В Тобольск

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Весеннее смятение во дворце улеглось. Понемногу все как будто притихло. Лишь монотонно скрипит пила у горки поленьев в углу парка. Николай предается любимому своему занятию. Можно подумать, что к нему возвращается душевное равновесие.

Блоку это казалось странным… 25 мая он заносит в свою книжку несколько строк поразительной проницательности.

«За завтраком… комендант Царскосельского дворца рассказывал подробности жизни царской семьи. Я вывел из этого рассказа.., что трагедия еще не началась; она или вовсе не начнется (намек на возможный выезд Романовых за границу. — М. К.), или будет ужасна, когда они (Романовы — М. К.) встанут лицом к лицу с разъяренным народом…»[1]

Впервые Тобольск был упомянут в середине июня на заседании Временного правительства А. Ф. Керенским.

В какой связи — об этом сам он рассказал так:

«Причиной, побудившей правительство перевезти семью в Тобольск, была все более обострявшаяся борьба (с большевиками… Проявлялось большое возбуждение в этом вопросе со стороны солдатско-рабочих масс… Царское Село было для нас, Временного правительства, самым больным местом… Они (большевики. — М. К.) усерднейшим образом вели пропаганду среди солдат, несших охрану в Царском, и разлагали их. Я бывал в Царском и узнавал там о непорядках и должен был реагировать, прибегая иногда к резким выражениям. Настроение солдат было напряженно-недоверчивое. Из-за того, что дежурный офицер, по старой традиции дворца, получал из царского погреба полбутылки вина, о чем узнали солдаты, вышел скандал. Неосторожная езда какого-то шофера, повредившего ограду парка автомобилем, также вызвала среди солдат подозрение, что царя хотят увезти. Все это… отнимало у нас реальную силу царскосельский гарнизон, в котором мы видели опору против разложившегося уже Петрограда».[2]

Готовя рабочему классу в продолжение июльских расстрелов новые, еще более жестокие избиения, Временное правительство спешило вывезти Романовых из эпицентра борьбы, чтобы под горячую руку не хлестнуло и по ним. А главное — расчетам как Керенского, так и Корнилова на бонапартистскую карьеру не только не наносился ущерб — они даже в какой-то степени выигрывали от удаления бывшего царя на возможно более приличную дистанцию от районов, где разыгрывались эти карьеристские страсти буржуазных калифов на час. Можно сказать: не только и даже не столько заботой о благе Романовых руководствовался в июле – августе Керенский, организуя их отправку в Тобольск, сколько заботой о политических перспективах собственной персоны. Неистовствуя почти диктаторски, возмечтав о бонапартизме, компания Керенского уже в июльские дни поставила страну на «волосок от гражданской войны».[3]

В этой обстановке и возникла мысль «изыскать для царской семьи какое-либо другое место поселения; и разрешение этого вопроса было поручено мне, — рассказывает Керенский. — Я стал выяснять эту возможность. Первоначально я предполагал увезти их куда-нибудь в центр России; остановился на имениях Михаила Александровича или Николая Михайловича. Выяснилась абсолютная невозможность сделать это. Просто немыслим был самый факт перевоза царя в эти места через рабоче-крестьянскую Россию. Немыслимо было увезти их и на юг. Там уже проживали некоторые из великих князей и Мария Федоровна, и по этому поводу там уже шли недоразумения. В конце концов я остановился на Тобольске и назвал его министрам. Его особое географическое положение, вызванное удаленностью от центра, не позволяло думать, что там возможны будут какие-либо стихийные эксцессы. Я, кроме того, знал, что там хороший губернаторский дом. На нем я и остановился. Припоминаю, что послал в Тобольск комиссию, в которую, кажется, входили Вершинин и Макаров, выяснить обстановку. Они привезли хорошие сведения».[4]

Выбору способствовал архиепископ Гермоген — личность весьма колоритная. В молодости — гвардейский офицер, однополчанин и собутыльник Николая; позднее — приятель и сподвижник Распутина, коему в немалой степени обязан был своей духовной карьерой. Не стало Распутина, а дела Гермогена все шли в гору: уже при февральской демократии он получает из рук В. Н. Львова, «революционного» обер-прокурора синода, назначение на архиепископское место в Тобольске. За ходом событий вокруг Александровского дворца архиепископ следил из Сибири весьма пристально. Когда же стало ему известно, что в правительстве обсуждается выбор нового местожительства для бывшего царя, он явился в Петроград и сказал Керенскому: если Романовых куда и перевозить, то лучше всего в Тобольск — под его, Гермогена, архиепископскую опеку.

В городе — засилье купечества и чиновничества. И в самом Тобольске, и в прилегающих районах многочисленное промонархически настроенное духовенство. Во главе всей этой темной силы — неугомонный Гермоген. Ближайшая железнодорожная станция — Тюмень — почти за 300 верст. Летом Тобольск связан с ней по реке пароходом, зимой — санным путем.

Среди обширного угрюмого простора тайги и болот город кажется отрешенным от страны, отгороженным от внешнего мира. На самом же деле, если приглядеться, отсюда ведет прямой водный путь по Иртышу и Оби к океану. А зимой — по хорошо наезженным санным трактам можно довольно быстро попасть в главные сибирские города… И проживать в Тобольске можно спокойно, а уж если так выйдет, что задумают ссыльные бежать, — убегут без особого труда и риска.

Глухоманный город, затерянный где-то у впадения Тобола в Иртыш, издавна пользовался репутацией гиблого места, куда царизм гнал — большей частью транзитом, для дальнейшего следования в Восточную Сибирь — тысячи революционных борцов за свободу. Против переселения Романовых в такое место, рассчитывал Керенский, народ возражать не будет.

Ловкости этого расчета не может в наше время надивиться уже цитированный нами Хойер: «Тобольск оставался почти не затронутым революционным возбуждением, охватившим европейскую Россию. Николай II и его семья могли находиться там вне общего внимания, а далее вырисовывалась перспектива их переброски за границу, например, в Японию. Обеспечив семье эту возможность, сам г-н Керенский вместе с тем оставался вне подозрений, ибо все знали, чем была тогда Сибирь: классическим местом изгнания осужденных — политических и иных. Следовательно, никто не смог бы бросить г-ну Керенскому упрека в том, что отправкой туда Романовых он совершил измену делу революции».[5]

Того же мнения и Александров: «Как обычно, Керенский и в этом случае оборудовал свои позиции с расчетом на оборону как против правых, так и против левых».[6]

Позиции и в самом деле удобные: они позволяли Керенскому и в демократах еще походить, и сохранить в резерве развенчанного монарха.

Впрочем, за тобольскую операцию Керенского и поругивали тоже. Белогвардейцы попрекали его тем, что он повез Романовых на восток, а не на юг. «Я не могу понять, — писал Соколов, — почему везти царя куда-либо, кроме Тобольска, означало везти его через рабоче-крестьянскую Россию, а в Тобольск — не через рабоче-крестьянскую Россию… Жизнь того времени была повсюду полна недоразумений, но ведь видим же мы, что все августейшие особы, жившие тогда на юге России, спаслись, так как они находились вблизи границы».[7]

Среди современных советологов нет на этот счет единодушия. Один, например, отмечает, что «хотя царица в свое время мечтала повесить Керенского на самом высоком суку в царскосельском парке, все же именно благодаря ему царская семья обрела безопасность на расстоянии тысячи верст от бурлящей столицы…» Пусть изгнаны — и все же это было лучше, чем опасности Царского Села. Или, как говаривал царю добрый полковник Кобылинский, — «в конце — концов лучше Сибирь, чем самосуд».[8] Шпрингеровский трест считает своим долгом пожурить Керенского за выбор Тобольска: «Судьба Романовых, несомненно, была бы иной, если бы Керенский послал их не в Сибирь, а в Крым».[9]

Харкэйв заявляет, что Романовы, выйдя из положения арестантов Александровского дворца, стали заключенными в масштабе всей России.[10] Фрэнклэнд пишет: «Очевидно, Керенский решил не допустить повторения в России французской истории. Царское Село находится на достаточном удалении от Петрограда, как Версаль от Парижа, и все же не столь далеко, чтобы туда не смогла нагрянуть чернь. Своим решением (о Тобольске. — М. К.) Керенский предотвратил повторение французского случая; но достиг он этого страшной ценой».[11]

Известив Николая 9 августа о предстоящем отъезде, Керенский направился в царскосельскую комендатуру. Сюда с утра были вызваны члены городского Совета, полковник Кобылинский, несколько офицеров и унтер-офицеров, из дислоцированных в Царском Селе полков, в их числе председатель солдатского комитета гарнизона прапорщик Ефимов. «Прежде чем сказать вам что-либо, обратился к собравшимся Керенский, — я беру с вас слово, что все, что вскоре произойдет и о чем мы сейчас должны договориться, пока останется между нами, строгой тайной».[12] Заверения даны, он продолжает: да будет известно присутствующим, что по постановлению правительства царская семья вывозится в Тобольск. Надобно решить, как это сделать.

В ходе совещания определяется план. Должны быть составлены два поезда: Один — для семьи и непосредственно сопровождающих, другой — для остальных, включая охрану. Численность воинского отряда (батальона), назначаемого в сопровождение, — примерно 350 человек. Солдат и шестерых офицеров должны выделить расположенные вокруг дворца 1-й, 2-й и 4-й гвардейские полки. Командиром отряда, как и ответственным за порядок в поездах, будет полковник Евгений Степанович Кобылинский. Над ним стоят ответственные за экспедицию особоуполномоченные правительства, недавно побывавшие в Тобольске: депутат думы В. А. Вершинин и помощник правительственного комиссара при министерстве двора (личный друг премьера) инженер П. М. Макаров.

Кобылинский энергичен. Помогает ему Ефимов. К 12 августа отряд охраны сформирован. Солдаты — молодец к молодцу. Все георгиевские кавалеры, провоевавшие около трех лет. Всем, по указанию премьера, выданы новые кители и шинели, новые винтовки. Отряд повзводно выведен на учебный плац, премьер сделал смотр, обошел шеренги, остался доволен; под конец объявил перед строем, что за время предстоящей поездки и офицерам, и солдатам будут выплачены повышенные командировочные и наградные.

Пока обмундировывали и вооружали солдат, Николай подбирал спутников. Не все приняли приглашение. Например, бывший свитский генерал Нарышкин, тот самый, который 22 марта на его глазах удрал с вокзального перрона, попросил двадцать четыре часа на размышление и больше не появлялся. Поступили так и некоторые другие. Но многие, человек сорок, согласились разделить с ним изгнание. Среди них — генерал-адъютант И. Л. Татищев, обер-гофмаршал В. А. Долгоруков, фрейлины и прислужницы С. К. Буксгевден, А. В. Гендрикова, E. А. Шнейдер, E. Н. Эрсберг, М. Г. Тутельберг, М. В. Занотти; учителя-воспитатели Сидней (Иванович) Гиббс, Пьер (Андреевич) Жильяр. В группу вошли два врача — лейбмедик E. С. Боткин и врач наследника В. Н. Деревенько. Для обслуживания семерых членов семьи были взяты: 6 лакеев, 3 слуги для наследника, 3 повара, 5 служителей, 3 комнатные девушки, писец, гардеробщик. Взят был и слуга в должности заведующего погребом.

Отъезд был назначен на раннее утро 14 августа.

