ТАЩИТЬ И НЕ ПУЩАТЬ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В небольшом домике на берегу моря царь подписал манифест о даровании свобод.

За умолкшими фонтанами и поредевшим парком, под шорох волны и осеннего ветра несколько человек спорили в прибрежном петергофском коттедже с раннего утра.

Дядья наседали на Николая и переругивались между собой. Спорили, есть ли в России революция. Сошлись на том, что наступила ли она или только надвигается, надо сманеврировать, выиграть время, собраться с силами — авось удастся удушить бунт в зародыше. Горячились Николай Николаевич, прозванный Длинным, и Алексей Александрович, известный в Петербурге гурман и гуляка. Оба теснят царя к письменному столику, где на раскрытом бюваре ждет его подписи бумага с заготовленным текстом.

Но он отказывается и упирается.

Он на это не пойдет.

Подпись свою на таком документе он не поставит.

Никаких послаблений. Никаких свобод.

Не просите и не уговаривайте. Напрасная трата времени.

Снова, в который раз, выступает вперед и нависает над племянником Длинный. Бегает по кабинету, рассыпая на ходу не совсем деликатную словесность, Владимир Александрович. Уступка эта ненадолго, повторяют они. Это не уступка, а уловка. Надо схитрить и извернуться, иначе все пропадет.

Отказывается.

Надолго ли, ненадолго — все равно.

Не расположен.

Папенька такого не наказывали. Напротив, они завещали не поддаваться. Ни прямой крамоле, ни юлящему либерализму. Их наказ был иной — по будочнику Мымрецову: тащить и не пущать.

К полудню уговаривающие обмякли. Но прибыло из Петербурга подрепление: Витте, глава правительства, он же один из авторов проекта Манифеста. На ходу выскочив из коляски, побежал вниз по парку, по опавшей листве.

Снова в коттедже уговоры. Под шум прибоя и ветра бархатно журчат круглые, настойчивые речи Сергея Юльевича Витте.

— Я вам не советую, — говорит он Николаю, — ходить на ненадежном судне по открытому океану. Переждите грозу в гавани. Эту паузу выжидания дает вам манифест о свободах. Переждав в тихой гавани непогоду, вы сможете взять прежний курс. У вас снова будут развязаны руки.

Ho реакция та же: нет!

Ни в какую.

Его желание иное: не отступать перед крамолой; навалиться на нее с силой утроенной, удесятеренной. Пойти на нее огнем и мечом. Подписи не будет. Льгот и попустительства не будет. Он не такой. Его принимают за кого-то другого.

Теперь, кажется, увядает и Сергей Юльевич.

Но осталась у него еще не выложенная карта: последние известия, привезенные из правительственной канцелярии.

Он считает своим долгом довести до сведения его величества:

а) что общее число бастующих по империи перевалило за миллион, а бунтующих в деревне — за три миллиона;

б) что число разгромленных крестьянами помещичьих имений достигло двух тысяч;

в) что отмечены первые бунты в армейских корпусах, возвращающихся с Дальнего Востока;

г) что если выступления мастеровых, мужиков и возвращающихся из Маньчжурии солдат сольются воедино, а маневр с манифестом не состоится, его величеству с семьей, возможно, придется эмигрировать из России;

д) о последнем свидетельствует поступивший из Берлина запрос: не желает ли его величество, чтобы на случай необходимости выезда был послан к Петергофу в его распоряжение германский эскадренный миноносец?

Пауза. Молчание. Пять минут. Десять.

Кажется, попадание.

Дошло.

Он что-то понял.

Похоже, он уловил, каков выбор: манифест — или германский крейсер.

Пожалуй, лучше манифест. С миноносцем подождем.

«Он сел у стола, ранее вставши, чтобы перекреститься, и подписал… Не у стола, стоящего на возвышенности, где он принимает доклады, а у стола, стоящего в середине комнаты, за которым он занимается»…[1]

Такого в его практике еще не бывало. Подумать только, какое унижение. Ему пришлось собственной подписью скрепить грамоту о предоставлении прав своим подданным — конечно, «ранее вставши, чтобы перекреститься».

До сих пор его обычаем были иного рода санкции, резолюции и повеления.

