоприятным, хотя кто-то успел уже вложить в сознание только что приехавшего в Россию иностранца червя сомнения.

Во всяком случае, в прошлом Штюрмера было более данных для занятия порученных ему должностей, чем у чиновника Дирекции императорских театров Терещенко, чтобы быть сначала министром финансов, а затем и иностранных дел, или у санитарного врача Шингарева — министром земледелия и, наконец, у мелкого адвоката Керенского — Верховным Главнокомандующим!

Если у Штюрмера были дефекты морального свойства, если он оказался не на высоте задачи, то это, конечно, явилось для Государя неожиданностью. Если повинен старый правительственный аппарат, доведший его до такой высоты, то что же сказать об общественности, доведшей Протопопова до поста товарища председателя Думы и председателя парламентской делегации, посланной в Западную Европу, чтобы «людей посмотреть и себя показать», и избравшей князя Львова главой Временного правительства!

Допуская, что Штюрмер искал своего поста при посредстве Распутина, казалось бы, что в виду приведенных данных он мог получить портфель и без посторонних влияний, по непосредственному выбору Государя, и что в данном случае происки Распутина и выбор Государя совпали на одном объекте. Таким образом, творилась легенда о властном влиянии Распутина.

* * *

29 сентября / 11 октября Палеолог обедает у г-жи X. На заявление посла, что Государь в хорошем настроении, г-жа X. спрашивает:

«— Значит, он ничего не подозревает, что против него готовится?

С женским жаром она сообщает мне о разговорах, которые ей пришлось слышать эти последние дни, которые она заканчивает словами: „Очевидно, надо прибегнуть к решительным средствам прошлого, единственно возможным и действительным при самодержавии: надо низложить Государя и провозгласить на его место Цесаревича Алексея“» (T. II. С. 89).

При невыносимых условиях, которые складывались около Государя, положение его, как это видно из ставших достоянием всей читающей публики воспоминаний Палеолога, осложнялось еще отношением к нему Императорской Фамилии.

Несколько позднее Палеолог записывает следующее о госпоже Брасовой, морганатической супруге Великого князя Михаила Александровича, брата Государя:

«Честолюбивая, ловкая, лишенная всяких предрассудков, она демонстрирует в последнее время самые демократические убеждения. Ее круг, несмотря на свою замкнутость, часто раскрывается для левых депутатов. В придворных сферах ее обвиняют в измене самодержавию. Она от этого в восторге, так как это подчеркивает ее позицию и подготовляет ее популярность. Она высказывается с изумительной смелостью, которая в других устах привела бы к двадцати годам Сибири» (T. II. С. 179)[392].

Далее Палеолог отмечает:

«Великая княгиня Мария Павловна давно тайно лелеет мысль увидеть одного из своих сыновей, Бориса или Андрея, восседающим на престоле. Поэтому она не упускает случая исполнять роль, к которой Императрица отнеслась небрежно» (T. II. С. 268)[393].

Но помимо стремлений к личным достижениям, подрывают доверие к существовавшему в то время режиму и некоторые Великие князья; так, Великий князь Сергей Михайлович говорит:

«Французская промышленность достигла изготовления 100000 снарядов в день, мы же изготовляем их едва 20000. Какой срам! Когда я думаю, что все наше самодержавие приводит к такому бессилию, я становлюсь республиканцем!» (Палеолог. T. I. С. 342).

А вот что, с другой стороны, по вопросу о снабжении повествует Легра:

«Один русский артиллерийский генерал ходатайствовал перед правительством о постройке завода для выработки снарядов, средства на которую давал богатый московский промышленник Второв. Разрешение зависело от Великого князя (Сергея Михайловича) как фельдцейхмейстера[394]. Великий князь, — пишет Легра, — не дал благоприятного отзыва. О! Он тоже и не отказал. От него зависело только протянуть дело: эта великая тактика русских. Просителям он отвечал:

— Зачем нам давать себе этот труд? Мы сделали в Америке и Японии огромные заказы; мы рискуем быть переобремененными.

Великому князю указывают на выгоду отечественного производства, хотя бы уже со стороны ускорения дела.

— Нет, право, к чему же? — отвечает Великий князь тоном любезным и усталым. И он сплавлял просителей» (С. 16).

А крылатое слово о республиканстве, слетевшее с уст Великого князя, делало свое злое дело…

Более значительную роль в оппозиции Государю сыграл Великий князь Николай Михайлович.

Вот несколько ярких характеристик, которые приводит о нем Палеолог:

«Замечаешь в глубине его души широкую рану (неудовлетворенного?) честолюбия, угадываешь брожение честолюбивых мечтаний и неосуществившихся надежд. У него есть сознание его личных достоинств, которые недюжинны, и он считает себя подходящим для первых ролей. Между тем он сознает себя неизвестным, пренебрегаемым, бесполезным и бессильным, подозрительным для своего Монарха и своей среды, связанным с образом правления, который он презирает, но из которого он, тем не менее, извлекает огромные выгоды. Во многих отношениях он заслуживает прозвища „Николая-Эгалитэ“[395], над которым он охотно подшучивает. Между другими сходными чертами с герцогом Орлеанским он обладает слабостью характера последнего. Он слишком предается критике и сплетням, чтобы быть человеком действия, инициативы и власти» (T. I. С. 364).

«Николай Михайлович более критик и фрондер, нежели заговорщик; он слишком любит салонные эпиграммы. Ни в каком случае он не человек авантюры или атаки» (T. III. С. 165)[396].

Сильно забегая вперед, приводим о нем еще несколько характерных строк.

«8/21 марта 1917 года, проходя по Миллионной, замечаю Великого князя Николая Михайловича. Одетый в черное, похожий на старого чиновника, он бродит кругом своего дворца. Он открыто стал на сторону революции, и он преисполнен оптимизма. Я знаю его достаточно, чтобы не сомневаться в его искренности, когда он утверждает, что гибель самодержавия обеспечивает отныне спасение и величие России, но я сомневаюсь, чтобы он надолго сохранил эти иллюзии, и я желал бы, чтобы он не потерял их, как Филипп-Эгалитэ!» (Т. III. С. 261)[397].

Увы, эпиграммы и фрондерство привели Великого князя к гибели в чрезвычайке Петропавловской крепости, как и «Филиппа-Эгалитэ» на эшафоте.

Такое отношение некоторых членов Императорской Фамилии к Верховной власти впоследствии, по сведениям Палеолога, перешло в настоящий заговор. Пока что это фрондерство оказывает уже свое вредное влияние, заражая собою и высшие классы общества.

25 июля / 7 августа Палеолог передает свой разговор с князем X.

«Князь, тип старого русского дворянина, важного облика, ума широкого и культурного, преисполненного горячего и гордого патриотизма. После длинной и пессимистической тирады он с охотою распространяется о смерти Павла I» (T. II. С. 332).

Очевидно, такие разговоры все время слышались около посла, ибо он заносит в свой дневник:

«Несомненно, Император Николай останется до конца верен союзу, я не испытываю в этом отношении никаких сомнений. Но он не бессмертен. Сколько русских даже, и в особенности в его ближайшем окружении в настоящий момент тайно желают его исчезновения. Что произошло бы при перемене царствования? В этом отношении я не делаю себе иллюзий: разгром России последовал бы незамедлительно… Если Россия не найдет в себе сил сыграть свою роль союзницы до последнего часа, если она ранее времени выйдет из борьбы, если она падет в конвульсиях революции, она неминуемо отделит свои задачи от наших; она поставит себя в невозможность участвовать в выгодах нашей победы, и ее поражение сольется с таковым же Центральных держав» (T. II. С. 328–329).

Под этими словами проницательного иностранца хотелось бы подписаться. Увы, не так думали многие русские люди… Вольные и невольные ошибки и заблуждения Государю не прощались. Все как будто бы сговорились создать кругом него обстановку совершенно невыносимую, как будто бы не понимая, что при таких условиях работать совершенно невозможно, а тем не менее, со сверхчеловеческим самообладанием Царь продолжал свое служение Родине и оставался непоколебимо преданным союзником.

«Слабохарактерный» Государь непреклонно ведет свою линию.

2/15 февраля Палеолог спрашивает Великую княгиню Марию Павловну: «Думаете ли Вы, что союз в опасности?»

«О нет, — отвечает она, — Государь неизменно верен союзу, в этом я ручаюсь»[398].

13 марта Государь принимает Палеолога. Уходя после часовой аудиенции, Палеолог уносит такие впечатления:

«Ранее всего, Государь хорошо настроен и смотрит с доверием на будущее. Если бы не так, то мог ли бы он так охотно предаваться сблизившим нас воспоминаниям о войне. Затем выяснились еще несколько черт его характера: простота обращения, мягкость, способность к симпатии, твердость памяти, прямота его намерений, мистицизм, малое доверие к самому себе и постоянная потребность в поддержке, посторонней и высшей» (T. II. С. 216–217)[399].

Следует к этой характеристике добавить еще удивительное равновесие и спокойствие, несмотря на ужасающую обстановку, его окружающую.

«У него свежий цвет лица, улыбающийся взгляд…» — отмечает Палеолог (T. II. С. 262).

В это же приблизительно время последовало увольнение военного министра генерала Поливанова.

Характеризуя Поливанова с наилучшей стороны, Палеолог указывает, что его уход — чувствительная потеря для союза, и объясняет это в особенности тем, что не в пользу ему «играли» на его отношениях с Гучковым, «личным врагом Их Величеств… И еще один раз, по слабости, прибавляет посол, Государь пожертвовал одним из своих лучших слуг» (T. II. С. 236)[400].

Слова «личных врагов Их Величеств» поставлены Палеологом в кавычки, выражающие, по-видимому, сомнение. Сомнение это рассеивается следующей заметкой Верстрата. «По поводу отречения Государя он спрашивает себя, как мог Гучков согласиться на отказ Государя от престола и за Цесаревича Алексея: „Почему Гучков так поступил? Не хватило ли у него духа, когда он оказался лицом к лицу с Монархом, которого он ненавидел, и увидел перед собою только человека, который просто не хотел, чтобы его разлучали с его сыном?“» (С. 130).

Отлично осведомленный Государь знал о тех чувствах, которые питал к нему Гучков, и весьма понятно его нерасположение к министру, дружившему с его заклятым врагом, и то, что он не мог доверять ему.