Накануне приехал в Царское Село Керенский. Приказав Кобылинскому вывести на площадку перед дворцом конвой, еще раз прошелся вдоль строя, осмотрел солдат и, встав в позу, обратился к ним с напутственной речью, в которой, между прочим, сказал: «Помните, солдаты: лежачего не бьют. Держите себя вежливо, а не хамами. Не забывайте, что это бывший император. Ни он, ни его семья ни в чем не должны испытывать лишений».[13]

После этого нравоучения премьер занялся проверкой готовности транспорта. И тут выяснилось, что рабочие, узнав о назначении поездов, отказываются дать паровозы. Кое-как, с помощью Вершинина и Макарова, премьер уговорил железнодорожников выполнить его распоряжение. Паровозы из депо вышли. Затем он вручил Вершинину и Макарову собственноручно им составленную письменную инструкцию по уходу за царской семьей, с подробными наставлениями касательно быта и пропитания, вплоть до перечня рекомендуемых обеденных блюд.[14]

Вечером 13 августа Керенский снова прибыл во дворец. На этот раз он привез с собой Михаила Романова. «Их свидание состоялось в присутствии Керенского… Николай и Михаил не виделись со времени переворота и теперь не могли быть уверенными, увидятся ли еще когда-нибудь. Они стояли друг против друга… в растерянности, не зная, что делать — переминаясь с ноги на ногу, берясь за руки, трогая друг у друга пуговицы. Попрощавшись с Николаем, Михаил попросил у Керенского позволения попрощаться и с детьми… Керенский сказал, что этого он разрешить не может…»[15]

Как только Михаил вышел, Керенский поспешил воспользоваться настроением Николая, чтобы раскрыть ему главную подробность предстоящего переезда.

«— Николай Александрович, — сказал он, — теперь я могу и должен вам сказать: мое правительство решило направить вас в Тобольск. Вы и ваша семья расположитесь там в удобных условиях, в бывшей резиденции губернатора. Поверьте мне: вам будет там хорошо, кроме того, вы будете избавлены от угроз и оскорблений. Не беспокойтесь.

Взглянув на него усталыми, почти равнодушными глазами, Николай ответил:

— Я не беспокоюсь. Мы верим вам. Раз вы говорите, что это необходимо, я уверен, что это так. Мы вам верим, — еще раз повторил он».[16]

В 5 часов утра 14 августа подали поезда.

После пяти месяцев сидения под стражей семеро членов царской семьи выходят в сопровождении Керенского к главному подъезду Александровского дворца, рассаживаются в двух автомобилях и в сопровождении драгун 3-го Балтийского полка отъезжают к станции Александровской. Вслед за семьей отправляется в своем автомобиле Керенский. В пустынном поле по дороге к Александровской толпятся кучками придворные, провожая взглядами своих хозяев.

За станционной платформой виднеются стоящие в хвост друг другу два железнодорожных состава. По приглашению Керенского Романовы выбираются из автомобилей и идут к вагонам. Затем он велит начать посадку. «Александра Федоровна едва-едва влезла на подножку вагона и всей тяжестью тела повалилась на площадку, в тамбур».[17] Керенский вскочил по ступенькам в тамбур и помог ей подняться, ввел в купе, поцеловал руку и сказал: «До свиданья, ваше величество, — как видите, я предпочитаю придерживаться в обращении с вами старого титула».[18] Не все ладилось, при сверке списков не все слуги оказались налицо. «Керенский метался, как угорелый, то приказывая отправлять состав, то отменяя свое приказание».[19] Наконец, в 6 часов 10 минут отошел первый поезд: в спальном вагоне международного сообщения — семья и часть свиты, в остальных восьми вагонах — часть прислуги и охрана (стрелки 1-го полка). Следом вышел второй состав: в его десяти вагонах — остальная часть свиты и прислуга, охрана (стрелки 2-го и 4-го полков), багаж.

Поезд бывшего царя идет под японским флагом. На спальном вагоне, где средние четыре купе занимает семья, — надпись: «Японская миссия Красного Креста». Составы идут на максимальной скорости, избегая остановок в городах и на крупных станциях. Из Петрограда указано: при приближении этого поезда узловые станции оцепляются войсковыми частями, публику из вокзалов и с платформ удалять. Ненадолго задерживаются на полустанках, дольше — в открытом поле, где члены бывшей царской семьи в сопровождении Вершинина и Макарова могут иногда выйти размяться. Остальным покидать вагон запрещено.

В общем, все идет гладко, если не считать двух инцидентов: на станции Званка и в Перми. В первом пункте железнодорожники, а во втором представители местного Совета потребовали предъявления документов, пассажиров и грузов. И там, и тут Вершинину и Макарову удалось произвести впечатление своими комиссарскими мандатами, подписанными министром-председателем, Эшелоны были пропущены.

17 августа в вечерних сумерках оба поезда один за другим, с тридцатиминутным интервалом, подходят к платформам станции Тюмень. На машинах, поданных к вокзалу городской думой, комиссары перевозят семью на пристань на реке Type. Здесь, у причала, стоят три судна: «Русь», «Кормилец» и буксирное — «Тюмень». Романовы размещаются на «Руси»; свита — на «Кормильце»; багаж и прочие следующие за семьей грузы — на «Тюмени». Конвой — по всему каравану. К раннему утру погрузка закончена, караван выруливает на середину реки и берет курс на Тобольск.

Николай в тот день записываете «У Аликс, Алексея и меня по одной каюте без удобств».[20]

Навстречу из-за горизонта выплывает село Покровское — родина Распутина. Романовы разглядывают большой белый дом, выступающий среди чернеющих изб. Александра Федоровна, едва сдерживая рыдания, говорит стоящим рядом фрейлинам: «Здесь жил наш дорогой Григорий Ефимович. Здесь, в этой реке он ловил рыбу. Вы помните, он присылал нам свежую рыбу в Царское Село. Мир праху его, божьего человека. Царство ему небесное».[21]

19 августа пополудни караван подошел к Тобольску.

Оказалось, что дом, назначенный для Романовых, еще ремонтируется. Пришлось несколько дней пожить на реке, в каютах. Под конец, когда стало скучновато, комиссары устроили для подопечных поездку вверх по Тоболу в монастырь. Романовы в сопровождении комиссаров ходят по кельям, участвуют в богослужении.

26 августа, на виду у тысяч сбежавшихся к берегу тобольцев, начинается выгрузка.

От скрипучего настила пристани вверх к городу вытягивается шествие.

Впереди — глава семьи. Он идет спокойно, даже уверенно, сохраняя осанку. Только заметнее прежнего нервное подергивание плеча да выражение усталости во взгляде. На нем защитного цвета офицерская гимнастерка с золотыми полковничьими погонами и такого же, фронтового кроя, штабистские бриджи, заправленные в хромовые голенища гармошкой.

За ним легкой походкой, почти вприпрыжку, следует мальчик, опрятный, аккуратно подстриженный и довольно рослый. Слишком бескровное для подростка лицо, большие глаза, с любопытством скользящие по всему окружающему, и та же точно офицерская форма, что у отца: гимнастерка с золотыми погонами, бриджи, до блеска начищенные дядькой Нагорным хромовые сапоги.[22]

За мальчиком — в фаэтоне на покачивающихся рессорах — его мать: все тот же, знакомый России и миру, но еще более заострившийся профиль. Высокомерие, тоска и мертвящее презрение ко всему, на что падает ее стеклянный взгляд.

За коляской, суетясь и на ходу сбиваясь в кучку, семенят в длинных шевиотовых юбках четыре принцессы: на всех одинаковые осенние джемперы, в руках четыре совершенно одинаковых ридикюля. Миловидная Мария. Остальные три кажутся почти безликими, они ни в кого — ни в отца, ни в мать.

А дальше, пестрой кавалькадой, — свита и челядь.

Князья и фрейлины. Графини и баронессы. Камердинеры и няни. Слуги четы, слуги дочерей и сына, слуги свиты и слуги слуг.

Багаж еще не выгружен. Он на всех трех пароходах — необъятный груз, вплоть до мебельных гарнитуров из царскосельских дворцов. А пока самое легкое свитские и слуги несут в руках.

Всего до полусотни человек, добровольно последовавших в изгнание за бывшим императором. Впрочем, все добровольные изгнанники получили твердое заверение генерала Татищева и полковника Кобылинского, что им в прежнем объеме и в прежние сроки будет выдаваться установленное жалованье…

Подошли к двухэтажному зданию. Постояли перед фасадом, блистающим свежей окраской. Все, кроме Александры Федоровны, не желавшей ни на что глядеть, осмотрели дом сверху донизу. Николай повернулся к Долгорукову.

«— Так кто здесь жил, князь?

— Губернатор, ваше величество.

— Кто это? — он наморщил лоб, силясь что-то или кого-то вспомнить.

— Да этот, как его… Ордовский-Танаевский…

— И где он сейчас?

— Да говорят — выехал куда-то… Еще в марте отсюда уехал, то есть бежал. И никто не знает, где он, что он.

— Странно… Не могу вспомнить, чтобы я его принимал. Мне кто-нибудь его представлял?.. Неужели он у меня ни разу не был?».[23]

У входа, все еще морща лоб и что-то припоминая, Николай пропустил вперед жену, сына и дочерей и перешагнул через порог.

Дом каменный, двухэтажный, с деревянным балконом, с садом. С улицы палисадник за железной изгородью. Вся усадьба вместе со служебными постройками и садом обнесена тесовой оградой. На углах ограды и у ворот будки для часовых. Еще вчера улица называлась Дворянской. В день приезда Романовых прибили новые таблички: улица Свободы.

Комнат в двух этажах — 18. Есть электричество и водопровод. Семья располагается на верхнем этаже: кабинет для Николая, комната для Алексея, четыре комнаты для дам, гостиная, столовая.

Комнаты в верхнем этаже отлично меблированы: кое-что осталось от губернатора, многое доставлено из Царского Села. Дорогие диваны, кресла и пуфы, ковры и гобелены, шелковые и бархатные драпри, портьеры на окнах и дверях. И на этом фоне — ливреи и золотые позументы лакеев, снующих по этажам.

Наверху относительно просторно, первый же этаж, отведенный для прислуги и части охраны, набит людьми. Есть еще цокольный, полуподвальный этаж, где размещены кухня и кладовые, — там и того хуже. Поскольку в губернаторском доме тесно, некоторые свитские и часть прислуги разместились в доме напротив, тоже двухэтажном, купца Корнилова. Там же, на противоположной стороне улицы, поселились оба комиссара и Кобылинский. Инструкция запрещала сопровождающим снимать частные квартиры. Они нарушили ее с первых дней, частью расселившись по городу.

Настроение у обитателей губернаторского дома в общем неплохое. Хоть и под стражей, а терпимо. Тепло, уютно, спокойно. Тишина и непринужденность сменили тревожное напряжение Александровского дворца. Комиссары приветливы и предупредительны. Кобылинский — весь внимание и забота. Днем всем семейством, гуськом, идут через улицу и бульварчик на богослужение в близлежащую церковь Покрова Богородицы. Из той же церкви взят в домашние духовники семьи отец Алексей Беляев, епископом Гермогеном рекомендованный. Вечерами священник сидит, благостно сложа руки, в гостиной, потрясенный своим возвышением, о каком сроду и думать не мог, беседует то с его величеством, то с ее величеством, удостаивается поощрительных улыбок, все рассказывает, нашептывает, поясняет… Вечерами же через улицу, из корниловското дома, бегают сюда в гости и свитские — на чаепитие в обществе их величеств, сыграть в безик или трик-трак, а то и просто посудачить о всякой всячине, шепнуть хозяевам занятный слушок.

Где-то там, далеко, за тысячи верст, волнуется взбудораженная страна, все выше поднимаются волны небывалых событий. А здесь, в сибирской глуши и тиши, на краю болот и тайги, притаилась и скромно коротает часы за игрой в трик-трак недавно всемогущая императорская пара, Россией как будто потерянная из виду, всеми почти забытая. Надвигаются на этот край осенние долгие вечера, окутали его туманы и темень. Только если выглянуть из затянутых драпри окон верхнего этажа, то видно: мелькают сквозь влажную пелену огни на реке и доносятся далекие гудки как будто заблудившихся пароходов.

Тишь обманчива. Сумерки коварны. Вокруг дома бродят неизвестные. Заглядывают в окна, подают знаки, суют в щели записки, а завидя дежурного офицера, спешат уйти в темноту.