Они засвидетельствовали перед современниками и потомками, что в Российской империи самым последовательным, упорным и бескомпромиссным стражем царизма был сам царь.

В таком упорстве тихий и почти застенчивый Николай превзошел всех в своем окружении: премьера и министров, генералов и казначеев, дядьев и кузенов, сенаторов и священнослужителей, и даже самых ревностных из своих слуг — кудрявых молодцов из «Палаты Михаила Архангела».

Таков он был до 17 октября и после; в начале царствования и в конце; в препирательствах на петергофском взморье и несколькими годами раньше, когда с другого взморья, крымского, в порядке своей «социальной педагогики», принялся поучать царя здравомыслию и благоразумию Л. Н. Толстой.

Случалось и прежде в истории России: писатели пытались «оздоровляюще» повлиять на царей — достаточно вспомнить А. И. Герцена и Александра II. Толстовское обличение в адрес последнего самодержца стоит рядом с герценовскими обличительными обращениями к «царю-освободителю». Сколь иллюзорной ни казалась бы там и здесь преследуемая цель повернуть, изменить образ мыслей и действий самодержца, — меньше всего было в этих действиях наивности, диктовались они только болью за терзаемый царизмом народ. Движимые жгучим к нему состраданием, авторы этих обращений готовы были добиваться облегчения его участи пусть даже путем ходатайства за него перед царем. И Герцену, и Толстому хотелось думать и верить, что царь, если его уговорить, сможет и пожелает что-нибудь сделать для простых людей.

С трудом писал Толстой свое послание к Николаю II. В Гаспре тяжело болел, чувствовал себя умирающим. Напрягая последние силы, отдавал себя захватившему его делу, о котором его старший сын Сергей впоследствии писал: «Несмотря на свои страдания и слабость, отец… даже диктовал. В конце декабря (1901 года) он написал письмо Николаю II с призывом уничтожить тот гнет, который мешает народу „высказать свои желания и нужды“… уничтожить земельную собственность… 16 января была закончена последняя редакция этого письма и отослана через великого князя Николая Михайловича. 28 января Николай Михайлович телеграфировал, что письмо его передано царю». (С. Л. Толстой. Очерки былого. Тула, 1965 г.).

Вероятно, адресата ошеломили уже первые два слова, которыми начиналось письмо. «Любезный брат!» — такую, на первый взгляд, странную форму обращения к Николаю II избрал Толстой. И сразу вслед за этим пояснение: «Такое обращение я счел наиболее уместным потому, что обращаюсь к Вам в этом письме не столько как к царю, сколько как к человеку-брату… Мне не хотелось бы умереть, не сказав Вам того, что я думаю о Вашей теперешней деятельности и о том… какое большое зло она может принести людям и Вам, если будет продолжаться в том же направлении, в котором идет теперь».

Из дальнейших строк адресат мог без труда уяснить себе, что именно думают в Гаспре как о его теперешней деятельности, так и о видах на продолжение чинимого им зла.

Толстой говорит самодержцу о бессмыслице самодержавия вообще, о несправедливости привилегий и самоуправства поддерживающих самодержавие паразитических классов — в частности. Он советует царю, во-первых, отказаться от единоличной власти; во-вторых, провести отчуждение помещичьей земли и передачу ее крестьянам. «Самодержавие, — поучает Лев Николаевич царя, — есть форма отжившая»; в ее основе лежит идея «такого неисполнимого намерения, как остановка вечного движения человечества». Лгут те охранители царского строя, которые в оправдание свое заверяют, будто «останавливая всякое движение жизни в народе, они обеспечивают благоденствие этого народа».

Каково благоденствие, могли бы засвидетельствовать «те сто миллионов, на которых зиждется могущество России», но которые «нищают с каждым годом» и доведены до того, что «голод стал нормальным явлением» Берегитесь взрыва, предостерегает царя Толстой, подумайте и о своей личной безопасности: не дожидайтесь чтобы накатывающийся воз ударил по ногам. Не следует поддаваться и иллюзии обожания, которым как будто окружают самодержца толпы верноподданных, — это самообман. «Эти люди, которых Вы принимаете за выразителей народной любви к Вам суть не что иное, как полицией собранная и подстроенная толпа, долженствующая изображать преданный Вам народ, как, например, это было с Вашим дедом в Харькове, когда собор был полон народа, но весь народ состоял из переодетых городовых».