18 августа Легра записывает свой разговор с Гучковым, который заканчивает его словами: «Глава, лишенная всяких идей, безо всякой силы, поворачивающаяся по всякому ветру, рискует быть унесенной. По-моему, есть лишь одно решение: отречение Государя и назначение на его место регентства» (С. 103).

Вот когда все предстоявшее уже было задумано!

И будущее доказало основательность недоверия к Поливанову, красному генералу, подписавшему «Права солдата», и которого вещим сердцем угадала Императрица и раскрыла своему мужу и Государю.

В июле 1916 года до Палеолога доходят слухи о предстоящем увольнении Сазонова от должности министра иностранных дел. Слухи эти, волнующие посла, скоро получают подтверждение. Заместителем Сазонова назначается Штюрмер.

На вопрос, какие причины побудили Государя назначить Штюрмера министром иностранных дел, можно ответить только предположениями. Во всяком случае, это произошло не под влиянием Императрицы, которая в одном из своих, правда позднейших, писем[401] высказывает Государю: «Он (Распутин) сказал Штюрмеру, что он не должен был принимать назначения министром иностранных дел, что его погубит немецкое имя и что станут говорить, что это все я делаю».

Значит, тут действовали не так называемые «оккультные силы», а личные соображения Государя, очевидно, перевесившие слабые стороны Штюрмера.

Так же отрицательно, как и Палеолог, отнесся к этому событию Бьюкенен.

Вот впечатление от первого посещения Штюрмером французского посольства, записанное Палеологом:

«Он (Штюрмер) произносит фразу, которую я несколько раз слышал из уст Императрицы: „Никакой милости, никакого милосердия к Германии“. Он прощается со мною с долгими и преувеличенными саламалеками. На пороге он повторяет: „Никакой милости, никакого милосердия к Германии!“» (T. II. С. 325)[402].

Однородные впечатления от назначения Штюрмера у Палеолога и Бьюкенена (см.: T. II. С. 15–17) делаются достоянием общества и общим местом. Отголосок общественного мнения, Верстрат высказывается так:

«Штюрмер, председатель совета, заместил Сазонова, получил пост министра иностранных дел, к которому он давно стремился. Попав к Певческому мосту под эгидой Распутина и по милости Императрицы (?), он не может не быть подозрительным союзникам. Официально он не перестанет утверждать о своем твердом намерении продолжать войну до победы, и он заявит, конечно, что Россия в единении со своими верными союзниками не сложит орудия ранее, чем Германия будет побеждена. Но обмануты будут Штюрмером лишь те, которые сами этого пожелают, и, несомненно, внешняя политика России приобретает другую ориентацию, или, вернее, другое внушение, которое приведет к тому, что союз будет осуществляться в ином духе» (С. 72).

Первое оказалось верным. Штюрмер ни в чем не изменил политики своего предместника, второе ложным — по той же причине.

Как видно из записок Палеолога, союзники придавали огромное значение присоединению к Антанте Румынии и оказывали в этом отношении давление на Штюрмера, встречавшего сильное сопротивление со стороны начальника Штаба Верховного Главнокомандующего генерала Алексеева.

По этому поводу Жильяр сообщает:

«Я лишь впоследствии узнал, что, чтобы победить сопротивления, встречаемые в Бухаресте (присоединиться к союзу), министр иностранных дел Штюрмер обещал, не заручившись согласием штаба Верховного Главнокомандующего, посылку войск в Румынию» (Прим. к С. 146)[403].

Присоединение Румынии к союзу совершилось, вероятно, ценою вышеуказанного обещания и должно почитаться делом Штюрмера. Насколько присоединение к нам Румынии было ценно, насколько это присоединение компенсировало ослабление войсками нашего фронта — вопрос, которого мы здесь касаться не будем.

«Вне и вопреки Государю, — записывает Палеолог, — камарилья Императрицы (ставленником которой он признает Штюрмера) стремится придать русской дипломатии новую ориентацию, я хочу сказать, примирение с Германией. Главной побуждающей причиной к этому является опасение реакционной партии от столь тесного и продолжительного общения с демократическими государствами Запада» (Т. III. С. 2)[404].

Часто повторяя свои в этом отношении опасения, Палеолог в подкрепление их не приводит фактического материала, н о для создания у него такого настроения, как видно из всего предыдущего и хотя бы даже из нижеприведенного случая, данных было более чем достаточно.

17 сентября / 1 октября на официальном рауте в японском посольстве «значительное должностное лицо двора X., с трагическим лицом» показывая на Штюрмера, говорит послу:

«— Господин посол, как Вы и Ваш английский коллега не положите предела изменам этого человека?»

Посол его успокаивает и приглашает его переговорить с ним на эту тему в посольстве.

В назначенный день господин X. приходит к послу, начиная беседу с только что цитированной фразы и повторяя всякие гнусные сплетни о происках консервативных партий и Императрицы. Приводить их прямо- таки стыдно. Интересующихся отсылаем к первоисточнику (Т. III. С. 37, 41–42)[405].

Но как назвать тот факт, что значительный чиновник Императорского Двора идет к представителю иностранной, хотя бы даже дружественной, державы и обвиняет главу правительства, избранного его Государем, в государственной измене, клевещет на Императрицу и заходит так далеко, что послу приходится заступаться даже за его Государя. И это не первый и не последний раз, что подобные сплетни побуждают посла к такому образу действий.

3/16 октября он записывает: «Вот уже несколько дней странный слух циркулирует по Петрограду: со всех сторон утверждают, что Штюрмер указал Государю на необходимость прекращения войны путем заключения сепаратного мира. Все получают от меня один ответ: „Я не придаю этим россказням никакого значения!“» (Т. 111. С. 51–52)[406].

Вот, действительно, омут предательства, в котором приходилось жить и работать благородному Государю!

И немудрено, если в этом периоде Палеолог отмечает: «В его (Государя) поступках, в его физиономии, в его внешности, во всех проявлениях его внутренней жизни чувствуется уныние, апатия и предание себя на волю Божью» (Т. III. С. 40)[407].

Мы видели ту роль, которую сыграл Штюрмер в румынском вопросе, и видели также, что в приписываемом ему стремлении заключения сепаратного мира не приведено конкретных данных, и вот как все это представлялось Ривэ:

«Правые стремятся к заключению сепаратного мира. Тогда возник мак- киавелистический план, жертвой которого должна была сделаться Румыния. Ее поражение, по мнению авторов махинации, неизбежно должно было привести к русско-германскому миру. Предполагалось даже выгодное решение, Россия присоединяла к себе Молдавию, Валахия же предоставлялась Австрии» (С. 158).

«Штюрмер, которому Румыния была обязана своим разгромом, как бы официально выдвинул лозунг, который предполагался окончательно забытым: „немецкая дружба“» (С. 219).

«Штюрмер, его покровители при Дворе и его клевреты давали себе в этом отчет. Единственно в целях предотвращения внутренней катастрофы мы видели их готовящими пути к сепаратному миру. Это сделалось бредом „камарильи“, невзирая на все официальные опровержения, отмеченные нейтральной прессой, невзирая на лицеприятные протесты, повторяемые в Париже и Лондоне. Что было до того некоторым русским, что Россия потеряет свою честь и даже часть своей территории при перемене курса, который был бы беспримерной подлостью, лишь бы реакция осталась хозяйкой в Империи. Родина для этих людей была делом второстепенным… пусть умирает Родина, если их власть должна пасть» (С. 156).

Нет, не так думали правые. Так думали левые, — лишь бы парламентаризм, народоправство и даже власть пролетариата… А Россия, — что было им до России, самое имя которой уничтожено победой левых!

* * *

20 сентября / 3 октября Палеолог отмечает в своем дневнике назначение министром внутренних дел Протопопова на место уволенного Хвостова. Дав ему отрицательную характеристику и отметив, что он прошел к власти через Распутина, посол заканчивает саркастическим восклицанием: «Внутренняя политика государства, значит, в хороших руках!» (Т. III. С. 39)[408].

С этим мнением нельзя не согласиться. Но почему министерский портфель попал в руки Протопопова? Об этом подробно говорится в очерке о письмах Императрицы, помещенном в VI книге «Русской летописи», откуда и делаем выписку:

«Вина Императрицы за сближение с Протопоповым уже всецело падает на общественность, которая его вынесла, родила и преподнесла престолу в качестве государственного мужа. Он ведь был избран симбирским губернским предводителем дворянства, членом Думы, товарищем ее председателя, председателем парламентской делегации от обеих законодательных палат для поездки во Францию, Англию и Италию в целях сближения с парламентскими кругами наших союзников. Но стоило только этому детищу нашей общественности стать близким ко Двору, как против него началась травля… Он был беспринципен, лжив, политически бесчестен, но вместе с тем умен, вкрадчив и обаятелен: недаром же он сумел обольстить симбирское дворянство, думцев, членов Государственного Совета и даже Английского Короля Георга, рекомендовавшего его в собственноручном письме Государю в качестве выдающегося государственного человека. Почему эти сотни людей имели право ошибаться, виновата же перед ними оказалась Императрица, которая подпала под чары ими же возведенного человека»[409].

В первый момент назначение Протопопова не произвело неприятного впечатления в либеральных кругах, что явствует из отметки Верстрата:

«Товарищ председателя Думы, влиятельный член прогрессивного блока, Протопопов признается за одного из вождей либеральной оппозиции, он только что состоял в составе делегации, которую Дума посылала в Лондон и Париж, чтобы передать английским и французским парламентариям свой братский привет. Он был другом Родзянки, председателя Думы. Он был в лучших отношениях с лидерами кадетской партии Милюковым и Шингаревым» (С. 80).

Да и Палеолог отмечает впоследствии:

«Протопопов немного выше Штюрмера умом и умелостью. Разговор с ним не лишен приятности; он от этого только опаснее…» (Т. III. С. 83).

Появление у власти Протопопова с новой силой вызывает в представлении французского посла опасность сближения России с Германиею.

21 октября / 3 ноября Палеолог записывает:

«Уже несколько дней странный слух циркулирует в германофильских кругах Петрограда; несколько человек сообщило мне об этом, из которых двое очень серьезных подтверждают, что они имеют источником категорические утверждения Протопопова», а именно «о склонности Германии предоставить России Константинополь ценою заключения немедленного мира» (Т. III. С. 73–74).