Не прошло и двух недель после того, как Романовы перешагнули порог этого дома, а из центра дошла сюда весть о зловещем событии, потрясшем страну: о мятеже недавнего царского генерала, в данный момент верховного главнокомандующего, — Корнилова.

Рост революционной активности народных масс, углубление их доверия к большевикам свидетельствовали о том, что новый подъем революции не за горами. Керенский вознамерился уничтожить большевистскую партию, ликвидировать Советы, обессилить кровопусканием рабочий класс, обуздать революцию.

7 сентября (25 августа) Корнилов двинул на Петроград 3-й конный корпус генерала Крымова, объявив, что желает «спасти Родину». Участвовал поначалу в заговоре и Керенский. Но когда дело началось, Керенский объявил Корнилова мятежником против Временного правительства. В ответ на выступление Корнилова ЦК большевистской партии призвал рабочих и солдат к вооруженному отпору, в то же время не прекращая, как требовал того Ленин, разоблачать антинародную политику Временного правительства и его эсеро-меньшевистских приспешников.

Грозная опасность всколыхнула народные массы. Большевистская партия в те критические дни выступила как руководящий центр, вокруг которого сконцентрировались революционные силы. Рабочие быстро вооружились. Красногвардейские отряды возросли в те дни в несколько раз. Были посланы агитаторы навстречу корниловским полкам. Уже на четвертый день мятежа не было у Корнилова части, которая не отказалась бы наступать на революционный Петроград. В результате корниловщина была разгромлена. Крымов застрелился. Корнилов и его сподвижники — в их числе Деникин и Лукомский — были арестованы и отправлены в тюрьму (откуда потом бежали).

Весть о провале корниловского мятежа доходит до Тобольска. Александра Федоровна в отчаянии говорит Софье Буксгевден, что «свет еще раз померк» в ее глазах. Но город пока еще тих, все вокруг спокойно и дремотно.

По булыжным спускам к пристани громыхают, подскакивая на рытвинах, телеги — идут купеческие обозы с рыбой и маслом. Буржуазная городская дума распорядитель Тобольска. Думе подыгрывает местный Совет, возглавляемый меньшевистско-эсеровскими краснобаями. Они располагают в совете большинством голосов, но не имеют ни авторитета, ни власти, чтобы хоть заглянуть в губернаторский дом; у них не только нет контроля над заключенными, свитой и охраной — их и на порог туда не пускают.

Зато установили прочную связь с губернаторским домом Гермоген и его помощники. Главным посредником служит отец Алексей. Он вхож в дом на правах духовника. Он поддерживает контакты между резиденцией Романовых и обложившими ее силами монархической контрреволюции. Стараниями Гермогена доступ к царской семье практически открыт для всех, кто возглавляет подготовку к ее освобождению. Ведется же эта подготовка усиленно с первых дней пребывания в доме именитых постояльцев.

Гермоген в своей духовной вотчине назначает и перемещает пастырей и монахов с таким расчетом, чтобы в случае вооруженного выступления в пользу Романовых у него были под рукой в нужный момент и в нужных пунктах нужные люди. Прикидывая расстановку сил в прилегающих к Тобольску сибирских просторах, архиепископ особые надежды возлагает на богатейшие монастыри. Тут сосредоточены подвластные ему материальные средства и живая сила.

К церковному фронту примыкает фронт мирской. Это в первую очередь «Союз фронтовиков» с резиденцией в Тобольске — организация офицеров и унтер-офицеров из буржуазных и кулацких слоев местного населения. Возглавляет «Союз» некий Василий Лепилин, бывший штабс-капитан и якобы бывший политический ссыльный, субъект с темным прошлым, которого Гермоген с декабря 1917 года взял на свое содержание, назначив ему и его организации ежемесячную субсидию в 12 тысяч рублей. Неподалеку от города, у безлюдного берега Иртыша, притаилась с погашенными огнями шхуна «Мария». Чья она и для чего поставлена, с кем и куда собирается? Поговаривают в городе: при первом удобном случае, еще этой осенью (1917 года), а если не удастся до морозов едва пригреет весеннее солнце и начнут вскрываться реки, архиепископ Гермоген с помощью этой шхуны сделает великое историческое дело. То есть отправит отсюда кого надо прямым путем к океану — и невозможно будет ни найти, ни догнать, ни перехватить шхуну… И еще ходит с непроницаемым лицом комендант Кобылинский.

С комиссарами Временного правительства отношения у него отличные. Но они прибыли ненадолго, им уже пора возвращаться в Петроград. Пришла, как обещал Керенский, замена. Собрав свои чемоданчики, Макаров и Вершинин уходят на пристань.

Имя сменившего их уполномоченного — Василий Семенович Панкратов.

Судьба его необычна.

В юности — токарь петербургского завода Семянникова. С 1881 года вовлечен в «Народную волю», организатор рабочих кружков, некоторое время работает на Юге, в киевской секции народовольческой организации. Был осужден, просидел четырнадцать лет в одиночной камере в Шлиссельбурге, попал в ссылку в Якутию. Возвратился из ссылки в 1905 году, принял участие в Декабрьском вооруженном восстании в Москве. В мае 1907 года снова схвачен и сослан в Якутию.

С 1912 года находится в Питере, под надзором полиции; а в марте 1917 года вновь включившегося в политическую деятельность бывшего семянниковского токаря эсеры восславили как ветерана и героя своей партии. Обработали его, настроили против большевиков, обратили в свою промещанскую, прокулацкую веру. Его-то Керенский и послал на смену Вершинину и Макарову. Проводил бывшего шлиссельбуржца на тобольскую должность с подчеркнутым почетом, трижды принимал его в Зимнем дворце, подолгу сам инструктировал. Сверх того, отправил его на консультацию к своей приятельнице Е. К. Брешко-Брешковской. Та же, прозывавшаяся у эсеров «бабушкой русской революции», напутствовала его словами: «Смотри же, Панкратов, ты сам все испытал, пойми и их испытания. Ты человек, и они тоже люди».

Умудренный этими наставлениями, бывший шлиссельбуржец и выехал в сентябре 1917 года из Петрограда в Тобольск, прихватив с собой на роль заместителя некоего В. А. Никольского, а в карман положив мандат № 3019, гласивший:

«Предъявитель сего Василий Семенович Панкратов назначен Временным правительством комиссаром по охране бывшего царя Николая Александровича Романова, находящегося в гор. Тобольске, и его семейства.

Министр-председатель Александр Керенский»[24]

Первое появление в губернаторском доме нового комиссара выглядит в его собственном описании так:

«Не желая нарушать приличия, я заявил камердинеру, что желаю видеть бывшего царя. Камердинер исполнил поручение, отворив мне дверь его кабинета».

Обмен приветствиями, затем Николай спрашивает:

«— Скажите, пожалуйста, а как здоровье Александра Федоровича Керенского?

В этом вопросе звучала какая-то неподдельная искренность, соединенная с симпатией, и даже признательность… Я сказал ему:

— Я желал бы познакомиться с вашей семьей.

— Пожалуйста… Извините, я сейчас… — ответил бывший царь, выходя из кабинета, оставив меня одного на несколько минут. Потом вернулся и сказал: Пожалуйста, господин комиссар.

Вхожу в большой зал и с ужасом вижу такую картину: вся семья выстроилась в стройную шеренгу, руки по швам. Ближе всего к входу Александра Федоровна, рядом с ней Алексей, затем княжны.

Что это? Демонстрация? — мелькнуло у меня в голове. Но тотчас же прогнал эту мысль и стал здороваться».[25]

Зря, конечно, поторопился эсеровский комиссар «прогнать эту мысль». Демонстрация была. В то время, как он расшаркивается перед своими подопечными и обхаживает их, самоотверженно прикрывая от «распустившегося» конвоя, за глаза и в дневниках они же называют его «поганцем», «ничтожеством», Николай в кругу семьи презрительно именует его не иначе как «этот маленький человечек» (комиссар был небольшого роста).

Теперь, ограждаемые уже «маленьким человечком» с героической шлиссельбургской репутацией (солдаты поначалу отнеслись к нему с большим уважением), Романовы ведут в губернаторском доме размеренную, в своем роде приятную жизнь. Этот период их пребывания в Тобольске под началом Панкратова и Никольского западная буржуазная историография называет «самым благополучным и трогательным» за все 18 месяцев их сибирско-уральского изгнания. Началась в октябре – ноябре «расцвеченная ледяными узорами», в трескучих морозах и снежных завалах, красивая и грустная, исполненная для них (Романовых) неясных, но твердых надежд на избавление тобольская зима.[26]

За зеленым ломберным столиком, поставленным в гостиной, у окна с видом на Иртыш, общество отдает вечера двум любимым играм семьи — безику и трик-траку. За обеденным столом обычно сидят в кругу семьи Татищев, Долгоруков, доктор Боткин, Жильяр и Гиббс, иногда приглашается (с сыном гимназистом Колей) и доктор Деревенько. Фрейлины, как встарь, почтительно увиваются вокруг осунувшейся Александры Федоровны, хотя могут иногда позволить себе вольность, какую прежде нельзя было и представить. Александра Федоровна чаще мрачна; усевшись в откидное кресло, поглядывая на прикорнувших у ее ног собак Джимми и Ортипо, она обычно рукодельничает, раскладывает пасьянс, а чаще пишет письма. Пишут и другие, в том числе глава семьи (его основные корреспонденты — пребывающая в Крыму мать, сестры Ольга и Ксения). Но Александра Федоровна пишет особенно увлеченно, в иные дни нескончаемо. Чаще всего Вырубовой, а бывает и другим, например, Н. В. Воейковой, жене бывшего дворцового коменданта. В Тобольске она даже перешла в своей переписке на русский язык — Панкратов подсказал ей, что в данной обстановке она таким образом избежит лишних недоразумений и неприятностей. Через его руки вообще проходит в обе стороны вся корреспонденция семьи. Ему удается таким образом перехватывать и скрывать от Романовых неприятные для них письма с угрозами и проклятьями, поступающие со всех концов России.

Оказывается, к концу своего 23-летнего проживания в России Алиса все же овладела русской грамотой, хотя и не безупречно.

Одно из ее тобольских писем к Н. В. Воейковой (полностью сохранены орфография и пунктуация):

«2/15 марта 1918 г.

Милая Нина,

Самое сердечное спасибо за хорошее письмо — так обрадовано была наконец иметь от вас всех известии. Надеюсь, что Мme Zizi[27] передала всем привет. Бедный Папа![28] Больно его таким видить, скажите ему что хозяйка целует Nuss knacker[29] и часто с любовью его помнит и надеется что еще увидимся что не надо падать духом — Господу Богу все возможно и Он еще дорогую родину спасеть… А нам лучше всех живется. Были весные дни, теперь опять 17–20 гр. мороза, но на солнце очень уже тепло — они даже немного загорели. На дворе усердно дрову рублят и колят. Много учятся время скоро бежит — 7 м: уже что сюда пересалились. Тяжелая годовщина сегодня! Но Господь милостив. Как у Голово[30] глаза? И сердце. Передайте ему и всем Вашим наш искренный привет. — По вечерам Муж читает нам в слух — мы вышиваем или играем в карты. — Иногда выхожу, когда не слишком холодно, даже два раза наслаждался, сидя на балконе.

Очень рады знать, что котик здоров…[31] Можете ли быть Ангелом т. к. на островах живете и переслать письмо Ольге К.[32]: почта не идет, а этим Образом могу ее за письмо благодарить.