Ответить «Льву Великому» Николай маленький счел ниже своего достоинства. Призывы Толстого оказались адресованными глухонемому. Позднее, когда писатель окончательно убедится в безрезультатности своих обращений к царю и его помощникам (Витте, Столыпину), он скажет в домашнем кругу: «По крайней мере я все сделал, чтобы узнать, что к ним обращаться бесполезно».

Правда, потом Николай принял для частной беседы сына писателя. Льва Львовича. Тщетно пытался тот завязать диалог на темы, затронутые в гаспринском письме. Николай разговора не поддержал. Он угрюмо, почти раздраженно сослался на свое обещание, данное в Ливадии умирающему отцу, и на присягу, принесенную в московском кремлевском Успенском соборе в день коронации. Льву Толстому-младшему ничего не оставалось, как посвятить остаток времени популяризации других призывов своего родителя: не курить, не пить и не убивать животных. Пояснения по этим тезисам Николай выслушал спокойнее, с любопытством и даже не без видимого удовольствия, хотя потом не бросил ни пить, ни курить, ни стрелять животных и птиц — например, ворон, пальба по которым была едва ли не главным его развлечением.

Кончилась эта толстовская попытка «просвещения разбойников» тем, чем она только и могла закончиться, то есть ничем. Убедившись в таком результате, Толстой, вопреки всем своим проповедям о всепрощении и безотчетной любви, проникается острым чувством гнева и личной враждебности к Николаю. Тот, кого он назвал «любезным братом», впредь в беседах и письмах клеймится как «малоумный гусарский офицер», а под конец назван «палачом» и «убийцей». Охотно воспроизводит Лев Николаевич перед своими друзьями самые резкие оценки деятельности царя, доносящиеся из низов народных: «Софья Андреева, — рассказывает он однажды, — имела счастье встретить оборванца, который ей сказал: „То был царь Николай Палкин, а теперь у нас Николай Веревкин. Ну, да мы до него доберемся“».

Об этих настроениях Толстого царь знал (от охранки, агенты которой таились даже среди домашней прислуги писателя). И, узнавая, выше своего мелкокалиберного рефлекса на масштабные явления так и не поднялся. Не смог выше приподняться ни при жизни яснополянского гиганта, ни после того, как в астаповском пристанционном домике перестало биться великое сердце.

На докладной Столыпина о смерти Толстого царь надписал: «Господь бог будет ему милостивым судьею».

«Накатывающийся воз» бьет по ногам все сильней.

Стачки в городах, нападения крестьян на помещичьи усадьбы все чаще перерастают в вооруженные столкновения с властями.

Боясь потерять все, помещичьи лидеры призадумались, не пожертвовать ли частью. К концу 1905 года в их кругу родился проект закона об отчуждении некоторой части помещичьих и государственных земель для распределения (за компенсацию) среди крестьян. Основным автором проекта был главноуправляющий земледелием и землеустройством Кутлер, соавторами — профессор-экономист Кауфман и директор департамента государственных имуществ Риттих. Это немецко-петербургское трио наметило к изъятию и передаче двадцать пять миллионов десятин пахотных земель. Исходило оно не из интересов крестьянства, а из стремления экономики укрепить крупные латифундии, более усваивавшие капиталистический способ сельскохозяйственного производства. Маневр вполне благонамеренный, но необычный по заходу и масштабу, и именно поэтому он показался царю подозрительным. Несмотря на то, что Кутлер и его коллеги спланировали взыскание огромных выкупных платежей, общей суммой превосходивших даже те платежи, какие были взяты с крестьянства после реформы 1861 года; несмотря на то, что к передаче крестьянству намечены были преимущественно «земли, впусте лежащие, а также земли, обычно сдаваемые владельцами в аренду», — Николай, несмотря на все это, проект отклонил. На докладе Витте по этому делу он начертал: «Частная собственность должна оставаться неприкосновенной». Вслед за чем (на другом документе) появилась вторая резолюция: «Кутлера с должности главноуправляющего сместить».

