№ 2 Из писем заключенного А. Ф. Лосева жене — В. М. Лосевой Март 1932 г. — сентябрь 1933 г.
7 марта 1932 г. […] Как только начну подыскивать образ, который бы наиболее точно выразил мое существование, всегда возникает образ «дрожащей твари», какой-нибудь избитой и голодной собачонки, которую выгнали в ночную тьму на мороз. Скажи, родная, можно ли оставаться нормальным человеком и сохранить ясную и безмятежную улыбку, когда вокруг себя постоянно и неизменно слышишь самую отвратительную ругань, когда эта сплошная и дикая матерщина доводит иной раз почти до истерики! Я понимаю, что по той или иной «необходимости» можно пробыть день-два, ну пусть месяц-два среди преступного мира, в бараках и палатках, где люди набиты, как сельди. Но если это длится два года, да еще с перерывом тоже нескольких лет, то я уж не знаю, что это за «необходимость» и кому она нужна; и, главное, не знаю, во что превращусь я, всю жизнь уединявшийся и избиравший самое изысканное общество. Ты пишешь, что в Бутырках ты была с 40 человеками в одной камере в течение нескольких месяцев. А я, родная, до сих пор нахожусь в таком положении, что многие с сожалением вспоминают Бутырки, так как набиты мы (в мокрых и холодных палатках) настолько, что если ночью поворачивается с боку на бок кто-нибудь один, то с ним должны поворачиваться еще человека 4–5 […].
27 июня 1932 г. […] Я все еще продолжаю жить на пересыльном пункте, что указывает на то, что я вишу в воздухе и каждый день возможно перемещение — неизвестно куда. Засадили меня в отделение перебирать, приводить в порядок и подшивать целый шкаф бумаг. Работа изнурительная и непосильная для глаз. Приходится по 10–12 часов в день разбирать при плохом освещении еле-еле видные, плохо написанные карандашом бумаги, сформулировать их содержание и записать в книгу, а потом подшивать к делам. Деться некуда — пришлось согласиться. Иначе тянут на общие работы — грузить баржи. Тут, на пересыльном пункте, ничего не признают. Помолись, чтобы я не ослеп. Целую зиму держали сторожем на морозе, а летом, когда сторожество только приятно, засадили в душную комнату тратить последние остатки зрения […].
17 сентября 1933 г. […] Что мне сказать о своем житье? Ты его знаешь: холод, тьма, тоска неопределенности и кошмарический дождь. Читать трудновато, так как правый глаз все в том же положении, да и негде читать. Сегодня, кажется из Повенца, привозят отправленные туда ящики с имуществом и через два дня обещают дать комнату в новом доме, который перенесли из Пазвищ и почти уже сложили. Относительно переезда в Дмитров никакого ответа из Москвы не поступает. Да, можно считать установленным, что меня туда не возьмут как по заменимости «специальности», так, главное, и потому, что всем известно о моем желании уйти и приближающемся отчислении. Чудом надо считать, что сейчас, ввиду развала «Монографии» (речь идет о работе над монографией по истории строительства Беломорско-Балтийского канала. — Г.И.), несколько дней нет работы всем, а то я со своими глазами пропал бы. Хотя ты и думаешь впредь не пускать меня на службу, но это твое решение несколько запоздало: пускай, не пускай, но правым глазом я читать уже не могу. Остается, правда, еще левый […]. Но, надеюсь, и он не заставит себя долго ждать. Интересно твое объяснение болезни моих глаз — простудой и нервами. Это все равно, как Соколовы объясняли болезнь твоего сердца — желудком и даже что-то рекомендовали пить от желудка […].
19 сентября 1933 г. […] Ввиду холода и сырости пришлось-таки переехать к хозяйке в комнату Влад. Макс., который отчислился и уехал. Жилое помещение, относительная чистота, возможность не колотить голову о потолок, даже присутствие живья действуют на меня благотворно, и уж не верится, что можно жить не в хлеву. Чувствуется, однако, насколько я одичал за это время и насколько физически опустился. Не хочется ни постель стелить, ни мешок развязывать, ни чистить забрызганное грязью пальто, ни идти в баню. Все думается: все равно умирать на этой навозной куче! Беспокоит меня младшая девочка: встает часов в 6–7 утра и сплошь, без всякой остановки, журчит до 8 вечера, когда уже ложится. Отвык и от детей, и от людей, и от вещей. Один только у меня тут неизменный и вечно благодушный, закадычный приятель, это — Рыжий. Только с ним и не скучно. Одна ведь приблизительно и жизнь, и судьба. Только он переносит свою собачью долю с благодушием и миром, а я все еще никак не привыкну к собачьему режиму, хотя уже и не сравнить меня с тем, что я был четыре года назад! Ко всему можно привыкнуть […].
Наше наследие. 1989. № 5.С. 86, 90–92.