На этот раз подозрения посла находят себе некоторое подтверждение.

«Мой английский коллега был сегодня принят Государем в Царском Селе, — записывает в своем дневнике Палеолог. — Его Величество выявился столь же решительным в продолжении войны до окончательной победы нашей коалиции. Сэр Бьюкенен сделал тогда намек на открыто проявляющееся со всех сторон и всеми способами маневры поборников сепаратного мира.

Государь ответил:

— Руководители этой компании изменники.

Мой коллега напоследок спросил:

— Ваше Величество не слышали ли, что если бы Россия согласилась отделиться от союзников, Германия предоставила бы ей Константинополь?

Государь делает неопределенный жест:

— Мне действительно говорили об этом… Но кто мне об этом говорил?.. Я уже не помню… Не Протопопов ли? Во всяком случае я не придаю этому никакого значения».

По поводу этого сообщения английского посла Палеолог телеграфирует своему правительству:

«Государь еще один раз подтвердил свою решимость продолжать войну до полной победы» (Т. III. С. 76).

* * *

«В начале ноября (по новому стилю), — повествует сэр Бьюкенен, — последовало открытие только что преобразованного Англо-Русского Общества. Когда мне пришлось выступить, я воспользовался случаем, чтобы показать, как германофильская партия в России старалась восстановить общество против Великобритании, изображая дело так, как будто бы мы вовлекли Россию в войну, и обвиняя нас в желании бесконечно затягивать ее в целях эксплуатации России и обеспечения себе мирового господства. Указав на то, что вся эта ложь распространяется с тем, чтобы подорвать наш союз и подготовить почву для преждевременного мира, я заключил свою речь следующими словами: „Не только на полях сражения нужно довести войну до победного конца, победа должна быть одержана над врагом и в наших стенах“» (T. II. С. 25).

Несколько дней спустя, 1 ноября <1916 года> собралась Государственная Дума, в которой Милюков выступил с обвинениями, явно направленными против Штюрмера, а в скрытом виде — против Императрицы.

«Чтобы подкрепить свое обвинение в измене, — записывает Палеолог, — Милюков приводит провокаторскую роль полиции в стачках на заводах, работающих на оборону, на секретную переписку с Германией, на беседу Протопопова с немецким агентом Варбургом в Стокгольме… на злоупотребления в деле Мануйлова… и делает заключение: „Если меня спросят, почему я подымаю эти вопросы во время войны, то потому, что министерство Штюрмера представляет опасность во время и для продолжения войны. Значит, мы должны бороться, пока не будем иметь министров, достойных нашего доверия“» (Т. III. С. 88).

Эта речь, — в которой он далее по адресу правительства ставил вопрос: «это глупость или измена?», — была пропитана неправдою. Не было ни измены со стороны Штюрмера, ни провокаций полиции. Переписка с Германией выразилась лишь в письмах, привезенных самовольно фрейлиной Васильчиковой от Великого герцога Гессенского, которые с негодованием были отвергнуты Государем, и в письме графа Эйленбурга к графу Фредериксу, оставленном без ответа; свидание Протопопова — избранника Думы, бывшего, по словам Верстрата, в «лучших отношениях с Милюковым» — не имело никаких последствий.

Речь Милюкова следует считать исторической. Клевета, обвиняющая все правительство, действовавшая до того времени лишь исподтишка и брошенная перед всей Россией с высоты Государственной Думы, сделала свое злое дело… Она была наиболее живучим и ядовитым семенем, из которого выросла революция. И если взятие Бастилии отмечает начало Великой французской революции, то 1 ноября знаменует начало русской. Если это может доставить удовольствие Милюкову, то он может гордиться… славою Герострата!

Не без влияния, конечно, осталась и речь английского посла, недавнего почетного гражданина города Москвы. Возведенные им обвинения не были подкреплены никакими данными, что можно доказать собственными же словами Бьюкенена:

«Штюрмер сказал мне, что он собирается привлечь Милюкова к судебной ответственности за речь, в которой тот укорял его в измене; он обратил мое внимание на два следующих отрывка из нее: „Для того чтобы раскрыть все пути и средства германской пропаганды, о которой нам недавно так откровенно говорил сэр Д. Бьюкенен, мы должны произвести законное расследование…“ „Вот почему я (Милюков) не был удивлен, когда услышал из уст британского посла веское обвинение против некоторой группы людей, желающих подготовить путь к сепаратному миру…“»

«…Штюрмер спросил Бьюкенена, кто такие были руководители антибританской кампании. Когда я сказал, что именно это я и стараюсь узнать, он просил меня уведомить его, как только я получу какие-нибудь достоверные сведения» (T. II. С. 26).

Из мемуаров сэра Джорджа не видно, чтобы эти сведения были им доставлены…

Итак, английский посол в публичной речи бросает, так сказать, на улицу неподкрепленные никакими данными сведения, компрометирующие в туманной форме русское правительство, прося впоследствии у того же правительства доставить ему эти данные, а член Государственной Думы, играя словами этого самого посла, уже открыто обвиняет главу правительства в предательстве. Что это? Приходится спросить и нам…

В то же время в обществе широко распространяется приводимое Палеологом письмо председателя Союза земств и городов князя Львова к председателю Думы Родзянко.

«Наше внутреннее положение с каждым днем делается все более трудным. Действия правительства, непоследовательные и несогласованные, еще более увеличили общую дезорганизованность государства. Народ приходит в отчаяние и возмущается. Постоянная перемена министров парализовала власть. Но это не все… Страшное подозрение, слухи об измене, возмутительные россказни распространяют убеждение, что рука неприятеля тайно проникает в наше общественное дело. Это убеждение подтверждается непрестанными слухами, изображающими правительство, как уже готовое заключить сепаратный мир. Представители земского Союза с негодованием отбрасывают идею позорного мира; они признают, что патриотизм и честь обязывают Россию продолжать войну до победы в единении с союзниками. Они глубоко веруют в победу нашей героической армии, но должны, однако, признать, что главная опасность идет не извне, а изнутри. И поэтому они решаются поддерживать Думу в ее усилиях создать правительство, способное вызвать усилие всех средств страны. Великая Россия даст свою поддержку народному правительству» (Т. III. С. 89).

Это выступление не лучше ранее приведенных. Хотя и в замаскированной, но достаточно прозрачной форме правительству приписывается измена и готовность заключить сепаратный мир, о чем правительство никогда и не помышляло и что Государь неоднократно публично высказывал… а поэтому долой старое правительство и да здравствуют кадетские министры под ферулой князя Львова.

Наконец, Гучков пишет генералу Алексееву письмо, копия которого в тысячах экземплярах распространяется в тылу и в окопах:

«Народ и армия одинаково верят, что если Штюрмер еще не изменил, то он готов это сделать. Не ужасно ли думать, что все секреты нашей дипломатии в руках этого человека? Возмутительная политика, которой он является орудием, грозит нам потерею всех наших военных успехов…» (Т. III. С. 90).

Под влиянием всех приведенных обстоятельств Штюрмер пал.

Штюрмеру и приписываемой ему измене здесь отведено как будто бы слишком большое место. Однако это было необходимо для выяснения личности Государя, что составляет предмет настоящего этюда. Если бы Штюрмер был тем изменником, каковым изображало его общественное мнение или, вернее, действующая за его спиной революционная пропаганда, то нельзя было бы не упрекнуть Государя за то, что он держал около себя такого человека, хотя бы по одной только причине неумения разбираться в людях. Но дело в том, что Государь знал, что Штюрмер не предатель, и понимал, что это приписывалось ему с целью отвести от власти человека, по тем или иным соображениям преданного идее неприкосновенности власти Государя, единственно способной довести войну до конца, в чем Государь видел в данное время цель своей жизни. К тому же Государь не мог не понимать, что легенда об измене Штюрмера была одним из звеньев кампании, обнимавшей и Императрицу, и направленной к его, Царя, дискредитированию в целях захвата власти.

* * *

Вместо Штюрмера председателем Совета министров был назначен министр путей сообщения А.Ф. Трепов, а министром иностранных дел — государственный контролер Н.Н. Покровский. Первого Палеолог характеризует «энергичным, умным и методичным» (Т. III. С. 98)[410], а Бьюкенен Покровского — «либеральным, уважаемым и умным». Оба эти назначения Бьюкенен называет «весьма удачными» (T. II. С. 27).

Первейшей заботой Трепова было удаление из среды правительства Протопопова и более яркое выявление нашей политики в смысле единения с союзниками и решимости довести войну до победного конца.

В первом вопросе в первые же дни своего министерства Трепов терпит у Государя неудачу; по поводу же второго он высказывает Палеологу, что «в Думе правительство бесповоротно обяжется продлить войну до разгрома Германии. Оно сожжет свои мосты» (Т. III. С. 104)[411].

Произнесенная новым председателем Совета (19 ноября / 2 декабря) в таком смысле декларация была встречена сочувственно в Думе, заявление же, которым он закончил свою речь, о предоставлении нам союзниками Константинополя, принимается равнодушно и как бы падает в пустую залу.

По этому поводу Палеолог записывает: «Часть министерской декларации, касающаяся Константинополя, не вызвала в публике большего отзвука, нежели в Думе. Это впечатление равнодушия и изумления, как будто бы Трепов выкопал старую утопию, когда-то лелеемую, но уже давно позабытую. Вот уже несколько месяцев, что я наблюдаю в народной душе это постоянное исчезновение византийской мечты; ее прелесть исчезла… Отказаться от своих мечтаний, отказаться от того, что преследовал, чего страстно жаждал, наслаждаться даже с какой-то горькой и едкой радостью своим разочарованием — как это по-русски!

Г-жа X. мне говорила сегодня вечером:

„Правительственная декларация нелепа. Никто уже более не думает о Константинополе. Это было прекрасное безумие, но только безумие. И когда вылечиваешься от безумия, к нему более не возвращаются, а делают другое“» (T. III. С. 107)[412].

И в то же время, когда избранник Государя А.Ф. Трепов, может быть и несимпатичный так называемой общественности, но ничем не опороченный, стремился к осуществлению многовековой мечты русского народа, русское общество уже утратило пафос войны; ни исполнение завещания Великого Петра, ни крест на Святой Софии его не интересовали, интересовала его только революция, которой оно хотело и боялось, боялось и хотело.