5 декабря 1908 года председатель Совета министров П. А. Столыпин произнес с трибуны Государственной думы речь в защиту аграрной реформы, направленной на укрепление в деревне позиций помещиков и кулаков. Отвечая на утверждения думской оппозиции, что разработанная и осуществляемая им реформа ведет к дальнейшему разорению и закабалению трудового крестьянства, Столыпин заявил: «Когда мы пишем закон для всей страны, необходимо иметь в виду разумных и сильных, а не пьяных и слабых». И далее — снова: «Мы ставим ставку не на убогих и пьяных, а на крепких и сильных». По данным Столыпина «таковых (то есть „разумных и сильных“) насчитывается в России около полумиллиона домохозяев». Прогрессивная и либеральная пресса тогда отметила, что под «разумными и сильными» Столыпин подразумевает не полмиллиона крестьян, а «сто тридцать тысяч бар», которых он хочет защитить от крестьянства.

Результат не заставил долго ждать себя. Из общин выделились на отруба только двадцать пять процентов дворов. Половина всей земли, переданной этой части крестьянства (одна и три десятых миллиона хозяйств), так или иначе ушла в руки того же кулачества. Относительная доля неимущих и безземельных в сельском населении после реформы еще больше возросла: к 1910 году она составляла две трети всего крестьянства. Не получилось, таким образом, ни расширения собственнической базы помещичье-кулацкого господства в деревне, ни отвлечения массы крестьянства от революционной борьбы. Когда к царю попала докладная записка Кривошеина с некоторыми из этих итоговых данных, он надписал на ней: «Не слишком ли много льгот и удобств? Боюсь, все это только балует и развращает».

Разоренную помещиками и кулаками деревню периодически постигает тяжкое бедствие — голод. В пораженных голодом губерниях мучаются миллионы бедняков, многие погибают. «От просящих хлеба ни в деревне, ни в усадьбе нет прохода. Окружают толпой. Картина душераздирающая… Развились в сильной степени болезни: оспа, тиф и цинга».[2]

Это пишет в своем дневнике В. Н. Ламздорф. Конечно, царь-батюшка удручен, не спит ночами, ему стыдно и больно? Как бы не так. Наблюдающий его с ближней дистанции сановник «в ужасе от того, как относятся к бедствию государь и интимный круг императорской семьи. Его величество не хочет верить в голод. За завтраком в тесном кругу он говорит о нем почти со смехом; находит, что большая часть раздаваемых пособий является средством деморализации народа, смеется над лицами, которые отправились на место, чтобы оказать помощь… Эта точка зрения, по-видимому, разделяется всей семьей…»

«Ужас» впечатления, вынесенного из царского дворца, Ламздорф приписывает своему тогдашнему начальнику, министру иностранных дел Гирсу. На первый взгляд может показаться, что вместе с Гирсом «ужасается» и его заместитель Ламздорф. В действительности последний вторит августейшему шефу обоих — царю, считая, как и он, что спасение умирающих с голоду «деморализует» умирающих. Ламздорф записывает: они, то есть «громадное большинство крестьян и рабочих», гоняются за пособием и получают его даром, «вместо того, чтобы работать и пособие это заслужить». Такой непорядок, по мнению автора, страшнее самого голода: «Благотворительность такого рода может в конечном счете привести к более значительным и еще более непоправимым бедствиям, чем сами последствия неурожая, от которого пострадала большая часть России».

Со всех концов страны идут в Петербург просьбы: наладить организованную помощь голодающим. Царь и правительство ссылаются на нехватку средств в казне. Возникает проект: за шестьдесят миллионов рублей наличными продать зарубежным банкам права на военную контрибуцию, взыскиваемую с Турции, и вырученные деньги обратить на закупку хлеба для голодающих. Ни один банк на сделку не согласился. Выдвигается новая идея: открыть по империи широкую благотворительную кампанию. Петербургский «Правительственный вестник» публикует призыв к пожертвованиям. Далеко не все и в сановных кругах уверены, что эта кампания сколько-нибудь серьезно облегчит положение.