Прощайте, нет досвиданье. Милая Нина — Господь с Вами».[33]

Николай попросил Панкратова выписать иностранные газеты и журналы. Испрошено у Петрограда разрешение, почта поступает; бывший верховный главнокомандующий следит по зарубежным источникам за ходом мировой войны. Днем в одиночку или с дочерьми много гуляет по двору, расчищает снег, прокапывает в сугробах дорожки. На прогулки выходит в любую погоду, подолгу занимается физической работой на открытом воздухе, пилит и укладывает дрова (по его просьбе Панкратов приказал солдатам навезти лесу). Его тетрадь в те дни заполнена упоминаниями об этом — за время пребывания в Тобольске он перепилил и перетаскал с места на место десятки кубометров дров.

Не выдерживают, работая с ним на пару, ни дочери, ни Татищев с Долгоруковым, ни даже молодые стрелки-конвойные, хотя бывает, что и он сдает. Панкратов спросил его однажды, не оборудовать ли для него столярную мастерскую. Николай сказал, что не надо, столярничать ему не нравится.

Отмечаются вечеринками семейные даты. Иногда устраиваются даже маскарады.

Детей продолжают учить. Часть преподавателей выписана через Временное правительство из столицы. Поздней осенью в губернаторском доме начинаются занятия. Основные предметы ведут: вызванная из Царского Села учительница гимназии Битнер (география);[34] вызванный из Петрограда учитель гимназии Батурин (математика); полковник в отставке Николай Романов (новая и новейшая история);[35] бакалавр философских наук Александра Романова (богословие); бывшая фрейлина Гендрикова (древняя история); доктор Боткин (биология); бывший князь Татищев (русский язык); Пьер Жильяр (французский); Сидней Гоббс (английский) и т. д.[36]

Довелось и комиссару Временного правительства выступить перед семьей Романовых — в роли не то учителя, не то пропагандиста.

Случилось однажды так, что на квартиру комиссара забрел зубной врач, вызванный из центра к Романовым. Он взял почитать у Панкратова книгу его воспоминаний «Возврат к жизни», незадолго до того изданную в Петрограде. Прочитав, передал книгу Николаю, тот — жене и детям. «Вы знаете, — сказал комиссару через несколько дней врач, — они все прочли вашу книгу, и представьте, говорю вам без всяких преувеличений, все они от нее просто в восторге».[37]

Вскоре Николай попросил Панкратова выступить перед ним и семьей с устными рассказами на ту же тему. У эсеровского уполномоченного хватило неуважения к самому себе, чтобы из истории своих страданий на каторге и в ссылке сделать развлечение для того, кто олицетворял и возглавлял этот сад пыток. До Александры Федоровны суть повествования Панкратовa, видимо, доходила слабо, потому что однажды она прервала его вопросом: «Мне все же непонятно, господин комиссар, почему вы так ненавидели наших жандармов?»[38] По ее представлениям жандармов нельзя было не любить. Тронутый столь лестным для него вниманием бывшей царской четы, идейный питомец Брешко-Брешковской и Керенского умиляется: «Какая странная игра судьбы. Почти всю жизнь быть гонимым, считаться (?) вредным человеком, врагом династии. Но вот условия меняются — и этот вреднейший человек приглашается преподавателем, наставником детей бывшего самодержца».[39] За любезную улыбку своего поднадзорного эсеровский уполномоченный готов ему все простить. Он не видит за четой ни малейшей вины перед страной и народом: «Эта семья, — рассуждает он, приглядываясь к обитателям губернаторского дома, — задыхалась в однообразии дворцовой атмосферы, испытывала голод духовный, жажду встреч с людьми из другой среды, но традиции, как тяжелая гиря, тянули ее назад и делали рабами этикета».[40]

Династию погубил этикет!.. Не будь проклятого этикета, бывший слесарь завода Семянникова, вместо того чтобы 14 лет сидеть в Шлиссельбурге, ходил бы, может быть, по Иорданской лестнице в Зимний дворец…

Присматриваясь к двусмысленному поведению комиссара, солдаты быстро в нем разочаровались, некоторые стали поговаривать, не лучше ли ему из Тобольска уехать.

Вообще же солдаты держали себя в доме с неизменным достоинством, были сдержанны и корректны, чего нельзя сказать о вывезенных из Александровского дворца слугах. Прежде, во дворце, эти люди замирали при одном появлении царской особы. Здесь, в Тобольске, они брюзжат на своих хозяев, пакостят, склочничают, небрежны, неопрятны, грубы. «Даже в то трудное время преданность придворной прислуги их величествам не помешала им красть провизию, подавать невероятные счета, съедать присылаемые их величествам подарки и напиваться до того, чтобы ползать мимо комнат их величеств на четвереньках».[41]

Члены семьи относятся к конвойным по-разному. Мария бегает в караулку, кокетничает с молодыми солдатами. Алексей ходит по постам, собирает для своей коллекции пуговицы, пряжки, пустые гильзы. Захаживает иногда в караулку Николай, присаживается поиграть с рядовыми в шашки. Александра Федоровна как бы вовсе не замечает конвоя, проходит молча, всем своим видом выражая безразличие. В такой же манере она отозвалась однажды на напоминание о страданиях солдат на фронте.

Осенью семнадцатого года в Тобольске, как и в других городах России, проводился сбор пожертвований на нужды Действующей армии. Через Татищева и Кобылинского общественные организации передали подписной лист в губернаторский дом. Там вывели цифру: 300 рублей. Тоболяки недовольны, требуют возвратить Романовым скаредный взнос, слышатся возгласы: «А для Распутина, небось, не скупились». Сник и Панкратов: «Меня поразила скупость. Семья в семь человек жертвует 300 рублей, имея только в русских банках свыше ста миллионов». Поднеся лист поближе к глазам, Панкратов устанавливает, что цифру вписала Александра Федоровна. «Да, — соглашается он, — Алиса была скупа для России. Она могла бы быть в союзе с людьми, которые готовы были жертвовать Россией. Ведь известны были ее пожертвования на германский Красный Крест уже во время войны».[42]

Надменная, холодная, с усмешкой презрения на бескровных тонких губах, стоит она перед эсеровским комиссаром, и даже он не может не заметить, насколько чужда она земле, куда занесло ее 23 года назад и где теперь приходится ей томиться. Он подумал об этом уже при первой встрече, когда Романовы, выстроившись шеренгой в зале, произвели на него «впечатление семьи, которая могла бы быть нормальной в нормальных условиях». «Кроме, конечно, Александры Федоровны», — делает он оговорку. «Она произвела на меня впечатление совсем особое. В ней сразу почувствовал я что-то чуждое русской женщине». И далее: «Александра Федоровна произносила русские слова с сильным акцентом, и было заметно, что русский язык практически ей плохо давался… Каждую фразу она произносила с трудом, с немецким акцентом, словом, как иностранка, выучившаяся русскому языку по книгам, а не практически… Замкнутость ее и склонность к уединению бросались в глаза… В ее отношениях замечались черствость и высокомерие. В игре в городки и в пилке кругляков она никогда не принимала участия. Иногда лишь она интересовалась курами и утками, которых завел повар на заднем дворе…».[43]

«Встретил я ее одиноко бродящую по засоренным дорожкам заднего дворика, среди кур и уток, спрашиваю ее о здоровье.

— Здравствуйте, господин комиссар. Благодарю вас, здорова. Иногда болят зубы. Нельзя ли вызвать нашего зубного врача из Ялты?

— Он уже вызван. Временное правительство разрешило ему приехать. Бывшая царица опять благодарит.

— Вы любите огородничать, заниматься цветоводством? — спрашиваю ее, ибо она очень много времени проводила в этом запущенном огородике-садике.

— Мне нравится здесь… Куры, утки ходят… Погода здесь хорошая… Мы не думали… Мы думали, что здесь холодно…

Каждую фразу Александра Федоровна произносила с трудом, с немецким акцентом…

— К сожалению, у нас очень мало знают о России даже природные русские, а о Сибири — и того меньше, — говорю я.

— Это почему? — спрашивает Александра Федоровна.

— Не любят России, больше разъезжают по Западной Европе.

Мое объяснение, по-видимому, не понравилось ей, и она замолчала».

В первые месяцы своей тобольской жизни Романовы в средствах не нуждались. Они могли позволить себе и содержание в губернаторском доме большого штата прислуги, и собственное более чем нестесненное продовольственное обеспечение. Продукты закупались в громадных количествах в лавках, на рынке. В результате подскочили цены, что вызвало ропот среди населения Тобольска. Был, правда, еще один, на первых порах довольно обильный источник снабжения: доброхотные даяния окрестных монастырей, приношения из кулацких дворов, из поповских усадеб.

И все же на одних подарках и посылках не продержишься; нужны деньги. А деньги по старой привычке расходовались с такой легкостью, что в конце концов наличности стало не хватать.

Львов в эмиграции показывал: «Был нами также разрешен вопрос о средствах царской семьи. Конечно, она должна была жить на свои личные средства. Правительство обязано было нести лишь те расходы, которые вызывались его собственными мероприятиями по адресу семьи».[44] Ныне пресса Шпрингера оспаривает это утверждение. Она ссылается на заявление Керенского о том, что «Временное правительство взяло на себя содержание семьи бывшего царя».[45] В подкрепление приводится свидетельство Кобылинского: «Перед нашим отъездом в Тобольск Керенский сказал мне: „Бывший царь доверен вашему попечению. Его семья не должна терпеть ни в чем нужды“».[46] И после всего этого, негодует «Вельт», «Временное правительство уклонилось от выполнения своих обещаний и обязательств, оставив несчастную семью, без вины со своей стороны потерявшую свободу, к тому же еще и без средств к существованию». И далее: «Тщетно обращается Кобылинский в Петроград — все его письма остаются без ответа».[47]

Керенскому, у которого горит под ногами земля, уже не до обитателей губернаторского дома в Тобольске; ему, в отчаянии мечущемуся под первыми сполохами надвинувшейся социалистической революции, уже некогда заботиться ни о дальнейшей защите Романовых, ни о их прокорме. Петроград на запросы не откликается, «и полковнику Кобылинскому не остается ничего другого, как пойти по городу в поисках ссуд, чтобы прокормить вверенную его попечению семью».[48]

Со ссудами же обстояло так. В первое время после приезда Романовых тобольское купечество в общем относилось к ним весьма сочувственно. Отпускать им продукты и товары в Кредит почиталось за честь. Когда же обозначились у Романовых (еще при Временном правительстве) материальные затруднения, местные севрюжники быстро охладели к августейшей клиентуре, стали прижимистыми и несговорчивыми. Повар Харитонов, ходивший по магазинам и рынку за продуктами, все чаще возвращался с полупустыми корзинами, докладывая Кобылинскому, что торговцы «больше не верят» и «скоро в кредит вовсе отпускать не будут». Комендант пошел по городу в поисках займов (предварительно уволив из соображений экономии часть прислуги). Он выдавал кредиторам векселя за тремя подписями: Татищева, Долгорукова и своей.

Это не значит, что у Романовых вообще не было денег. Средства у них были огромные, частью (в виде драгоценностей, например) при себе. Даже Львову и Керенскому пришлось в эмиграции признать, что, по установленным Временным правительством данным, на банковских счетах Романовых за рубежом числилось минимум 14 миллионов рублей.[49] Согласно же некоторым другим источникам, подлинные размеры состояния Романовых занижены Львовым и Керенским раз в двадцать. Но, во всяком случае, деньгами своими Романовы в ту пору воспользоваться вполне свободно не могли. «Хотя деньги семья имела, они были депонированы в иностранных банках, а в тогдашних условиях отозвать эти средства из немецких и английских банков было невозможно».[50] Время от времени поступала финансовая помощь из центра от монархистов (немалые суммы присылали, в частности, Ярошинский и Вырубова), но и ее хватало ненадолго.