А Государь, «слабовольный Государь», гордо держал курс своего корабля в непоколебимой решимости, подобно своим духовным предкам, «повесить свой щит на вратах Цареграда»…

В приказе по армии и флоту от 12 декабря 1916 года указано:

«Время (для мира) еще не наступило, враг еще не изгнан из захваченных областей. Достижение Россиею созданных войной задач, обладание Цареградом и проливами, равно как создание свободной Польши из всех трех ее разрозненных областей — еще не обеспечено».

Государь еще верил в свою задачу и в свой народ.

* * *

13/26 ноября Палеолог заносит в свой дневник: «Некрасов, Милюков, Шингарев и Коновалов пришли к заключению, что наступил, быть может, час, конечно, не для свержения Императорского режима, но для организации поражающей манифестации, которая, смутив Царя, заставила бы его отказаться от самодержавных прерогатив и побудить создать свободное правительство» (Т. III. С. 100).

Однако «друзья слева» думали не так.

«Социалистическая группа, — сообщает Палеологу его осведомитель, — проявляет все более увеличивающуюся склонность действовать независимо от Думы и организовать программу действий вне легальных путей. Чхеидзе и Керенский повторяют: „Кадеты ничего не понимают в пролетариате. С ними нечего делать“. В настоящий момент главари сосредоточивают свою деятельность главным образом на армии, объясняя ей, что в ее интересах соединиться с рабочими, чтобы обеспечить крестьянству, из которого она главным образом происходит, торжество аграрных вожделений. Поэтому распространяют в казармах в изобилии брошюру на классическую тему: „Земля принадлежит земледельцу“, она принадлежит ему по праву, а следовательно, без выкупа; не покупают собственности, которой незаконно были лишены. Только революция может осуществить это огромное социальное восстановление нарушенных прав.

Посол спрашивает передавшего ему эти сведения, имеет ли учение „пораженчества“ пресловутого Ленина, укрывавшегося в Женеве, распространение в армии.

„Нет, — отвечает он, — эти доктрины поддерживаются здесь только несколькими полоумными, которых подозревают в том, что они на содержании у Германии… или охраны“» (Т. III. С. 114)[413].

И в то же время, когда легенда о провокации охраны принималась многими с доверием, удивлялись запрещению правительством съезда в Москве Союза земств и городов, съезда, деятели которого лишь незадолго перед тем бросили в народ приведенный выше революционный выкрик… Впрочем, запрещение не помешало Союзу продолжить свое дело изданием следующей прокламации: «Наше спасение — в глубоком сознании нашей ответственности перед отечеством. Когда власть делается препятствием на пути к победе, ответственность за судьбы России падает на всю страну. Правительство, сделавшееся орудием тайных сил, ведет Россию к гибели и потрясает Императорский престол. Надо в один из наиболее грозных часов нашей истории создать правительство, достойное великого народа. Пусть Дума в решительной борьбе, ею принятой, оправдает чаяния страны! Нельзя потерять ни одного дня!» (T. III. С. 126–127)[414].

Под влиянием всех этих выступлений, по словам одного из друзей посла, в Москве «в салонах, в магазинах, кафе открыто говорят, что „Немка“ (Императрица) погубит Россию, что ее надо заточить как сумасшедшую. Относительно Государя не стесняются говорить, что он хорошо бы поступил, если бы задумался о судьбе Павла I» (T. III. С. 118)[415].

И вот, весь этот ужас, который творится около престола, побуждает Палеолога формулировать более точно характеристику тех личностей, против которых направлено народное негодование.

«Что политика России направляется камарильей Императрицы, не подлежит сомнению. Но кто же руководит этой камарильей? Откуда она черпает свою программу и направление? Конечно, не от Императрицы. Публика, которая любит простые идеи и обобщения около личностей, не точно судит о роли Императрицы; она ее преувеличивает и извращает. Александра Феодоровна слишком импульсивна, слишком способна заблуждаться, слишком неуравновешенна, чтобы создать политическую систему и приводить ее к осуществлению, она — политическое и всемогущее орудие заговора, который я постоянно чую вокруг себя; она не более как орудие. Также и личности, которые суетятся кругом нее, — Распутин, Вырубова, генерал Воейков, Танеев, Штюрмер, князь Андронников и тому подобные — только исполнители, статисты, послушные интриганы и манекены. Министр внутренних дел Протопопов, который кажется более значительным, обязан этой иллюзии лишь перевозбуждению своих мозговых оболочек. За его экспансивными фанфаронадами и шумною деятельностью нет ничего, кроме напряжения спинного мозга. Это мономан, которого скоро посадят под замок.

В таком случае, кем же руководится камарилья Царского Села?

Я напрасно допрашивал тех, которые казались мне более способными удовлетворить мое любопытство. Я получил только ответы неопределенные и противоречивые, гипотезы, подозрения[416].

Если бы я, однако, был вынужден[417] сделать вывод, я сказал бы, что пагубная политика, за которую Императрица несет ответственность перед историей, внушается ей четырьмя лицами: председателем крайней правой группы Государственного Совета Щегловитовым, Петроградским митрополитом Питиримом, бывшим директором Департамента полиции Белецким и, наконец, банкиром Манусом. Вне этих четырех лиц я вижу лишь игру сил сокрытых, коллективных, разбросанных, иногда бессознательных, которые выражают, может быть, исключительное вековое воздействие самодержавия, его инстинкт самосохранения, все, что остается в нем жизненного от приобретенного движения (vitesse acquise)[418]. В вышеупомянутом квартете я придаю специальное значение банкиру Манусу; он обеспечивает связи с Берлином. Это через него Германия проводит и осуществляет свои интриги в русском обществе; он раздатчик немецких субсидий»(T. III. С. 110–111)[419].

На этом месте записок французского посла приходится особенно остановиться, так как в нем наиболее определенно выражается мысль, красною нитью проходящая через три тома его капитального и замечательного по своей искренности труда. И что же мы видим? Палеологу ничего определенно неизвестно, он только чует[420]. И чутье, по самой природе своей способное ощущать явления лишь в смутных очертаниях, а не в определенных представлениях, его не обманывает: кругом Императрицы действительно творилось темное дело всемирного «заговора», характер которого, быть может, далее выяснится.

В то же приблизительно время посол высказывается о Государе: «Кто-то сказал, что у Цезаря были „все пороки и ни одного недостатка“. У Николая II нет ни одного порока, но у него был наихудший недостаток для самодержца: отсутствие личности. Он всегда подчиняется. Его воля всегда связана, взята врасплох или подчинена. Она никогда не проявляется действием непосредственным и самопроизвольным» (Т.111. С. 101).

Приведенная оценка не совпадает с характеристикой другого иностранца, бывшего Президента Французской Республики Э. Лубэ, приведенной С.С. Ольденбургом в его «Слове памяти Государя»[421]: «Обычно видят в Императоре Николае II человека доброго, великодушного, но немного слабого, беззащитного против влияний и давлений. Это глубокая ошибка! Он предан своим идеям, он защищает их с терпением и упорством; он имеет задолго продуманные планы, осуществления которых медленно достигает. Под видимостью робости, немного женственной, Царь имеет сильную душу и мужественное сердце, непоколебимо верное. Он знает, куда идет и чего хочет».

Государь в рассматриваемом периоде имел одну основную идею: довести войну до конца, и проводил ее «с терпением и упорством». Для осуществления этой идеи он считал необходимым во время войны сохранить свою власть и поэтому не прибегать к каким бы то ни было коренным реформам, и это тоже осуществлял «с терпением и упорством». Говорили, что он совершал это под давлением Императрицы по слабости своей воли, но кто может доказать, что он творил не то, чего он хотел сам, а то, что ему навязывали? Почему нельзя допустить, что стремления и воли обоих Царственных супругов просто совпадали?

Во всяком случае в то время, когда русское общество уже «устало», Государь с изумительною стойкостью продолжал идти по намеченному пути. Вышеупомянутый приказ от 12 декабря он кончает словами: «Будем же непоколебимы в уверенности в нашей победе, и Всевышний благословит наши знамена, покроет их вновь неувядаемой славой и дарует нам мир, достойный ваших геройских подвигов, славные войска мои, — мир, за который грядущие поколения будут благословлять вашу священную для них память».

По поводу приведенного приказа Палеолог говорит: «Это благородное и смелое выступление не может не отозваться в национальном сознании. Тем не менее, оно оставляет во мне чувство беспокойства, Государь слишком рассудителен, чтобы не отдавать себе отчета, что Румынский фронт отнимает у него все шансы овладеть Константинополем и что его народ давно отказался от византийской мечты. Тогда для чего же этот торжественный призыв к проекту, тщетность которого он лучше всех сознает? Говоря так, не хотел ли он реагировать против недоброжелательства, которое выявляется к нему среди самых преданных слуг Династии? Или, наконец, чувствуя свою гибель и „оставленный Богом“, он пожелал выразить в торжественном акте нечто вроде политического завещания, мотивы величия и национального достоинства которого оправдали бы его в том, что он возложил на русский народ испытание этой войны?» (T. III. С. 120)[422].

Если беспокойство Палеолога навеяно на него «миазмами Петрограда», то выводы его, явившиеся последствием его личных впечатлений, как всегда верны в признании благородства побуждений Императора Николая.

* * *

17/30 декабря произошло убийство Распутина. Подробности этого убийства — вне темы настоящего этюда. Отметим лишь, что этот «хирургический» прием не принес никакой пользы. Вот как оценивает это событие Бьюкенен: «Убийство Распутина, хотя и подсказанное патриотическими побуждениями, было роковой ошибкой. Оно сделало Государыню еще более непримиримой и подало опасный пример, побуждая многих приводить свои замыслы в исполнение. Помимо этого, оно затруднило Государю возможность пойти на уступки, даже если бы он намеревался это сделать, так как его могли заподозрить в том, что он уступает из боязни быть убитым» (T. II. С. 31).

Во всяком случае, это убийство крайне обострило уже без того тяжелые отношения между Государем и остальною Императорской Фамилией, ставшей в защиту высланного за участие в убийстве на Персидский фронт Великого князя Дмитрия Павловича.