«Слухи, будто бы пожертвованы миллионы рублей государем из удельных сумм в пользу голодающих, ложны… Устроена благотворительная лотерея… Применение такого крайнего средства, чтобы добыть мизерную сумму в пять миллионов, подвергается всеобщей критике… Если такого рода лотереи обыкновенно имеют деморализующее влияние, то что будет с этой, с купонами в один рубль?.. При этом нет никакого контроля над расходованием собранных сумм, и в разных местах уже совершены значительные растраты» (Ламздорф, Дневник, стр. 207–208).

Все же силами общественности кое-что существенное было сделано. Добровольцы и активисты из самого народа собирали по стране деньги, закупали и отправляли в бедствующие районы хлеб, открывали на местах столовые (много хлопотал, душевно страдая, Л. Н. Толстой). Но и общественности вставляли палки в колеса те же чиновники, которые сами в помощь голодающим ничего сделать не хотели и не сделали. Отличился по этой части некий полковник фон Вендрих, приближенный царя, в то время инспектор министерства путей сообщения (позднее — заместитель министра путей сообщения). Посланный особоуполномоченным в пострадавшие районы, он дезорганизовал грузовое движение на центральных железнодорожных магистралях, загнал в тупики одиннадцать тысяч вагонов с зерном; на загроможденных путях намокли и стали загнивать шесть с половиной миллионов пудов ржи и пшеницы. Когда о поведении фон Вендриха доложили царю, он раздраженно возразил: «Не говорите о нем вздора, это достойный офицер». И добавил: «Всяких побирающих всегда будет много, а таких верных людей, как Вендрих, раз, два — и обчелся».

Мало было обречь на нищету и голод сто миллионов — их надо было еще удержать в невежестве и темноте. Пока крестьянин темен и плохо разбирается в причинах своих бедствий рассчитывали его эксплуататоры, oн даже погибая с голоду, будет кланяться им в ноги. Ему, утверждали они, исторически свойственно поддерживать, подпирать основы консерватизма и монархической старозаветности, и он таким останется, если держать его подальше от школы и грамоты, не давать ему в руки простого букваря.

За несколько месяцев до бурных сцен в приморском коттедже, с 19 по 26 июля 1905 года, в Большом Петергофском дворце проходит «Особое совещание» с участием высшей царской элиты, главных сановников империи.[3] Обсуждаются планы учреждения Государственной думы, разработанные С. Ю. Витте, А. А. Будбергом и А. Г. Булыгиным. Суть и смысл намечаемого: попытаться отвести от самодержавия грозовые разряды нарастающей революционной бури, приоткрыв клапан в виде «народного представительства». В зале второго этажа, обращенном настежь распахнутыми окнами к фонтанам и взморью, разместились пять великих князей и сорок четыре сановника, вызванные из Петербурга по списку, составленному царем.

Прямо перед ним сидят в креслах самые доверенные его лица: обер-прокурор синода К. П. Победоносцев; старейшинa Государственного совета статс-секретарь Эдуард Фриш; член Государственного совета Оттон Рихтер; статс-секретарь барон Юлиус Икскуль фон Гильденбрандт; главноуправляющий Императорской канцелярией барон А. Будберг; министр иностранных дел граф В. Н. Ламздорф; военный министр А. Ф. Редигер; министр двора и уделов барон Б. В. Фредерикс; главноуправляющий землеустройством и земледелием П. X. Шванебах; управяющий делами Комитета министров статс-секретарь барон Э. Ю. Нольде; член Государственного совета статс-секретарь А. Г. Тимрот; председатель департамента Государственного совета Н. Герард. Несколько поодаль за ними — братья Треповы; министр внутренних дел гофмейстер А. Г. Булыгин; сенатор и гофмейстер граф Бобринский; князь А. А. Ширский-Шахматов; статс-секратарь Танеев (отец пресловутой фрейлины А. А. Вырубовой); член Государственного совета генерал граф А. П. Игнатьев; член Государственного совета и председатель Совета объединенного дворянства сенатор А. А. Нарышкин; сановники В. Н. Коковцев, А. С. Стишинский, Н. М. Павлов, В. В. Верховский и другие.