23 февраля 1918 года Кобылинский получил из Петрограда официальную телеграмму, извещавшую его о том, что «у народа нет средств содержать царскую семью». Под телеграммой стояла подпись В. А. Карелина — народного комиссара государственных имуществ (один из организаторов и лидеров партии левых эсеров; после Октября вместе с Марией Спиридоновой и некоторыми другими деятелями этой партии вошел — ненадолго — в состав Советского правительства). Карелин извещал, что государство может взять на себя лишь расходы, связанные с предоставлением помещения, отоплением и освещением, а также обеспечить членов семьи солдатским пайком. В остальном Романовы должны жить на собственные средства; им предоставляется право расходовать 600 рублей в месяц на человека, или 4200 рублей в месяц на семью.

Как раз на материальные затруднения семьи некоторые западные авторы особенно охотно ссылаются, доказывая, будто Романовы из патриотических чувств готовы были претерпеть любые невзгоды, лишь бы «остаться дома, в России»; их нужда якобы подчеркивает величие их отказа бежать куда-либо, в особенности за границу. Весь их тобольский период якобы характеризуется «покорностью судьбе и умиротворенностью». Они, по утверждению шпрингеровской прессы, «вовсе не собирались оставить русскую территорию… Царица говорила тогда в Тобольске, как и раньше, в Царском Селе: ничто не заставит меня покинуть Россию».[51] То же, впрочем, доказывали в свое время белоэмигранты. «Намекни она (Александра Федоровна) хоть одним словом, и император Вильгельм обеспечил бы ей мирное и тихое существование на родине ее величества. Но, уже будучи в заключении в холодном Тобольске и терпя всякие ограничения и неудобства, ее величество говорила: „Я лучше буду поломойкой, но я буду в России“. Редко кто обладает той горячей любовью и верой в русского человека, какими была проникнута государыня императрица, несмотря на то, что от нас, русских, она ничего не видела, кроме насмешек и оскорблений».[52]

Все эти и подобные им утверждения необоснованны. С первых же недель после крушения царизма Романовы стремились выездом из России обезопасить себя от грозящих неприятностей и таким образом обеспечить себе возможность в подходящий момент возвратиться к утраченному. При этом они, как правило, учитывали, что тайное бегство, связанное с вооруженным насилием, куда опасней открытого выезда при попустительстве буржуазных властей или при «мирном» содействии реакционно настроенных слоев населения. В условиях первых тобольских месяцев Романовым были не очень-то по душе варианты авантюрного бегства: им не хотелось менять, как им казалось, «верное на неверное». Только когда выяснилось, что «верного» ждать бесцельно, ставка была перенесена на «неверное», но поздно. Они, впрочем, никогда не считали, что бежать поздно.

День за днем, неделю за неделей отсчитывает Николай, томясь и выжидая перелома в своей судьбе. Но перелома нет, и решение еще где-то таится. Он коротает время за чтением, играет в любительских спектаклях. Причудливо пестрит его дневник именами авторов, названиями книг. За Толстым следует Лейкин, за Тургеневым — Аверченко, за «Пошехонской стариной» Салтыкова-Щедрина — «Приключения Шерлока Холмса» Конан-Дойля. На пятидесятом году жизни в тобольском губернаторском доме он впервые берет в руки «Войну и мир».

Под его руководством и при его актерском участии обитатели верхнего этажа выписывают из пьес роли, заучивают их, проводят репетиции, по вечерам разыгрывают спектакли.

За событиями в центре страны он мог следить по газетам, которыми аккуратно снабжал его Панкратов; многое же он узнавал из писем и особенно из рассказов приезжих. 7 октября он записывает (на стр. 9), что «появился мистер Гиббс, который рассказывал нам много интересного о жизни в Петрограде»; несколько ранее (22 сентября, стр. 2) с такой же «интересной» информацией о происходящем в центре «прибыл наш добрый барон Боде» (который, кстати, привез и «груз дополнительных предметов для хозяйства и некоторые наши вещи из Царского Села»). Присылают письма с различными ориентирующими сведениями сестра Ксения (10 октября, стр. 10), «дорогая мама?» (12 октября, стр. 11) и другие. К середине и концу октября его записи, касающиеся общей политической обстановки, становятся все более мрачными и тревожными. Он, отмечает необычные перебои в поступлении информации с прессой. «Уже два дня не приходят агентские телеграммы» (4 ноября, стр. 19). Он предполагает, что, «должно быть, неважные события происходят в больших городах» (4 ноября, стр. 19). «Давно газет уже никаких из Петрограда не приходило, также и телеграмм. В такое тяжелое время это жутко» (11 ноября, стр. 21).

Он еще не знает, что как раз в эти дни совершился величайший поворот в человеческой истории, что открылась новая глава в книге летописей России и что на страницах этой книги уже не будет места ни для него, ни для его заступников, ни вообще для того призрачного, растаявшего мира, на возвращение которого он все еще надеялся. «Неважными событиями» были: победа вооруженного восстания рабочих и солдат в Петрограде; арест Временного правительства в Зимнем дворце и бегство Керенского в автомобиле под американским флагом.

К осени 1917 года трудящиеся России в массе своей окончательно разочаровались в политике правящих групп и сознательно, по своему свободному выбору, стали на сторону большевиков. Характеризуя этот период, Ленин писал: рабочие и солдаты в сентябре и начале октября в громадном большинстве уже перешли на нашу сторону.[53]

В невиданно короткий срок большевистская партия создала политическую армию социалистической революции. Большинство народа шло за ней. Ленинские идеи борьбы за народную власть овладели массами и стали материальной силой. Рабочий класс — авангард революции — развил огромную энергию: он стал цементирующей силой в Советах, укрепил профсоюзы, выковал грозное оружие пролетарской революции — Красную гвардию. «Все формы пролетарского движения тесно связывала главная цель — завоевание власти Советами».[54]

В 9 часов 40 минут вечера 25 октября (7 ноября) 1917 года выстрелом из шестидюймовой пушки крейсер «Аврора» возвестил о начале новой эры в истории человечества — эры Великой Октябрьской социалистической революции.

В ночь с 25 на 26 октября революционные рабочие, солдаты и матросы штурмом взяли Зимний дворец.

На открывшемся в Смольном 25 октября (7 ноября) II Всероссийском съезде Советов было объявлено о переходе всей власти в руки Советов, приняты декреты о мире и о земле, сформировано первое Советское правительство Совет народных комиссаров — во главе с В. И. Лениным.

Закончив свою работу, делегаты съезда разъехались на места, чтобы рассказать народу о победе Советов в Петрограде, чтобы способствовать утверждению советской власти по всей стране.

Петроград сделал решающий шаг. За ним поднялась вся страна.

С октября – ноября 1917 года по январь – февраль 1918 года советская власть успела распространиться по всей России. Это распространение народной власти высоким темпом по территории громадной страны Ленин охарактеризовал как «триумфальное шествие».

В период триумфального марша Советов ЦК партии и ВЦИК направили на места тысячи опытных стойких борцов за утверждение нового строя. Только Петроград послал в губернии и уезды до 15 тысяч рабочих — энергичных проводников большевистского влияния на массы, самоотверженных руководителей революции на местах.

Соединенные усилия этих посланцев партии с революционным активом на местах способствовали триумфальному шествию советской власти и по соседним с Тобольской губернией крупнейшим промышленным районам Сибири и Урала.

Концентрация пролетариата в этих районах была весьма высокой. Крупные и средние предприятия с их многочисленным и сплоченным рабочим классом были по традиции опорными базами партии большевиков. Эта особенность сказалась здесь и на темпе событий после 25 октября (7 ноября) 1917 года. В Екатеринбурге, политическом центре Урала, советская власть утвердилась уже на второй день после победы вооруженного восстания в Петрограде; по другим уральским городам — в течение 26 и 7 октября (8 и 9 ноября). Провозглашение советской власти Западно-Сибирским областным III съездом Советов в Омске состоялось в первой декаде декабря. По различным причинам, однако, «значительно позднее власть Советов реально установилась в Тобольской губернии».[55] Как отмечает далее И. Минц, «в Тобольской губернии (Тюмень, Тюкалинск, Тобольск, Ишим, Туринск, Ялуторовск, Тара) власть в руки Советов перешла в течение января – марта 1918 года, за исключением Кургана, где она была установлена 20 ноября 1917 года».[56] Такое отставание Тобольска от событий было обусловлено малочисленностью пролетариата, отсталостью экономической структуры, географической удаленностью.

Только во второй половине ноября, примерно через две недели после переворота в Петрограде, до Тобольска доходит более или менее внятная информация о том, что же произошло.

Николай в своем дневнике записывает: «Тошно читать описания в газетах того, что произошло две недели тому назад в Петрограде и Москве. Гораздо хуже и позорнее событий Смутного времени» (17 ноября, стр. 23). Судя по одному из его тогдашних разговоров с Панкратовым, в петроградских событиях 25 октября (7 ноября) ужаснуло его главным образом «своеволие» рабочих и солдат, которые посмели свергнуть Временное правительство.[57] Сам, он, Николай, ни при чем, лично себя считает ни к чему не причастным, происходящее в России разглядывает со стороны. Возведя Керенского в «любимцы солдат», упрекает его в неспособности «заставить толпу». Словно не он за восемь месяцев до того пытался с помощью Хабалова и Иванова (и столь же безуспешно) сделать с «толпой» то же самое.

Этой своей манере наблюдения и оценки событий он не изменяет и в последующих записях. «Получилось невероятнейшее известие о том, что какие-то трое парламентеров нашей 5-й армии ездили к германцам впереди Двинска и подписали предварительные с ними условия перемирия. Подобного кошмара я никак не ожидал».

Автор дневника ругает якобы не спросивших «мнения народа» большевиков за переговоры с немцами, позабыв, что тремя годами раньше — но в кардинально противоположных целях, то есть во имя спасения царизма и заключения контрреволюционного альянса с кайзером — сам вынашивал «заветную мечту предложить неприятелю заключить мир…» Вступая в тайную переписку с Эрни и посылая Протопопова к фон Варбургу, царь и царица, можно думать, интересовались при этом «мнением народа…».

В том же тоне непричастного, при сем только присутствующего, он записывает: «Сколько еще времени будет наша несчастная Родина терзаема и раздираема внешними и внутренними врагами? Кажется иногда, что дальше терпеть нет сил, даже не знаешь, на что надеяться, чего желать» (2/15 марта, стр. 65).

Дальше такие записи:

«Сегодня Георгиевский праздник. Для кавалеров город устроил обед и прочие увеселения в Народном доме. Но в составе нашего караула… было несколько георгиевских кавалеров, которых их товарищи некавалеры не пожелали подсменить, а заставили идти по наряду в службу — даже в такой день! Свобода!!!» (26 ноября, стр. 27). «Отрядный комитет стрелков постановил снять с нас погоны. Непостижимо!» (3 января 1918 г., стр. 42). После распоряжения из Петрограда о переходе на новый календарь: «Узнали, что на почте получено распоряжение изменить стиль и подравняться под иностранный, считая с 1 февраля, т. е. сегодня уже выходит 14 февраля. Недоразумениям и путаницы будет без конца» (1/14 февраля, стр. 54). После изменений в графике прогулок: «Утром увидели в окно горку перекрытою; оказывается, дурацкий комитет решил это сделать, чтобы помешать нам подниматься на нее и смотреть через забор» (20 февраля/5 марта, стр. 62).

После прибытия из Омска красногвардейского отряда: «Прибытие этой „красной гвардии“, как теперь называется всякая вооруженная часть, возбудило тут всякие толки и страхи… Комендант и наш отряд видимо тоже смущены, т. к. вот уже две ночи караул усилен и пулемет привозится с вечера. Хорошо стало доверие одних к другим в нынешнее время!» (14/27 марта, стр. 71). Получив ответ на жалобу о погонах, записывает: «Кобылинский показал мне телеграмму из Москвы, в которой подтверждается постановление отрядного комитета о снятии мною и Алексеем погон… Этого свинства я им не забуду!» (8 апреля, стр. 84).[58]

Жизнь в губернаторском доме усложняется. Стол заметно скудеет. Часть прислуги уволена, обдумываются еще сокращения. За трик-траком все чаще находит тоска. В этом тусклом, заброшенном в таежную глушь Тобольске вообще нелегко даются ожидание и надежда. Невидимо действуют вокруг губернаторского дома силы избавления. А на другом конце бывшей империи, на юге, собирают монархическую рать генералы Корнилов и Алексеев, уже завязал бои Краснов.