Так или иначе, Распутин перестал существовать, и здесь следует подвести итог его деятельности в той области, которая нас интересует, а именно, был ли он немецким агентом? В подтверждение этого предположения Палеолог фактов не привел, а Бьюкенен так формулирует свое заключение: «Распутина также обвиняли в том, что он подкуплен немцами, — обвинение, которое, сказать по правде, не было основательным. Он не состоял в непосредственной связи с Германией и не получал денег непосредственно от немцев, но его широко финансировали некоторые еврейские банкиры, которые, по всей видимости, были немецкими агентами. Так как он имел привычку повторять перед этими еврейскими друзьями все то, что он слышал в Царском, и так как Государыня советовалась с ним по всем военным и политическим вопросам, многие полезные сведения доходили до немцев таким косвенным путем» (T. I. С. 178).

«Я не думаю, — говорил Жильяр, — чтобы Распутин был в прямом значении этого слова наемным агентом Германии» (С. 353)[423].

Итак, в доказательство того, что Распутин был немецким агентом, иностранцы подтверждающих данных не приводят, что не мешало тому, что около Распутина ходило много баснословных рассказов, о чем после посещения Швейцарского посланника свидетельствует тот же Жильяр: «Я никогда до этого свидания не подозревал ту важность, которую приписывали не только в русских кругах, но и в посольствах и миссиях Петрограда политической роли Распутина. Ее значение сильно преувеличивалось» (106–107)[424].

А сводилась эта роль к тому, что под влиянием Распутина Императрица изменяла России.

Это обвинение против Императрицы ныне опровергнуто как чрезвычайной следственной комиссией, учрежденной Временным правительством, так и опубликованными письмами Государыни, и поэтому по первому впечатлению, казалось бы, что не стоит им и заниматься, но это не совсем так.

Распространяемые об измене Императрицы слухи от светских салонов до полицейских участков, от учебных заведений до трактиров и кабаков, от штабов до окопов вселяли такой разврат как в высших слоях общества, так и в простонародье, что в них следует видеть если не главную причину, то во всяком случае главнейший предлог для революции.

Нельзя в данном случае не сослаться на авторитет Главнокомандующего «вооруженными силами на Юге России» генерала Деникина, который в своей книге «Очерки русской смуты»[425] (T. I. Вып. 1. С. 17–18) высказывает следующее: «Но наиболее потрясающее впечатление произвело роковое слово „измена“… В армии громко, не стесняясь ни местом, ни временем, шли разговоры о настойчивом требовании Императрицей сепаратного мира, предательстве ее относительно фельдмаршала Китченера, о поездке которого она якобы сообщила немцам, и так далее. Переживая памятью минувшее, учитывая то впечатление, которое произвел в армии этот слух об измене Императрицы, я считаю, что это обстоятельство сыграло огромную роль в настроении армии и в отношении ее к Династии и революции».

То обстоятельство, что Императрица ныне очищена от возведенной на нее клеветы, не уничтожает того факта, что приписываемая ей легендой «измена» владела обществом того времени и являлась самодовлеющим фактом, значение которого не может не быть предметом изучения исследователя той эпохи.

Так как на вопрос о роли Распутина как немецкого агента мы не нашли ответа у иностранцев, то обращаемся к русским источникам.

В № 119 от 12 сентября 1924 года издающейся в Париже газете «Вечернее время» напечатана статья, подписанная Григорием Гирчичем[426], почетным мировым судьей, бывшим военным следователем по особо важным делам штабов главнокомандующего Деникина и Врангеля. По его свидетельству, по интересующему нас вопросу имеется исчерпывающий материал в работах «Чрезвычайной комиссии для расследования злоупотреблений министров и других высших чинов Империи». Председательствование в Комиссии социалиста большевистского оттенка адвоката Муравьева и бдительный контроль над ее работами со стороны Петроградского совдепа и толпы разнокалиберных интернационалистов, при традиционно честной работе русских судебных чинов, сделали результаты работы Комиссии бесспорными. Комиссия обладала исключительными возможностями для выяснения истины, и отдельное лицо, в особенности частное, никогда и ни при каких обстоятельствах не может располагать бывшими в ее распоряжении материалами и средствами. «До конца сентября 1917 года я заведовал 27-й следственною частью Комиссии, где были сосредоточены все указания, даже малейшие, на измену со стороны представителей власти в Империи и даже членов Царствующей Династии. Все указания были проверены с исчерпывающей полнотой, полным беспристрастием…»

И что же оказалось?

«Среди близких к Царской семье было мало людей верноподданных в благородном значении этого слова, но не было и изменников. Распутин, этот умный, с огромной волей подтаежный мужик, после многолетнего аскетического стажа сбитый с толку петербургским высшим советом, не был шпионом и изменником. В последние годы своей жизни он сделался негодяем, был и предателем — но только чести своих чистых душою державных покровителей, видевших в нем верного выразителя чувств „простого“ народа и человека, одаренного свыше таинственной и благодатной силой. Не был Распутин и дельцом, а с какой-то точки зрения, его можно считать и „бессребреником“».

Гораздо более подозрительно относится к Распутину судебный следователь Соколов в своей книге, излагающей произведенное им следствие об убийстве Царской семьи[427]. В этой книге, ссылаясь главным образом на князя Юсупова и Керенского, в свою очередь ссылающегося на бывшего министра внутренних дел А.Н. Хвостова, он указывает на связь Распутина с группой лиц, несомненно подозрительных в смысле своей деятельности, на разрушение России направленной, и в том числе с какой-то организацией «зеленых», действовавших в интересах врагов России в Швеции.

Вот что говорит князь Юсупов: «Мне все же кажется, что, являясь агентом немцев, он в своей политической деятельности не был вполне сознательным для самого себя и до известной степени поступал бессознательно в своей губительной для России деятельности».

Заключение агента, приставленного для наблюдения за Распутиным военными властями, сводится к следующему: «Ему было ясно, что его (Распутина) квартира и есть то место, где немцы через свою агентуру получали нужные им сведения, но (он) должен сказать по совести, не имел основания считать его немецким агентом. Он был безусловный германофил» (С. 80).

Керенский заявляет на следствии: «Что Распутин был немецкий агент или, правильнее сказать, что он был тем лицом, около которого работали не только германофилы, но и немецкое агенты, это для меня не подлежит сомнению» (С. 80).

Вот, в сущности, весь фактический материал, указывающий на связь Распутина с немцами. Насколько он оказался им полезным как осведомитель, не выяснено; не выяснено также, насколько он был использован ими в качестве проводника немецких чаяний и вожделений.

Однако существенно важным представляется то обстоятельство, что «А.Н. Хвостов, по словам В.А. Маклакова, даже сильно возбужденный против Государя, ни на минуту не допускал мысли, что Императорская чета могла бы иметь соприкосновение с германской интригой; он рядом соображений и фактов это энергично отрицал» (С. 79).

Оценивая значение Распутина, в смысле немецких происков, мы, по-видимому, будем гораздо ближе к истине, последуя словам Жильяра: «Распутин, конечно, был страшным орудием в руках Германского генерального штаба, который, имея полный интерес продлить жизнь столь драгоценного союзника, окружил его шпионами, бывшими, вместе с тем, и его охранителями. Немцы нашли в нем превосходное средство, чтобы компрометировать Двор, и широко это средство использовали» (С. 153).[428]

Дело, конечно, было не в Распутине; удар был направлен на Императрицу. «Наихудшие инсинуации распространялись на ее (Императрицы) счет и встречали доверие даже в кругах, которые до того времени отбрасывали их с презрением… Не удовлетворялись нападками, направленными против частной жизни Императрицы, но ее открыто обвиняли в германофильстве и давали понять, что ее симпатии к Германии могли стать опасностью для страны. Слово „измена“ не было еще на устах, но намеки, полные недомолвок, показывали, что подозрение внедрилось уже в сознание многих. Я знал, что это было результатом немецких пропаганды и интриг… Берлинское правительство уже осенью 1915 года дало себе отчет, что оно никогда не справится с Россией, пока она объединена со своим Царем, и с того времени оно имело только одну мысль: вызвать революцию, которая привела бы к падению Николая II. В виду трудностей, которые оно встречало к нападкам непосредственно на Царя, немцы направили свои усилия против Императрицы, начав исподтишка против нее кампанию диффамации, очень искусно веденную, которая не замедлила принести свои плоды. Не отступали ни перед какой клеветой. Прибегнули к классическому приему, уже ведомому истории, который заключается в нападках, направленных на монарха в лице его супруги; действительно, легче повредить репутации женщины, в особенности если она иностранка. Понимая всю выгоду, которую можно было извлечь из того положения, что Императрица была немецкой принцессой, пытались ловкими провокациями создать о ней представление как об изменнице России. Это был лучший способ скомпрометировать ее в глазах нации. Это обвинение встретило благоприятный прием в некоторых русских кругах и обратилось в страшное орудие против династии» (С. 142–144)[429].

Все приписывали Императрице огромное влияние на ее державного супруга. Если бы она стояла за сепаратный мир с целью спасти от окончательного разгрома свою прежнюю родину, то, конечно, употребила бы на это свое влияние. Государь до последнего дня своего царствования стоял за продолжение войны и даже уже в плену у большевиков в Тобольске говорил, что не отрекся бы от престола, если бы знал, что это может привести к окончанию нашей борьбы с немцами, и тогда в первый раз пожалел о своей жертве. Какой из этого следует сделать вывод? Или тот, что Государь вовсе не так уж был послушен воле своей жены, как это говорили, или что влияние Императрицы в данном случае не проявлялось в том смысле, которое ей приписывали. Трудно допустить, чтобы столь дружные супруги расходились в таком кардинальном вопросе. Из сопоставления всех приведенных фактов совершенно ясно, что Императрица никогда сторонницей сепаратного мира не была.

Что касается вожделений немцев узнавать через Распутина тайны нашей политики и военных планов, то, может быть, к этому и делались попытки. Допуская даже, что кое-что Распутин мог слышать (хотя что мог он секретного слышать из неподлежащего оглашению?), разбалтывать в пьяном виде, нельзя одного не признать, что это зло было неизмеримо меньшим, чем распространение в обществе слухов, что Распутин, близкий к Императрице человек — немецкий агент: вера в такую возможность революционировала страну, а революция в России была в то время единственной надеждой немцев.

«Я часто мечтал, — говорит Людендорф в своих „Воспоминаниях о войне“, — об осуществлении русской революции, которая должна была облегчить наше военное положение. Непрестанная химера! Ныне она совершилась неожиданно. Я почувствовал себя облегченным от громадной тягости!» (Жильяр. С. 157).