Председательствует Николай II. Открыв первое заседание, он предупреждает участников о необходимости хранить «абсолютную и строгую тайну» осуждения от начала его до конца.[4]

Председательствующего интересует вопрос: будет ли у проектируемой Думы возможность покушаться на его единовластие? Просит слова Шванебах. Он приводит теологический аргумент. «Ваше величество, — обращается к председательствующему, — сам господь бог подчиняется законам, которыми его же премудрость управляет вселенной… Ваш закон, вы его и истолкуете. Мы не допустим, чтобы Дума вас ограничила». Царь заключает: «Хорошо, мое самодержавие остается как встарь».

Следующий вопрос: куда должен быть включен тезис о незыблемости Самодержавия — в манифест, которым царь известит страну об учреждении Думы, или в конституционный закон, на основе которого она будет создана? Выступающие считают, что это все равно. Николай заявляет: «Нет, не все равно. Манифест прочтется и забудется, а закон о Думе будет действовать постоянно». И указывает: включить соответствующую формулу не в манифест, а в закон.

Затем он хочет знать: упоминает ли о его особе формула ответственности депутата Думы за свою деятельность? «Прочитайте мне проект текста присяги депутата». Читают. Проект гласит: «Обещаем перед всемогущим богом исполнять возложенные на нас обязанности, как верноподданные самодержавного нашего государя». Достаточно ли крепко завинчено? Чтобы не оставалось сомнений на этот счет, он хочет сравнить запроектированную присягу депутата Думы с действующей присягой члена Государственного совета. Зачитали ему и эту. Минута раздумья, потом он заключает: «Эта формула (первая) мне нравится больше. Она короче и гораздо яснее». И указывает: «Считать принятым первый текст».

Теперь, когда уточнено главное, то есть касающееся его божественной личности, можно перейти к сути дела.

Ставится на обсуждение вопрос: кто может избирать и быть избираемым в Думу? А. С. Стишинский напоминает участникам совещания, что статья 54-я будущего закона преграждает доступ в Думу лицам, «не знающим русской грамоты». Поскольку подавляющее большинство жителей империи неграмотно, а особенно мало грамотных среди крестьян, возникает соображение: как, по каким нормам и на каких условиях предоставлять им активное и пассивное избирательное право? Завязывается дискуссия, в центре которой оказывается проблема народного просвещения вообще.

Стишинский заявляет:

— Понятие грамотности слишком условно и допускает весьма противоречивые толкования. Среди деревенских стариков весьма мало грамотных, а они-то, наиболее почтенные и опытные люди, не будут иметь возможности явиться в Думу представителями своего сословия.

Стишинского поддерживают Шванебах, Будберг, Нарышкин и Павлов.

Нарышкин:

— Ваше величество, господа, я вынес глубокое убеждение в том, что неграмотные мужики, будь то старики или молодежь, обладают более цельным миросозерцанием, нежели грамотные. Первые из них проникнуты охранительным духом, обладают эпической речью. Грамотные же увлекаются проповедуемыми газетными теориями и сбиваются с истинного пути.

Булыгин:

Нельзя допускать в Думу таких членов, которые не в состоянии прочесть печатные материалы по тому или иному вопросу, рассматриваемому в Думе.

Коковцев:

— Всем известно, что деревенские старики «судят по душам». Но ведь не для этого крестьяне будут призваны в Думу, и не следует чересчур увлекаться желанием выслушать в ней эпические речи неграмотных стариков. Члены Думы должны уметь разобраться, по возможности самостоятельно, в предлагаемых на их обсуждение делах и бюджетных вопросах. Иначе они будут только пересказывать эпическим слогом то, что им расскажут и подскажут другие.

Верховский:

— Члены Думы при своем вступлении в нее должны подписывать присягу. Значит, они должны, по крайней мере, уметь написать свою фамилию.

Нарышкин:

— Они будут ставить три креста, или за них будут подписывать присягу другие сочлены… Неграмотность не мешает совершению крестьянами гражданских актов. Неграмотные старшины гораздо лучше справляются со своим сложным делом, нежели знающие грамоту.

Николай:

— Я согласен с тем, что такие крестьяне с цельным мировоззрением внесут в дело больше здравого смысла и житейской опытности.