Тоска передается из губернаторского дома наружу, в город, в монастыри, по кулацким хуторам и усадьбам… В Тобольске разыгрывается несколько зловещих инцидентов.

На богослужении в церкви Покрова Богородицы перед толпой прихожан, окруживших царскую семью, дьякон Евдокимов провозгласил «многие лета царствующему дому Романовых», перечислив по старорежимной формуле и «государя императора» и «государыню императрицу», и «наследника цесаревича», и каждую из великих княжен — всех по титулам и именам. Были в церкви солдаты охраны, обычно сопровождавшие семью на богослужения. Старший конвоя подошел к Евдокимову и спросил: «Как это понимать?», то есть как так получилось, что они водят сюда под тюремным конвоем царя, который, оказывается, согласно дьяконовой здравице, все еще царствует. Дьякон пояснил, что в такие тонкости вдаваться ему не под силу, а поступил он так, как велел ему настоятель отец Алексей. После пришли из Совета депутаты — несколько рабочих и солдат, объявили дьякона и священника арестованными и увели их в карцер. На допросе оба держались нагло. Настоятель сказал, что он не подотчетен «рачьим и собачьим депутатам», а Евдокимов угрожающе заметил: «Ваше царство минутное, придет скоро защита царская, погодите еще немного, получите свое сполна».[59]

Гермоген, считавший себя особой неприкосновенной и неуязвимой (его действительно не решались тронуть), вступился перед Советом за своих подчиненных, которых, по существу, сам толкнул на провокацию, и, вызволив их из арестантской, спровадил в монастырь. Запрошенный депутатами Совета, как посмел он в революционной России инспирировать провозглашение здравицы свергнутому царю, Гермоген письменно (от личной явки он уклонился) ответил, что, во-первых, «Россия юридически не есть республика, никто ее таковой не объявлял и объявить не правомочен, кроме предполагаемого Учредительного собрания»; во-вторых, пояснил архиепископ, «по данным священного писания, государственного права, церковных канонов и канонического права, а также по данным истории, находящиеся вне управления своей страной бывшие короли, цари и императоры не лишаются своего сана как такового и соответственных им титулов», поэтому в поступке отца Алексея «ничего предосудительного не усмотрел и не вижу».[60]

Возмущенные депутаты и солдаты предупредили Гермогена, что если провокации не прекратятся, они могут плохо для него кончиться.[61] Романовым же через Панкратова и Кобылинского объявили, что впредь хождение в церковь им запрещается; хотят молиться — пусть молятся дома. Настоятель как будто исчез с глаз, потом опять замелькал в уличной толпе. Повел он себя теперь осторожней, но вернулся к прежней роли связного между губернаторским домом и резиденцией архиепископа.

В день церковного скандала Николай записывает: «Узнали с негодованием, что нашего доброго о. Алексея привлекают к следствию и он сидит под домашним арестом. Это случилось потому, что за молебном диакон помянул нас с титулом, в церкве было много стрелков 2-го полка, как всегда, оттуда и загорелся сыр-бор».

Идиллией трик-трака в гостиной и пилкой дров у сарайчика прикрывался разветвленный контрреволюционный заговор, к тому времени вызревавший в Тобольске под главенством Гермогена, при участии самих заключенных. Атмосфера вокруг губернаторского дома накалялась.

Понятно в такой обстановке возбуждение солдат, вызванное случаем, по выражению Панкратова, «более бытового свойства». Из Петрограда прибыли посылки и подарки семье от родственников и поклонников. На ящиках, выгруженных с парохода, были надписи: «Литература», «Столовая утварь», «Одежда». Панкратов приказал солдатам доставить груз с пристани в дом. По дороге один ящик выпал, разбился, из него стали вываливаться бутылки со спиртным. Вскрыли остальные ящики — там тоже вино и водка. В Совете и отряде возмутились: во-первых, обман; во-вторых, попустительство комиссара обману. Да еще он заставил солдат перетаскивать на себе алкогольную контрабанду. Вообще же у бывшего царя и без того нет недостатка в спиртном (на обеденном столе у него всегда графин с вином). Солдаты возвратили груз на пристань и вылили содержимое бутылок в Иртыш.

Одно время Николая занимало Учредительное собрание: будет ли оно и когда? Он связывал с «учредилкой» какие-то свои личные смутные надежды. По некоторым признакам, он рассчитывал, что Учредительное собрание примет решение освободить его с семьей из-под стражи, позволив свободно проживать в России или выехать за границу. Поддерживал в нем эти надежды комиссар. По воспоминаниям последнего, в те дни Николай чуть ли не при каждой встрече спрашивал его: «Когда же, наконец, откроется Учредительное собрание?» Самому Панкратову, как правоверному эсеровскому активисту, тоже не терпелось после Октября услышать о созыве Учредительного собрания: авось с его открытием и большевики исчезнут, и советская власть кончится, и пропадет пропадом ненавистный солдатский комитет. Поэтому комиссар бодро отвечает своему поднадзорному: «Скоро, Николай Александрович, теперь уже ждать недолго». А в начале января 1918 года, когда Учредительное собрание после единственного своего заседания было разогнано, эсеровскому уполномоченному пришлось в последний раз удовлетворить любопытство бывшего самодержца несколько иначе: «Боюсь, Николай Александрович, что теперь оно уже и вовсе не состоится».

Через несколько дней Панкратов был отстранен от должности.

Но основные расчеты Николая и его окружения шли в ином направлении. Дьяконовым многолетием в церкви Покрова Богородицы монархическая реакция засвидетельствовала, что с изгнанием Романовых она не примирилась и не примирится, а на тобольском участке внутреннего фронта накапливает силы, намереваясь в подходящий момент перейти в наступление. Что практически могло означать лишь одно: попытку предпринять нападение на губернаторский дом.

В тихом с виду, полусонном городе поднимают голову черносотенные элементы. Вокруг города активизируется подстрекаемое Гермогеном кулачье, монастырское и сельское духовенство. Из Петрограда, Москвы и южных районов страны (Дон, Кубань), зачастую по подложным документам и под вымышленными именами, группами и в одиночку, пробираются и оседают в Тобольске и Тюмени лица с графскими и баронскими титулами, царедворцы, распутинцы, корниловского толка офицеры, активисты ушедших в подполье монархических и иных контрреволюционных кружков и групп.

Появился в Тюмени и князь Львов, бывший глава Временного правительства. Вызванный в местный Совет, он сказал, будто приехал «по лесопромышленным делам», после чего был отпущен и исчез. Появились в Тобольске и просят допуска в губернаторский дом представители западных дипломатических миссий. Через посредство того же отца Алексея, с помощью Татищева, Долгорукова и Кобылинского, эти люди устанавливают тайные контакты с Романовыми, передают письма и деньги. Ширится, сначала осторожная, затем открытая, монархическая агитация. Переодетые офицеры, монахи из окрестных монастырей бродят по тобольским улицам, площадям и рынкам, разбрасывают или суют в руки прохожим листовки с призывами «спасти батюшку царя». Используется для возбуждения уличной толпы каждый выход Романовых (до запрещения этих выходов) на богослужение. С момента появления семьи на улице и до входа ее в церковь (также и на обратном пути) поднимается в городе неистовый трезвон колоколов всех двадцати пяти церквей.

Заподозрив, что эти и другие эксцессы подстраивает Гермоген, местный Совет по настоянию депутатов-большевиков учиняет на его квартире обыск. Из тайника в архиепископском кабинете извлечены письма и документы, показывающие связь Гермогена с подпольными организациями в Петрограде и Москве. Становится очевидным, что он руководит диверсионными группами, накапливающими силы в Тюмени. При обыске найдено письмо из Крыма от Марии Федоровны. Она отчаянно требует от местных сил контрреволюции энергичных действий в защиту своего сына. «Владыка, — пишет она, — ты носишь имя святого Гермогена, который боролся за Русь — это предзнаменование. Теперь настал черед тебе спасти Родину, тебя знает вся Россия — призывай, громи, обличай. Да прославится имя твое в спасении многострадальной России».[62] Мать Николая взывает к тени Гермогена первого, стоявшего у начала дома Романовых, чтобы вдохновить Гермогена последнего, стоящего у их конца.

Рабочие и солдаты в Тобольске, однако, рассудили иначе. Георгиевские кавалеры, которых Керенский и Кобылинский столь тщательно отбирали в Царском Селе, одетые и обутые с иголочки, как на парад, не дали задобрить себя ни экипировкой, ни повышенными командировочными.

В своих воспоминаниях, опубликованных в двадцатых годах в советской печати, участник событий А. Д. Авдеев приписывал тобольской охране антисоветские настроения, моральное разложение и продажность, приверженность монархизму, готовность поддержать контрреволюционную диверсию с целью освобождения и увоза бывшего царя. В частности, он писал:

«Вся охрана, поставленная Временным правительством, способствовала связи бывшего царя с черносотенными организациями»… «Эта охрана была не революционной»… «Она была на три четверти подкуплена черносотенцами-монархистами»… «В общем и целом охрана была ненадежна по отношению к Советской власти и большею частью находилась под влиянием полковника Кобылинского».[63]

Эти утверждения противоречат фактам, приводимым другими, не менее осведомленными очевидцами и участниками событий. Разумеется, в составе отряда охраны были и люди отсталые. Некоторые из них дали монархистам сбить себя с толку, даже подкупить. Но таких — единицы. В целом, как свидетельствуют события, отряд конвоя представлял собой довольно дружный, демократически и революционно настроенный солдатский коллектив, что не умаляется ни его формальным (все более ослабевавшим) повиновением полковнику Кобылинскому, ни тем, что солдаты в караулке иногда играли с Николаем в шашки.

Впрочем, объявив всю охрану контрреволюционной на одной странице, Авдеев на другой странице признает, что «также среди нее (охраны) было и довольно сильное демократическое настроение»…[64]

Конвой встревожен подпольной возней вокруг дома. По совету местных большевиков инициативная группа созывает общее собрание отряда; избран солдатский комитет. Председатель комитета подпрапорщик Матвеев побывал в Тобольском Совете, поделился своими сомнениями и беспокойством с депутатами из большевистской фракции. Они посоветовали ему и его товарищам держаться настороже, пообещали помощь и внимание, сказали, что сообщат обо всем в Омск, которому Тобольск подчиняется административно. Пока же пусть отрядный комитет соберет солдат, пусть сами обсудят положение, надо послушать, что скажут люди.

Собрались, пригласили комиссара, попросили его объясниться. Панкратов с места в карьер заявляет, что солдаты «суются куда им не положено» и что все происходящее — «не их ума дело». Поднялся шум. Солдаты запротестовали. По предложению Матвеева, отряд принимает решение: заключенных поставить под более строгий надзор; свитских, расселившихся по городу, заставить перебраться в корниловский дом; внутри и вне губернаторского дома усилить караулы; по ночам выставлять дополнительные посты; ввести круглосуточную патрульную службу в районах, прилегающих к зданию; вокруг усадьбы поставить забор; огородить у дома площадку, куда заключенные могут выходить на прогулку в определенные часы; хождение по городу всем свитским и прислуге запретить.

Татищеву и Долгорукову после собрания сказано, чтобы перестали шататься по городу, а то «получат по шеям». За них обиделся полковник Кобылинский. Он предупреждает Матвеева, что теперь отряду следует ждать «крупных неприятностей». «За что?» — спрашивает Матвеев. «За самоуправство и хулиганство», — отвечает полковник. «От кого?» Этого Кобылинский определенно сказать не может, но на всякий случай стращает солдат то «германским императором», то «английским королем», которые, дескать, раньше или позже разыщут обидчиков своего родственника — бывшего царя. Но фронтовиков-георгиевцев, в боях не раз глядевших в лицо смерти, запугать Вильгельмом трудно.