«Большая публика, — прибавляет от себя Жильяр, — не отдавая себе отчета, сделалась послушным агентом немецких интриг» (С. 159)[430].

Русское общество того времени не сумело понять, что немецкая интрига, губившая репутацию Императрицы, вместе с нею губила и Россию.

Девятый вал накатывался на нашу Родину.

В начале 1917 года Палеолог отмечает в своем дневнике о доходящих до него слухах о брожении, начавшемся против Государя в среде Императорской Фамилии, ведущем к его низложению (Т. 111. С. 137, 138, 155).

И немудрено после этого, что когда посол представляется Государю 25 декабря / 7 января, он поражен «усталым видом Царя, его выражением сосредоточенным и удрученным», который все еще находит в себе силы сказать: «Я все еще упорно стою на том, чтобы продлить войну до победы, до победы решительной и окончательной!» (T. III. С. 148)[431]. И при этом Государь знал о всем, что около него творилось (Т. III. С. 162).

Помимо всех приведенных затруднений, положение Государя осложнялось, может быть, еще и образом действий английского посла. Как было указано в начале настоящего этюда, многие обвиняли Англию в том, что она вовлекла Россию в мировую войну. Это обвинение разрешалось лишь словами: «Cui prodest?»[432] Обвинения шли и дальше: большое число лиц утверждало и утверждает, что Англия способствовала нашей революции. Какие могли быть у нее к этому побуждения? В конце 1916 года военное положение России значительно улучшилось. Армия была снабжена снарядами в изобилии. Противник изнемогал. Даже без активных с нашей стороны выступлений война близилась к своему концу, и Россия должна была пожать плоды своих трехлетних жертв и усилий. Константинополь, дверь в Индию, был нам обещан. Приближалось ультимо[433] для оплаты по векселю. Платить по этому векселю было неприятно. Почему бы не поставить кредитора в такие условия, чтобы он оказался в невозможности предъявить свои законные требования? «Cui prodest?» На этот вопрос многие отвечали — Англии. Если действительно Англия делала такую политику, то вольным или невольным проводником ее являлся сэр Джордж Бьюкенен. Было уже указано, что воспоминания сэра Джорджа производят впечатление обратное, так как в них демонстрируются его живые симпатии к России, но, быть может, личные чувства Бьюкенена — одно, а порученная ему политика — другое.

По этому поводу около года тому назад между вдовой покойного Великого князя Павла Александровича, княгиней Палей и бывшим английским послом возгорелась на страницах «Revue de Paris»[434] острая полемика, в которой княгиня обвиняет сэра Джорджа в способствовании нашей революции, а он против этих обвинений защищается. В последних главах своих воспоминаний Бьюкенен тоже старается оправдать себя в взводимых на него обвинениях. Нельзя не признать, что его оправдания не слишком убедительны и скорее производят впечатление, что «qui s’excuse s’accuse»[435], а сэр Джордж, пользуясь термином нашей старой юриспруденции, «остается в сильном подозрении».

Здесь не место заниматься этим вопросом, который завлек бы нас слишком далеко, отмечаем его потому, что образ действий Бьюкенена в рассматриваемом периоде внушал многим сомнение и поэтому, в конце концов, определял к нему и отношение Государя. К этому необходимо присовокупить, что, как это уже было отмечено выше, Государь вообще был хорошо осведомлен и кроме того обладал особою интуицией в том, как люди к нему относились.

12 января сэр Джордж был принят Государем.

«Во всех предшествующих случаях, — повествует посол, — Его Величество запросто принимал меня у себя в кабинете, просил садиться и, протягивая портсигар, предлагал закурить. Поэтому я был неприятно поражен, когда на этот раз меня ввели в приемную и я застал Его Величество ожидавшим меня, стоя посреди комнаты».

Несмотря на такой холодный прием, посол решается высказать Государю свои мрачные взгляды на положение и о необходимости поставить во главе правительства сильного человека. Государь с этим соглашается. Бьюкенен, однако, делает оговорку, чтобы стойкость этого лица «не проявлялась в усилении репрессивных мер или в том, чтобы мешать прекрасной работе земств». Воздавая должное земствам за услуги, оказанные ими во время войны, Государь ответил, что он порицает поведение и политическую деятельность некоторых их лидеров. Посол старался защищать их, указывая, что «если они и заблуждались, то руководились только чрезмерным патриотизмом», но его защита осталась без успеха. Очевидно, восхваление земств после их недавних чисто революционных выступлений не могло не поразить неприятно Государя, но апогея своей бестактности сэр Джордж достигает следующим выпадом: «Ваше Величество, разрешите мне сказать вам, что вы имеете перед собою только один верный путь — уничтожить преграду, отделяющую Вас от Вашего народа и снова заслужить его доверие»[436].

«Выпрямившись и твердо взглянув на меня, Государь спросил:

— Думаете ли Вы, что я должен заслужить доверие моего народа или что он должен снова заслужить мое доверие?» (T. II. С. 36–37).

Нужно удивляться сверхчеловеческой сдержанности Монарха, который мог спокойно выслушать эту уже прямо дерзкую выходку зарвавшегося англичанина.

1/14 января новогодний прием в Царском Селе.

«Николай II появляется, как всегда, любезный и простой, даже с обликом развязности[437], но бледное и исхудалое лицо выдает природу его тайных помышлений» (Палеолог. Т. III. С. 164). Таким же мы видим его 21 января (3 февраля), три недели спустя, за парадным обедом в Царском Селе, данном лорду Мильнеру, Думергу, генералу Кастельно и другим, когда для каждого из них он находит любезное слово (Там же. T. III. С. 185)[438].

Какой героической силой самообладания владел этот так называемый «слабый» человек, и как мелки и ничтожны оказались перед ним будущее властелины России князья Львовы и Керенские, выдохнувшиеся через месяц пребывания у власти.

К концу 1916 года силы таинственного «заговора» развернулись во всю свою ширь. Движимая ими оппозиция закусила удила и слепо и упорно, в угоду Людендорфу, потянула Россию в бездну.

В столице не хватало хлеба. Начинаются волнения в хвостах у булочных, скоро перешедшие в демонстрации.

Все бывшие в то время в Петрограде должны признать, что никакого голода в столице в то время не было. Бывал временами недостаток в хлебе, часто добывание его требовало значительной затраты времени, но всяких других питательных веществ, как то: капусты, картофеля, было вполне достаточно, и голода в прямом смысле этого слова никто не испытывал. Теперь известно, что в Берлине и других немецких городах продовольственное положение в то время было несравненно хуже, но народ терпел. Терпел бы его и наш народ, привыкший к терпению и всегда пассивно героический, вытерпевший и терпящий во сто раз худшее при большевиках, но были силы, которые не только не хотели, чтобы он терпел, но, напротив того, жаждали вызвать его неудовольствие, памятуя слова Редерера: «Ораторам стоит обратиться к голоду, чтобы достигнуть жестокости», а также выкрики «le boulanger et la boulang?re»[439], послужившие боевым криком Французской революции.

Здесь кстати отметить, что много хлеба было задержано какими-то таинственными силами на станциях железной дороги средней полосы России, и стоило появиться у власти Временному правительству, как хлеб «Deus ex machina»[440] появился на столичных рынках.

Уличные демонстрации, сначала мирные, скоро приобрели революционный характер.

Вновь назначенный вместо ушедшего со своего поста А.Ф. Трепова председателем Совета министров князь Голицын и командующий войсками генерал Хабалов совершенно растерялись. Вызванные для подавления беспорядков войска, своевременно неиспользованные, отказались стрелять и вскоре стали на сторону восставшего народа. Родзянко телеграфирует Государю, пребывающему в Могилеве, о том, что Династия в опасности. Образуется исполнительный комитет Государственной Думы; министры старого правительства арестованы.

Родзянко, Гучков, Шульгин и Милюков совершенно ошеломлены анархическим видом армии. «Не таковой они ожидали революцию; они надеялись руководить ею, сдерживая ее армиею. Теперь войска не признают никакого начальства и распространяют ужас по всему городу», — сообщает Палеологу некий присланный к нему Родзянкой значительный чиновник X., которому, в свою очередь, Палеолог говорит: «Если самодержавие падет, будьте уверены, что оно увлечет за собою в погибель все здание русской государственности» (Т. III. С. 227–228)[441].

Образуется Совет солдатских и рабочих депутатов, с которым исполнительный комитет Государственной Думы начинает работать «в тесном единении», то есть беспрекословно исполнять его волю. Постановляется решение, требующее отречения Государя от престола. Предъявить это требование командируются члены Государственной Думы Гучков и Шульгин.

Нет надобности останавливаться здесь подробно на обстоятельствах, непосредственно предшествовавших отречению Государя, так как тема эта уже достаточно разработана.

Гучков и Шульгин прибыли в Псков, где, по словам Палеолога, встретили у Государя «свойственный ему любезный и простой прием» (T. III. С. 237)[442].

Оставленный всеми Государь согласился на отречение, но отказался сделать это в пользу сына, с которым не имел сил расстаться, а передал престол своему брату, Великому князю Михаилу Александровичу. Необходимо отметить, что этому решению предшествовал разговор Государя с лейб-медиком Федоровым, который на поставленный ему Государем вопрос ответил, что болезнь Наследника неизлечима.

Ни Гучков, ни Шульгин не сделали против этого никаких возражений.

2 марта 1917 года Государь Император подписал акт отречения, заканчивающийся следующими благородными словами: «Во имя горячо любимой Родины призываем всех верных сынов Отечества к исполнению святого долга перед ним повиновением Царю в тяжелую минуту всенародных испытаний и помочь ему, вместе с представителями народа, вывести государство Российское на путь победы, благоденствия и славы. Да поможет Господь Бог России».

Государя много и долго осуждали за отречение за своего малолетнего сына, на что он не имел юридического и будто бы нравственного права. Находили, что автоматическое восшествие Цесаревича Алексея на престол, не оставляя такового ни на одну минуту вакантным, обеспечивало сохранение трона за Династией Романовых и тем предотвратило бы Россию от постигших ее анархии и гибели. Государя упрекали в том, что интересы Родины он эгоистически пожертвовал своим родительским чувствам.