Тайно понукаемые из губернаторского дома монархические группы готовятся к выступлению. Их активность в Тобольске особенно возросла к концу семнадцатого — началу восемнадцатого года. К этому времени монархисты располагают в Западной Сибири крупными денежными средствами, боевыми кадрами (главным образом офицеры, бывшие жандармы, бывшие активисты распавшихся после февраля черносотенных организаций). Они находят опору в реакционно настроенных слоях местного населения — среди кулаков, торговцев, чиновников. Советская власть в этих районах еще не окрепла, кое-где не сразу и установилась. В центре Временного правительства уже нет, а на местах его органы власти и агенты продолжают действовать. В Тюмени на одной улице располагаются два штабa: один записывает в Красную Армию, другой вербует в белые. Отпору концентрирующимся в губернии силам контрреволюции препятствуют меньшевики и эсеры, имеющие большинство и в тобольском, и в тюменском Советах.

Заговорщикам удалось проникнуть в отряд охраны губернаторского дома. Помог им в этом Кобылинский. Они купили несколько слуг, солдат и поручика Малышева, которые обязались по сигналу открыть нападающим ворота и другие входы и «помочь заключенным безопасно уехать».[65] Агентом германской секретной службы является в доме фрейлина Софья Карловна Буксгевден, родственница известного деятеля «Союза русского народа», организатора террористических актов черной сотни в 1905–1906 году. К германскому послу в Москве Мирбaxy информация поступает главным образом от этой особы.[66] Не лишены оснований высказывавшиеся в двадцатых годах предположения, что таким же осведомителем Мирбаха и его помощника (первого советника) Рицлера был в Тобольске и Кобылинский.[67]

Заговорщических групп было несколько. В их числе: петроградская Маркова 2-го (ее главным агентом в Тюмени был некий офицер Сергей Марков); московская — «монархического центра» Нейгардта – Будберга (ею был заслан в Тобольск Кривошеин, еще при Временном правительстве обосновавшийся здесь на нелегальном положении); распутинская (в центре Вырубова – Ярошинский, представителем в Тюмени Соловьев); гермогеновская (точнее — священника Беляева, связанная с матерью бывшего царя); офицерская группа «Союз тяжелой кавалерии» (с конца семнадцатого года — центр в Берлине, филиалы в Петрограде и Киеве) и другие. Все эти организации соперничали и друг с другом, зачастую враждовали (каждая претендовала на роль единственного спасителя семьи Романовых), что отчасти мешало осуществлению их планов.

К координирующим центрам в Москве и Петрограде восходили нити связей от всех перечисленных групп. Такими руководящими инстанциями были: «Правый центр» — нелегальная белогвардейская организация прогерманской ориентации, действовавшая в основном до весны – лета 1918 года; развернувший активность с мая – июня того же года «Национальный центр», придерживавшийся проантантовской ориентации. Тянулись нити от тобольских групп и к некоторым другим нелегальным антисоветским центрам, например, к пресловутому «Союзу защиты родины и свободы». Различались эти и подобные им объединения только оттенками отношения к одному из двух империалистических блоков. Что касается отношения к советской власти, у всех у них оно было единое и неизменное: смертельная вражда и злоба, ставка на сокрушение и месть. Их антисоветское неистовство было тем сильней, чем очевиднее становились первые успехи народной власти на пути разрушения старого мира, строительства новой жизни.

Вопреки неимоверным трудностям, молодая Советская республика успела многое сделать уже в первые месяцы своего существования — с осени 1917 до весны 1918 года.

Национализированы заводы и фабрики, шахты и электростанции, банки и транспорт. Обращена в собственность народа земля. Создан Высший совет народного хозяйства. Аннулированы кабальные иностранные займы, заключенные Николаем II и Временным правительством. Отменены сословия, провозглашено и осуществляется полное и безоговорочное равноправие населяющих Россию национальностей; установлено равноправие женщин; отделены церковь от государства и школа от церкви. Приняты первые решительные меры к улучшению условий жизни и труда рабочего класса и трудового крестьянства. Сломлен саботаж старого царского и буржуазного чиновничества в центре и на местах, упразднены старые министерства и ведомства, вместо них создан новый, рабоче-крестьянский аппарат государственного управления. Начали формироваться Красная Армия и Красный Флот. Организована ВЧК — Всероссийская Чрезвычайная комиссия по борьбе с контрреволюцией и саботажем. Учредительное собрание, избранное в основном по спискам кандидатов, составленным еще до Октябрьской революции, то есть под буржуазным контролем и давлением, а после Октября отказавшееся подтвердить декреты II съезда Советов о мире, о земле, о переходе власти к Советам, — распущено. Выполняя волю народа, Советское правительство приступило к реализации своего курса на выход России из империалистической войны. 3 декабря 1917 года в Брест-Литовске начались переговоры; 3 марта 1918 года мирный договор был подписан.

Уже первые шаги пролетарской революции вызвали ярость контрреволюции.

Подпольные монархические группы активизировались и в центре, и в Сибири, где они ставили своей целью вызволение семьи Романовых. Группа Вырубовой была близка к Александре Федоровне и располагала большими средствами (Ярошинский, например, собрал на покупку оружия и подготовку побега царской семьи свыше миллиона рублей). Организация Н. E. Маркова (Маркова 2-го) имела опыт тайных связей с окружением бывшего царя еще со времени царскосельского заключения.[68]

Эту группу отличали ярко выраженная прогерманская ориентация, контакты с германским командованием на оккупированных территориях России, наконец, наличие в сибирском подполье довольно многочисленной кулацко-офицерской банды, которую сплотил присланный из Петрограда штабс-капитан Сергей Марков.

На его счету значилось одно из первых кровавых преступлений, совершенных монархистами на путях между Тюменью и Тобольском: в селе Голопутовском Марков со своими приспешниками напал на группу екатеринбургских рабочих, следовавшую в Тобольск на помощь Совету, и публично, на виду у созванного по тревоге крестьянского схода, зверски всех перестрелял.

Белые мемуаристы именуют С. В. Маркова «яростным русским монархистом».[69] Его мать, по данным Соколова, херсонская помещица Краузе; его отчим генерал Думбадзе, бывший ялтинский градоначальник, прославившийся жестокими расправами над рабочими в 1905 году.

Выслеженный чекистами в рабочем поселке Куракино на Иртыше, преследуемый тобольскими и тюменскими рабочими, Сергей Марков весной 1918 года бежал на юг страны и очутился в оккупированном кайзеровскими войсками Киеве. Здесь служил некоторое время в германской военной комендатуре, одновременно состоял в тесном контакте с представителем германского министерства иностранных дел на оккупированных территориях, неким Герхардом Мегенером. При содействии Мегенера Марков получил доступ к проводу прямой связи с Берлином и несколько раз обращался непосредственно к статс-секретарю по иностранным делам фон Кюльману с просьбой о спасении царской семьи. Осенью 1918 года в обозе отступающих оккупационных войск перебрался в Германию. Вместе с Марковым 2-м осел в Рейхенгалле; издал за рубежом несколько книг воспоминаний о своих бандитских подвигах.

Не менее достойного рыцаря обрели в те месяцы Романовы в лице поручика Б. Н. Соловьева, причастного в прошлом к распутинскому кружку в Петрограде. Предварительно сочетавшись браком с Матреной Распутиной, дочерью покойного старца (кто же станет придираться к супругу местной жительницы), Соловьев осенью 1917 года пробрался из Петрограда в Тобольскую губернию и здесь через отца Алексея установил контакты с черным воинством Гермогена.

Соловьев хитер, корыстолюбив, труслив и жесток. Обремененный директивами и подотчетными суммами, полученными от временно объединившихся трех доверителей — Вырубовой, Маркова 2-го и Нейгардта, — он развивает на сибирских равнинах необыкновенную активность. Прежде всего, с помощью Кобылинского он проникает ночью в губернаторский дом, представляется Александре Федоровне в качестве зятя покойного Григория Ефимовича и уполномоченного Вырубовой, вручает бывшей царице ее рекомендательное письмо, а главное — от нее же 175 тысяч рублей. Расположение проявлено сразу; молодой эмиссар поощрен милостивой улыбкой, одобрена и его миссия.

Еще не ударили первые морозы, как Борис Соловьев, отгуляв с Матреной медовый месяц в Покровском, появляется в Тюмени, где пересекаются пути, по которым идут связи и снабжение монархических групп и переписка Царского Села — Петрограда с Тобольском. Его миссия — сплочение и координация действующих между Тюменью и Тобольском монархических групп. Но пока что одолевает его зуд стяжательства. Угнездившись в Тюмени, он перехватывает, шантажирует и обирает встречных и поперечных: офицеров, прибывающих по вербовке на пополнение подпольных банд; фрейлин и камердинеров, везущих из Петрограда в Тобольск письма, деньги, посылки, а то и оставленные в спешке царской семьей драгоценности — все ему годится. Соловьев не стесняется грабить своего сообщника отца Алексея, которому монархисты из разных углов России шлют пожертвования, прослышав о том, что он восславил царя в храме.

Борису Соловьеву еще и везло крупно: царская чета сама передала ему на хранение часть своих фамильных драгоценностей. Как-никак зять Распутина, кому же доверить бриллианты, как не ему…

Шло дело гладко до тех пор, покуда отец Алексей не обнаружил, что поручик обкрадывает и его самого, своего партнера. Возмущенный, он побежал жаловаться… Кому же? Комиссарам Совдепа!

Вовремя учуяв, что предстоит объяснение в Чека, поручик не стал медлить: уложив в чемоданчик свои накопления, вместе с Матреной подался в бескрайние сибирские просторы, на восток. Угодили они вскоре в расположение банды атамана Семенова. Здесь поручик сделал неверный шаг: предложил наложнице атамана Серафиме Маевской кулон за 50 тысяч рублей. Атаману эта сделка показалась слишком сложной и дорогой, он ее упростил и удешевил: приказал поставить Соловьева к стенке, как «большевистского агента»… В последний момент Матрена спасла жизнь супругу, отдав Семенову всю вывезенную из Тюмени бриллиантовую коллекцию.

Современными западными историографами (а еще раньше белоэмигрантскими) Соловьев объявлен одним из главных виновников провала планов бегства Романовых из Тобольска. Шпрингеровская пресса называет Соловьева «провокатором».[70] Он внес дезорганизацию и распад в ряды спасителей царя, «исполненных решимости действовать». Он «женился на дочери Распутина только для того, чтобы злоупотребить в своих корыстных целях этим именем, войти в доверие к Вырубовой и бывшей царице и, опираясь на них, сделать за счет их жизненных интересов свой жалкий скопидомный гешефт».[71] Не случайно свой «медовый месяц» в доме Распутиных в Покровском (куда он заехал с Матреной по дороге из Петрограда в Тюмень) Соловьев начинает с диких издевательств над отпрыском знаменитого старца — существом малоразвитым, недалеким и еще с прежних лет довольно забитым. Матрена ему в тягость, нужна ему не сама она, а ее фамилия, и он с легкостью делает ее орудием своих афер — «о чем свидетельствует позже найденный дневник Матрены Соловьевой, из которого видно, что поручик Соловьев заботился о ней, мягко выражаясь, мало».[72] В обращении с Матреной Соловьев, что и говорить, проявил мало кавалерства. Но Шпрингеровская газета забыла добавить, что его поведение отразило нравственные нормативы, характерные вообще для распутинского кружка. Таких этот кружок поставлял царю слуг, такого он поставил царю и спасителя. Досталось Матрене от «Борьки», бывшего завсегдатая Гороховой, 64; испытала она на себе и его двуличие, и своекорыстие, и даже кулак…[73]

Так и получилось, что жалоба суетливого попа открыла тобольским советским организациям кое-что. Теперь, когда проступили первые признаки непосредственной угрозы, еще более посуровел и ожесточился солдатский комитет. На собрании отряда, созванном комитетом, в присутствии представителей Совета и местной большевистской организации, солдаты поклялись: что бы ни случилось, Романовых караулить, не выпускать. Комитет взял в свои руки контроль над всеми связями дома с внешним миром. Караулы усилены, от часовых комитет потребовал бдительности. Все льготы и послабления, допущенные Панкратовым, отменены. Все свитские из корниловского дома переведены в губернаторский и тоже взяты под стражу. Челяди в доме объявлено, что и к ней относятся правила режима заключения. (Только Сидней Иванович Гиббс продолжает упорно настаивать на своих правах свободного члена британской нации, почему комитет некоторое время еще позволяет ему ходить по городу.) В комнатах Романовых произведен обыск, холодное оружие изъято.

Панкратову такое обращение с заключенными претит. Он пытается помешать солдатам где и чем может. Поэтому неприязненное отношение отряда к нему переходит во вражду, а критика его распоряжений — в открытое неповиновение. В конце концов отряд отказывается признавать его полномочия.[74]

По недоразумению Панкратов оставался в своей должности еще два с половиной месяца после того, как исчезло его петроградское начальство. Наконец солдатский комитет отряда предлагает ему написать заявление об уходе. Он не хочет: «Назначен я не вами, а центром, поэтому только центр может меня снять». Комитет возражает ему: «Того центра, который вас назначил, уже нет и не будет. Новому же центру пока не до вас. Поэтому, согласно закону революции, мы, солдаты, и берем на себя роль вашего начальства. Предлагаем по-хорошему — уезжайте отсюда». Панкратов в конце концов соглашается уехать, если ему на руки будет выдано подтверждение того, что вина за его отстранение лежит не на нем, а на солдатах, вступивших в «раздоры» между собой. Ладно, сказали ему, пусть так, но пишите заявление. И он написал:

«В отрядный комитет. Ввиду того, что за последнее время в отряде особого назначения наблюдается между ротами трение, вызываемое моим присутствием в отряде, как комиссара, назначенного еще в августе 1917 года Временным правительством, и не желая углублять этого трения, я, в интересах дела общегосударственной важности, слагаю с себя полномочия и прошу выдать мне письменное подтверждение основательности моей мотивировки.

В. Панкратов. гор. Тобольск. Январь 24 дня 1918 года».[75]

Получив от него эту бумагу, отрядный комитет постановляет: просьбу удовлетворить, выдать просимый документ.

«Удостоверение.

Дано сие от Отрядного Комитета Отряда Особого Назначения комиссару по охране бывшего царя и его семьи Василию Семеновичу Панкратову в том, что он сложил свои полномочия ввиду того, что его пребывание в отряде вызывает среди солдат трения, и в том, что мотивы сложения полномочий Комитетом признаны правильными.

Зам. председателя Комитета: Киреев. Секретарь Комитета: Бобков. Гор. Тобольск. 26 января 1918 года».

Вручив бывшему комиссару эту справку, Киреев и Бобков сказали ему, что с данного момента ни ему, ни его бывшему заместителю Никольскому «в дом ходить больше нечего». Оба побродили вокруг дома еще с месяц (в последний раз они видели Николая 24 января), а 26 февраля уехали на санях в Тюмень.

Потеряв опору, хочет уйти и Кобылинский. Комитет готов распрощаться и с ним. Но прежде чем подать заявление, комендант решает поговорить с Николаем. Сам Кобылинский вспоминал об этом эпизоде так: «То была не жизнь, а сущий ад. Нервы были натянуты до последней крайности… Я не выдержал. Я понял, что больше нет у меня власти, и почувствовал полное свое бессилие. Я пошел в дом и попросил Теглеву (няню детей Романовых. — М. К.) доложить государю, что мне нужно его видеть. Государь принял меня в ее комнате. Я сказал ему: „Ваше величество, власть выскользает из моих рук… Я не могу больше быть вам полезным. Если вы мне разрешите, я хочу уйти. Нервы у меня совершенно растрепались. Я больше не могу“. Государь обнял меня одной рукой… Он сказал мне: „Евгений Степанович, от себя, жены и детей я вас прошу остаться. Вы видите, мы все терпим. Надо и вам потерпеть“. Потом он обнял меня и мы поцеловались. Я остался и решил терпеть».[76] В губернаторском доме Кобылинский оставался и «терпел» до последнего дня пребывания здесь Романовых.

Впоследствии некоторые белоэмигранты задним числом поносили и Кобылинского, называя его «тюремщиком», погубившим царскую семью. Другие же вступались за него, говоря, что он сделал для Романовых все, что было в его силах. В частности, Кобылинского взял под защиту Соколов; он включил в свою книгу показания, оправдывающие Кобылиного.

За недооценку возможностей Кобылинского и недостаточное их использование порицал монархических заговорщиков Жильяр: «Никто не подумал, что несмотря на революцию и стоя якобы в противном лагере, он (Кобылинский. — М. К.) продолжал служить государю императору верой и правдой, терпя грубости и нахальство охраны. Кобылинский сделал для царской семьи все, что мог — и не его вина, если недальновидные монархисты-организаторы не обратились к нему — единственному человеку, который имел полную возможность организовать освобождение царской семьи и ждал только помощи извне, которую он сам не мог призвать, так как был под постоянным надзором враждебно настроенных солдат».[77]

Жильяр не совсем прав. Монархисты не обходили Кобылинского. Они держали его в курсе своих замыслов, он, будучи в душе сам монархистом, всячески им помогал. Была у него лишь специфическая трудность, ограничившая его участие в заговоре, и Жильяр сам упоминает о ней вскользь. Кобылинский все время находился на глазах у солдат охраны, враждебных реакции, и они следили за каждым его движением.

«Мы все терпим — надо и вам потерпеть». В устах Николая эти слова имели один только смысл: освобождение недалеко. Уверена в том и его супpyгa. Она спрашивает себя: «Когда все это кончится?» И сама себе отвечает: «Скоро, скоро». Она записывает: «Внутренне я спокойна, знаю, что все это не надолго». «Я твердо и непоколебимо верю: все это не надолго…» «Епископ за нас, и патриарх тоже, и большинство духовенства за нас — значит, продлится недолго»… «Твердо, непоколебимо верю, что Он (бог) все спасет…».[78]

Романовы знают, что диверсионные офицерские группы, засланные на Иртыш Марковым 2-м и Нейгардтом, кулацко-монархические отряды, собранные на месте Сергеем Марковым и Гермогеном, подбираются все ближе к губернаторскому дому. Кроме того, «подумать только» на юге успешно наступают поднявшие мятеж генералы… «какие молодцы».[79] Дела идут так хорошо, что «гофмаршальскую часть мы решили пока не упразднять. Считаем, что незачем это делать».[80] В летописи безумств и пошлостей, нагроможденных Романовыми на своем долгом пути, этот штрих венчает остальное: спустя год после своего падения, через полгода после своего изгнания, за три месяца до своего конца, в глубине Сибири, под тобольской стражей, в окружении солдат, поклявшихся не выпускать их живыми, Романовы глубокомысленно исследуют вопрос о дальнейшем функционировании своей гофмаршальской части и постановляют: сохранить.

Чем дальше, тем нетерпеливей становятся обитатели губернаторского дома. Напряжением ожидания пронизаны их будни и праздники. Они втайне подталкивают своих приверженцев-заговорщиков, внушают им решимость, стараются навести их на выбор благоприятного момента. Напрасно столь усердствует в наше время г-н Хойер, пытаясь задним числом приписать Николаю «наивное игнорирование жестокой действительности»,[81] почти безразличное «созерцание опасностей, обступивших его со всех сторон».[82] С наигранным простодушием Хойер спрашивает: «Как переносил Николай II возраставшее ухудшение своего положения? Пытался ли он подкупить солдат и офицеров охранявшего его батальона, чтобы они помогли ему бежать? Завязывал ли он с той же целью тайные связи?» И сам отвечает на свои вопросы: «Ничего подобного не было. С почти непостижимой пассивностью, с фатализмом, граничащим с самоуничтожением, предался он своей судьбе».[83] Хочешь — верь, хочешь — не верь.

Были и подкупы, и тайные связи, и планы бегства, и банды, которым предназначено было эти планы привести в исполнение. Была и та подноготная всей подготовки, которую г-ну Хойеру хотелось бы затушевать: нити, тянувшиеся из окружения Николая к кайзеровской разведке.

Некоторые западногерманские коллеги Хойера видят, впрочем, события того времени по-иному. «Царь и царица в беседах с доверенными людьми не раз выражали надежду и уверенность, что преданные люди помогут им бежать… Эту надежду вполне разделяло непосредственное окружение бывшего царя. Они настаивали перед царем, чтобы он был готов к любым обстоятельствам».[84] «Даже к началу весны 1918 года планы бегства еще не лишены были некоторых перспектив на успех».[85] То же подтверждает свидетель событий: «Император держался наготове на случай ожидаемой возможности».[86] Тот же очевидец записывает 17 марта 1918 года в своем дневнике: «Никогда еще обстоятельства не складывались более благоприятно для побега, чем теперь… Ведь при участии полковника Кобылинского, на которое можно с уверенностью рассчитывать, так легко обмануть наших тюремщиков… Достаточно всего нескольких стойких, сильных духом людей, которые планомерно провели бы извне».[87] А через несколько дней (26 марта) Александра Федоровна, стоя у окна, видит вступающий в город конный отряд и, вне себя от радости, истерическим голосом кричит домочадцам: «Смотрите, смотрите, вот они идут настоящие русские люди!» Ей показалось, что в Тобольск вступают белогвардейцы. Она обозналась, хотя это были действительно настоящие русские люди: на помощь тобольским рабочим пришел из Омска отряд Красной Армии под командованием рабочего Демьянова.

В тот день швейцарец записывает:

«Наши надежды на спасение, кажется, рушатся».[88]

В губернаторском доме этот иностранец был едва ли не лучшим знатоком обстановки.[89]

Подходило к концу восьмимесячное тобольское сидение Романовых и их приближенных.

Не кончилось и не могло завершиться это сидение той развязкой, которой они ждали. Во-первых, помешали солдаты охраны и тоболяки. Как в Царском Селе весной 1917 года, так в Тобольске следующей осенью, зимой и весной побега Романовых не допустили простые граждане революционной России, трудящийся люд. Не будь его бдительности и решимости, Романовы раньше или позже, в какой-то избранный ими момент, исчезли бы. И не обязательно ночью, а может быть, среди бела дня. Для этого сделали все от них зависящее и Вершинин с Макаровым, и Панкратов с Никольским, и, в особенности, Кобылинский.

Во-вторых, в среде монархистов не было единства, они грызлись между собой. Рыцари царского самодержавия и после его краха несли на себе печать его маразма. Некоторые из них организацию его освобождения превратили в толкучку, цинично махнув рукой и на координацию, и на самую суть «святого дела» во имя легкой поживы.

В-третьих, когда обострилась угроза контрреволюционного выступления в районе Тюмени – Тобольска, в ход событий вмешался уральский пролетариат. Появление на улице Свободы конного отряда Демьянова было одним из признаков того, что омские и екатеринбургские рабочие все решительней ставят заключение Романовых под свой контроль. И вполне резонно Жильяр, выглянув из-за спины своей патронессы на улицу, расценил появление омской Красной гвардии как крушение еще одной надежды…

В последующие месяцы эти надежды оживали еще не раз. Ненадолго вспыхнули они и в те весенние дни восемнадцатого года, когда мелькнул в калейдоскопе событий между Тобольском и Екатеринбургом некий проходимец Яковлев. И, вспыхнув, снова — теперь уже навсегда — угасли…