Решение Государя действительно было юридически неправильно. Но можно ли в такие минуты требовать от человека холодного юридического мышления? Ведь никто, а в том числе и высоко в ту минуту ответственные Гучков и Шульгин, тоже не подумали об этом.

Было ли решение Государя эгоистическим?

В ту минуту, когда у человека вырывают все, чему он по мере сил и разумения служил всю свою жизнь, в чем он видел призвание свое, ниспосланное Божественным Промыслом, когда все и вся ему изменяет, когда путем неслыханного насилия ему от имени будто бы всей России говорят «уходи», тогда ему же ставят в упрек, что он не отдает им, этим людям, своего обожаемого сына, к тому же, по слабости своего здоровья неспособного царствовать. Где же, наконец, справедливость!

Нет, этой справедливости не было. Надо было доконать «pollice verso»[443] уже взятого в плен и выведенного из строя благородного бойца за честь и доблесть России. Ведь, по существу, то, в чем обвиняли Государя, не имело даже реального значения. Неужели серьезно можно поверить, что слабые, ничтожные люди, дорвавшиеся до власти, с первого же дня ставшие игрушкой Совета солдатских и рабочих депутатов, могли бы сохранить права малолетнего Цесаревича? Ведь мы видели, с какою легкостью они были вырваны у Великого князя Михаила Александровича.

Нет, справедливо говорит Палеолог, «акт его отречения, который он так долго обдумывал, вдохновлен самыми лучшими побуждениями, и его общий тон проникнут Царственным величием. И его моральное состояние при этих исключительных обстоятельствах кажется совершенно логичным, если допустить, как я это часто отмечал, что в течение уже многих месяцев несчастный Монарх признавал себя приговоренным, так как он уже давно принес себя в жертву и подчинился року» (С. 239)[444].

Указав в акте отречения на «тесное единение и сплочение всех сил народных для скорейшего достижения победы», Государь уже после отречения, 8 марта обратился с прощальным словом к своим войскам, в котором указывал: «Эта небывалая война должна быть доведена до полной победы. Кто думает теперь о мире, кто желает его — тот изменник Отечества, его предатель…»

Но этот патриотический призыв низложенного Государя Временным правительством к распространению не был допущен и в то время остался русскому народу неизвестным!

И в то время, когда благородный и уже лишенный власти Монарх призывает свой народ к исполнению своего долга, новая власть, обвинявшая его в неспособности довести войну до победного конца и во имя этого вырвавшая у него власть, уже бьет отбой.

Палеолог отмечает 7/20 марта: «Манифест Временного правительства опубликован сегодня утром. Это документ длинный, многословный, напыщенный, бесчестящий старое правительство, обещающий народу все благодеяния равенства и свободы. В нем едва говорится о войне».

Возмущенный посол идет объясняться к Милюкову, который в растерянности только просит дать ему время (T. III. С. 256–257)[445]. Тот самый Милюков, который обвинял Штюрмера и весь старый строй в измене союзникам!

По сведениям Палеолога, почерпнутым у Милюкова, Государь предполагал просить гостеприимства у Английского Короля. «Он должен бы поторопиться, — говорит ему Палеолог. — В противном случае, бесноватые из Совета могут вызвать против него досадные осложнения».

Но Милюков «не думает, что жизнь Их Величеств была в опасности» (Палеолог. Т. III. С. 255–256)[446].

На сделанное Бьюкененом представление Король Георг предложил Государю и Императрице гостеприимство на британской территории (Там же. С. 263)[447].

Однако, по требованию большевиков, Временное правительство обязалось удержать в России низложенного Государя и, кроме того, был назначен особый комиссар, чтобы наблюдать за арестованной Императорской семьей. В своей позорной угодливости перед Советом правительство уверило его, что по соглашению с Бьюкененом оно даже воздержалось от передачи Царю приглашений Английского Короля (Там же. С. 273)[448].

А каково было в то время видимое настроение арестованного в Царском Селе Государя?

«Государь по-прежнему поражает своим равнодушием и спокойствием… Он испытывает как будто бы какую-то мягкую атмосферу отдыха от Верховной власти» (Т. III. С. 298)[449].

Думается, что это была естественная реакция после его невыносимых переживаний, освященная необычайным христианским смирением, ярким примером чего является тот факт, что после заутрени в Светлый Христов Праздник Государь христосовался со своими тюремщиками.

Удивительная, исполненная благородства манера держать себя Государя покорила даже такого отъявленного врага самодержавия, как Керенский, который не один раз улавливал себя на том, что называл Государя «Государем» и «Ваше Величество» вместо хамски установленного правительством обращения «полковник».

После приведенной отметки 10/23 марта 1917 года мы в записках Палеолога более не встречаемся с фактами, так или иначе имеющими отношение к Царю и его семье, но нельзя не привести здесь преисполненного сарказма замечания его о создавшемся новом положении в противоположность старому:

«Что Россия обречена на федерализм — это вероятно. Она предназначена ему громадностью своей территории, различием рас, ее населяющих, возрастающей сложностью ее интересов. Но настоящее движение носит гораздо более сепаратистический характер, чем областной, более склонное к уступкам (областей), чем к их федерации; оно ведет не менее чем к национальному расчленению. И этому Советы способствуют вовсю. Как же бесноватым и глупцам из Таврического дворца не соблазниться разрушить в несколько недель историческое создание десяти столетий! Французская революция началась с провозглашения „Французской Республики, единой и неделимой“. Этому принципу она пожертвовала тысячами голов, и французское единство было спасено.

Русская революция принимает лозунгом: Россия разрушенная и расчлененная» (Т. III. С. 279)[450].

Оставляя Россию 4/17 мая 1917 года, Палеолог заканчивает свои столь богатые содержанием воспоминания словами: «И бросая последний взгляд назад, я повторяю себе пророческую жалобу, которой бедный мужик, блаженный или юродивый, заканчивает сцену мятежа в „Борисе Годунове“ (опере)» (Т. III. С. 348):

Лейтесь, лейтесь, слезы горькие, плачь, плачь, душа православная!

Скоро враг придет, и настанет тьма, темень темная, непроглядная!

Горе-горе Руси! Плачь, плачь, русский люд, голодный люд![451]

С отречением Николая II деятельность его как Монарха прекращается, но значение его не перестает быть знаменательным; недаром же большевики признали необходимым сначала его удалить, а затем и уничтожить. Он являлся как бы живым знаменем идеи продления войны до конца и уничтожения противника; этой идее Государь служил с таким самоотречением, что призывал всех служить тому правительству, которое его низложило.

Принимая в прощальной аудиенции в Могилеве уже после отречения генерала Вильямса, он высказывает, «что теперь надо поддерживать Временное правительство, что является лучшим способом сохранить Россию для союза, созданного для завершения войны». Последними словами Государя, обращенными к Вильямсу, были: «Помните, одно только важно — только разбить германцев!» (С. 170).

Все сведения иностранцев о Государе в дальнейшем ограничиваются воспоминаниями Жильяра. В этих воспоминаниях личность Царя и Царицы и всей Августейшей семьи выявляются в необычайной красоте благородства, величия и смирения. Эту книгу следует прочесть каждому русскому человеку. Здесь приведем из нее лишь несколько строк, касающихся непосредственно интересующей нас темы.

Арестованному Государю причиняют в Царском Селе ряд ненужных и оскорбительных неприятностей.

«Однако, — пишет Жильяр, — Государь принимал все эти стеснения со спокойствием и величием души замечательными. Ни разу слово упрека не сорвалось с его уст, и это потому, что одно чувство доминировало над всем его существом, даже более сильное, чем привязанность к своей семье: любовь к родине. Чувствовалось, что он готов был простить тем, кто причинял ему эти унижения, лишь бы они оказались способными спасти Россию» (С. 182)[452].

Сверхчеловеческое величавое смирение никогда не оставляет Государя.

Когда часть Царской семьи неожиданно, ночью отправляют из Тобольска в Екатеринбург, «он кажется спокойным и находит ободривающее слово для каждого из нас» (С. 221)[453].

Исключительная личность Царя и семьи его укрощают даже красноармейцев, присланных в Екатеринбург в качестве тюремщиков.

«Мало-помалу тюремщики смягчаются от контакта с заключенными. Они были удивлены их простотой, тронуты их кротостью и подавлены их безмятежным достоинством, и скоро они почувствовали себя подчиненными тем, над которыми предполагали властвовать. Пьяница Авдиев был обезоружен таким величием души и почувствовал всю свою мерзость. Глубокая жалость заменила у этих людей свирепость первых дней» (С. 241)[454].

И Царь шел по своему крестному пути спокойный и ясный, подчиняясь Высшей Воле, пути Которой неисповедимы.

«Он находил, что личная инициатива, как бы она ни была мощна и гениальна, ничтожна перед Высшими силами, управляющими событиями. Отсюда у него сознание мистической обреченности, которая заставляет его скорее подчиняться жизни, чем стараться ее направлять. Это тоже одна из характерных черт русской души» (С. 172)[455].

Но подчиненность эта шла лишь до определенного предела, до черты сознания своего долга, здесь этот скромный человек вырастал в величавый образ помазанника Божия.

По словам Жильяра, в половине апреля 1918 года Советы под давлением Германии порешили перевести Царскую семью в Москву или Петроград. «Целью немцев была монархическая реставрация в пользу Государя или Цесаревича при условии признания ими Брест-Литовского договора и с тем, чтобы Россия стала союзницей Германии. Этот план не имел успеха вследствие сопротивления Императора Николая II, который, вероятно, сделался жертвой своей верности союзникам» (С. 236)[456].

«В то время, — говорит Жильяр, — при общем крушении России были лишь два очага сопротивления, с одной стороны, маленькая армия добровольцев, а с другой, за деревянной оградой, которая его заключала, Государь вел тоже свой последний бой. Поддержанный Императрицей, он отверг все компромиссы. Им оставалась для жертвы только жизнь, и они готовы были ее отдать, лишь бы не примириться с врагом, который погубил их Родину, отняв у нее ее честь» (С. 261)[457].

«Император и Императрица предполагали умереть мучениками за свою страну: они умерли мучениками за человечество. Их истинное величие не зависело от их Царского достоинства, а от чудесной высоты морали, до которой они постепенно поднялись. Они стали силою идеальной: даже в своей убогости они явили потрясающее явление чудесной ясности души, против которых бессильны всякое насилие и всякая ярость и которая торжествует до самой смерти» (С. 262)[458].

Этими словами заканчивает свои воспоминания близко наблюдавший Государя почтенный Жильяр.

А вот как оценивает Государя, или вернее, его дело, типичный выразитель идеологии общественности Верстрат: «После старого режима, который не позволял России развиваться и который не умел вести войны, пришел большевизм, который раздавил ее под худшею тиранией).

Она пользовалась раньше престижем столь же великим, как территория ей подвластная и в которой не заходило солнце. Теперь же она презираема даже ее друзьями, которые обвиняют ее в измене, тогда как она честно боролась и без нее они не были бы победителями. Она несчастна, но она не виновата» (С. 317).

В общем, слова прекрасные, но с неминуемым заскоком нашего обывательского либерализма. Старый режим не позволял России развиваться, — но при нем она выросла в Империю больше той, которой гордился Карл V, и пользовалась огромным престижем, при нем она честно боролась и спасла союзников, но тем не менее 357 страниц книги Верстрата проникнуты мыслью «долой самодержавие!»

В начале революции, когда на улице раздавалась Марсельеза и восторженные выкрики, Верстрат замечает: «Неужели воскрес патриотизм, который старый режим душил?» (С. 138).

Царь, возглавлявший и олицетворявший старый режим, за свой патриотизм был предан лютой смерти, новый режим открыл настежь двери торжествующему Интернационалу!

Глава IV

Заключение

Из всего вышеприведенного вытекает, что иностранцы вполне справедливо представляли себе Россию в годы войны ареной борьбы консервативных и либеральных элементов, увлекаемых потоком так называемого освободительного движения. Из цитированных наблюдателей, несомненно, наибольший интерес представляют для нас послы французский и английский. Оба посла, что тоже вполне понятно, как западники, еще не разочаровавшиеся в парламентаризме, более симпатизировали либералам, стремившимся к водворению и в России такого же режима. Эти симпатии у Палеолога вполне бескорыстны, у Бьюкенена же, как это указывалось выше, они имели, быть может, и иное основание, — желание временного ослабления России, неизбежного при перемене формы правления. Симпатизируя либералам, так сказать, принципиально, Палеолог тем не менее не только считал осуществление их стремлений недопустимым во время войны, но и неоднократно предостерегал их от опасности попыток к этому. Если даже в последние дни старого режима уже замечался некоторый контакт его с либералами, то это не заслуживает с нашей стороны упрека. Французский посол не хотел революции, указывал на ее опасность и вместе с тем обязан был думать об интересах представляемой им страны и обеспечить себе добрые отношения с правительством, как он думал, завтрашнего дня. Отдавая должное правильности концепции Палеолога в этих широких линиях, нельзя, однако, с сожалением не заметить его отрицательного отношения к правым — и не столько даже в силу их идеологии, так как он не мог не понимать, что они являлись устоем того режима, который единственно мог довести войну до конца, а потому, что в консерваторах он видел «Потсдамскую клику», тяготевшую к Германии. Это было заблуждением. До войны, несомненно, в России была группа людей, исповедовавшая необходимость сохранения дружеских отношений с Германией. Это «credo» ни в малейшей мере не противоречило верности союзу с Францией, который только укреплял Россию, а потому делал ее дружбу более ценной для Германии, а поэтому и более плодотворной. Возможно, что многие из консерваторов сожалели о возгоревшейся войне, но никогда они не вели кампании к ее прекращению путем сепаратного мира. Для них ясно было, что власть, принявшая такое решение, в то время не могла бы удержаться и что только победа могла укрепить монархию и сохранить трон за Императором. Это правые понимали. Если припомнить все, что в настоящем очерке высказывалось правыми, то невозможно отказать им ни в уме, ни, в особенности, в ясном представлении последствий падения самодержавия. Но иностранцы не понимали их. Происходило это по двум причинам: первой — по самой разнице природы приверженцев русского царизма и людей, выросших в условиях парламентаризма; второй, быть может еще более существенной, — по той неустанной травле, которая велась против консерваторов не только «либералами», но и силами тайного мирового заговора, движимыми причинами, «глубокими и далекими». И в центре этой борьбы высились две фигуры: Государя и Императрицы, которые хотели только одного — блага России, кристаллизовавшегося в данный момент в победе над врагом, которую они считали достижимой лишь при сохранении незыблемости, во всяком случае, на время войны, существовавшего строя. Если бы даже — чего на самом деле не было, — правые побуждали их к позорному решению — сепаратному миру, — то тем светлее и величественнее вырастет их образ, так как они этому соблазну не поддались.

И Царь боролся за сохранение своей власти, но в этой борьбе оказался одиноким, ибо со стороны общества вместо поддержки он встретил лишь легкомысленное или злобное осуждение.

А каково было само общество, столь строго судившее Царя? Принявшее восторженно войну, оно после первой неудачи остыло, ища виновного. Злые силы указали на Государя и его супругу. Всякая хула, всякая скверная сплетня против них принималась на веру и распространялась с каким-то садизмом. Общество скоро «устало» от войны… Государь не уставал ни на одну минуту. Царь еще хотел осуществить заветную мечту русского народа воздвигнуть крест на Святой Софии, но общество уже не интересовалось этим… Оппозиция была занята более важным, она решила, что трудность момента является обстоятельством, благоприятствующим тому, чтобы вырвать у Государя его власть, не понимая, что только эта власть могла довести Россию до победы. Может быть, оппозиция страшилась победы, полагая, что таковая могла укрепить Царскую власть, и все силы были направлены против Царя. В то же время и крайние левые из Циммервальда делали свое дело. Этой страшной опасности наше общество не видело или не хотело видеть. Оно видело только воображаемую опасность справа, а реальной слева не видело[459]. Вместо того чтобы объединиться с Царем в борьбе с германизмом и интернационализмом, оно предпочло бороться против своего Государя. Пусть у него были недостатки и слабости, но как было не усмотреть за ними высокое понимание чести, любовь к Родине и готовность самопожертвования? Воистину, на общество напала какая-то слепота.

«Quos vult perdere Jupiter dementat»[460].

И Царь пал на этой борьбе, но пал на поле чести.

И думается иногда, что не Государь и Царица, а наше общество было слепым орудием каких-то иных, еще недостаточно определенных сил, восставших всюду против самого принципа монархической власти для создания новой. И Государь был последним рыцарем в этой битве новой власти против старой.

Нельзя отрицать исторических заслуг монархической власти и абсолютизма. Они вывели человечество из состояния хаоса; кругом них собралась и создалась цивилизация. Абсолютные монархи собрали народы в организмы, обеспечивающие их существование и развитие; они же стали защитниками широких народных масс против феодальной власти. Под их мощным крылом выросла и созрела демократия, и, выросши, сама захотела сделаться хозяином своей жизни. Старая монархия, памятуя о своих исторических заслугах, не доверяла своей молодой демократии и думала, что ей принадлежит монополия на власть как средство благополучия своего народа. Между монархией и демократией началась борьба, нередко с обеих сторон жестокая и злая. В наши дни эта борьба приняла решительный и победный для демократии характер. Монархический принцип падает везде. Пала китайская, просуществовавшая тысячелетия монархия, пал неограниченно властвовавший пять веков калиф всех правоверных, исчезла хитроумно-мудрая династия Габсбургов («Bella gerant alii, tu, felix Austria, nube!»)[461], сколотившая лоскутную Австро-Венгерскую монархию, утратили власть Гогенцоллерны, сковавшие кровью и железом великую Германию. Пали династии португальская, греческая, многочисленные германские, герцогские и княжеские, остался Король Английский, вынужденный претерпевать Макдональда; короли Итальянский, поглощенный Муссолини, Испанский — диктатором Примо де Ривейра, и лишенные власти скандинавские и балканские государи. Промелькнула на горизонте рыцарская фигура Короля Бельгийского Альберта[462], в мирное время затертая сюртуками своих министров…

И вот, в то время, когда все силы, явные и тайные, ополчились против принципа Царской власти, Николай II за нее боролся.

Наследник Петра Великого, Великой Екатерины, Александра Благословенного, Царя-Освободителя и Царя-Миротворца не захотел сойти с пути своих державных предков и был уничтожен.

И защищал Государь Богом данную ему власть, чтобы довести войну до победного конца в высоком сознании чести своего народа и своих обязательств перед союзниками.

И в этом он был безукоризнен. Пока он был у власти, все силы его были направлены к победе и к исполнению своих союзных обязательств. Власть он сдал только потому, что его убедили в том, что в его отречении заключается залог победы. Совершив этот акт необычайного самопожертвования, он призывал свой народ подчиниться новой власти и служить тем же целям, которым он служил всю свою жизнь: чести Родины, которая в данный момент сосредоточивалась в победе и верности союзникам. В тяжком изгнании он только раз пожалел о своей жертве, когда увидел, что она оказалась тщетной. Когда, наконец, он мог спасти свою жизнь и жизнь обожаемой им семьи своей ценой позора России, он пожертвовал собою и своей семьею.

Великая французская революция после суда казнила Людовика XVI, Русская — убила без суда Николая II, ибо судить его было не за что. Людовик для защиты своей призывал на французскую землю иностранную силу. Николай II предпочел умереть, чем отдать врагу хотя бы частицу родной земли.

Французская революция была национальна, и французы гордятся этим. Русская обрекла святую землю Родины тирании Интернационала.

Как отнесутся грядущие поколения русского народа к современникам Императора Николая II? Что скажут они им, не понявшим всю душевную красоту этого человека и все благородство этого Монарха? Не проклянут ли они их за то, что они не пошли за данным им Богом вождем, который вел их к славе и чести?

Благородная Франция умеет чтить своих великих людей, и она покрыта памятниками, им воздвигнутыми, и в числе их, невзирая на республиканский образ правления, есть и короли; но среди них нет памятника Людовику XVI, призывавшему чужестранца на родную землю, но более всего памятников, прославляющих революцию и ее героев.

И, думается, что у нас произойдет обратное. Когда пройдет «России черный год»[463], русские люди воздвигнут памятники благородному Николаю II, отдавшему «душу за други своя»[464], и будут срыты до основания мавзолей, осквернивший Красную площадь Москвы, и другие памятники русской революции, которой наши потомки гордиться не будут.

Петр Стремоухов

Париж, январь-март 1925 г.