Павлов:

— Грамотных следует считать нравственно испорченными и совращенными с пути истинного. Это плевелы. Ибо что такое сама по себе грамота? Среди чтимых православной церковью святых есть один пустынник, не знавший грамоты. Слава о нем разошлась по всему миру и достигла Афин. Два мудреца спросили святого: «Неужели ты неграмотен?» А он им ответствовал: «Скажите мне: человек для грамоты или грамота для человека?» И мудрецы поклонились ему в ноги. Вот вы и отвертывайтесь от такого человека, не допускайте его в члены Думы.

Царь выносит решение, о котором в протоколах Петергофского совещания гласят строки:

«Его императорское величество: Может быть, и в самом деле лучше исключить статью 54 на первое, по крайней мере, время. Пойдем далее».

Итак, насчет вредоносности грамотеев все ясно. А как по части других сомнительных элементов — например, интеллигенции, которая оное зло грамотности распространяет? А как быть с рабочими? С инородцами?

От имени группы членов Государственного совета, включающей Будберга, Бобринского, Нейгардта, Герарда и Рихтера, делает заявление Нарышкин:

— Председатель Комитета министров высказался за дарование избирательных прав довольно многочисленному классу фабрично-заводских рабочих. Он… выставляет мотивом признаки серьезного брожения между рабочими… Не могу не указать, что есть еще не коренной слой населения, преимущественно городского, который однако, облекается (по проекту закона) упомянутыми правами. Это интеллигенция, не владеющая имущественным цензом, а платящая только налоги, промысловый и квартирный. Я возражаю против допущения к выборам этих квартиронанимателей, опасаясь, что таким путем проникнут Думу весьма нежелательные элементы.

Решение принимается царем в согласии с мнением этой группы.

Утвержденный им вскоре после петергофских дискуссий избирательный закон от 6 августа 1905 года рассортировал население империи по трем равным куриям: землевладельческой, городской и крестьянской. Последней в виде милости было заранее отведено в Думе пятьдесят одно из четырехсот двенадцати депутатских мест. Рабочие, батраки и ремесленники лишались избирательных прав. Не допускались к выборам все женщины, все мужчины моложе двадцати пяти лет, а также учащиеся, военнослужащие и «бродячие инородцы».

Под давлением событий пришлось вскоре перестроиться на ходу. В дeкабре того же года Николай утвердил разработанный Витте новый избирательный закон, который в основном оставлял в силе положения старого, добавив пункт: учреждение 4-й, рабочей курии, при многостепенном голосовании, при условии проживания избирателя (рабочего) в определенной местности не менее шести месяцев. По этому закону один выборщик приходился на пятьдесят тысяч рабочих, на тридцать тысяч крестьян, на семь тысяч буржуа и на две тысячи помещиков; или, в другом пересчете, один голос помещика значил столько же, сколько три голоса буржуа, пятнадцать голосов крестьян или сорок пять голосов рабочих.

Но и это соотношение не удовлетворило Николая. Избранная и на такой основе первая Дума оказалась для него слишком левой, а вторая — левее первой.

3 июня 1907 года правящая группа, в нарушение ею же установленного закона, разогнала Думу. Помеченный тем же числом новый избирательный закон ввел еще более вопиющее соотношение: один голос помещика четырем голосам буржуа, шестидесяти пяти голосам мелкой буржуазии, двумстам шестидесяти голосам крестьян, пятистам пятидесяти голосам рабочих. В ходе последовавших на этой основе выборов две трети избирательных бюллетеней получили помещики и крупные буржуа, насчитывавшие (в европейской части страны) меньше одного процента населения; в результате подавляющее большинство мест в Думе оказалось захваченным группами крайней реакции, в том числе обширной фракцией монархистов-черносотенцев.

Событиям 3 июня 1907 года предшествовала провокация, организованная Столыпиным. Примерно месяцем раньше (7 мая) он объявил в Государственной думе и Государственном совете, будто располагает данными о заговоре с целью убийства царя, великого князя Николая Николаевича и его, Столыпина, и что террористы задержаны полицией. Через три недели (1 июня), рассчитывая отвлечь внимание от начавшихся дебатов по аграрному вопросу, Столыпин на закрытом заседании Думы повторил свое измышление, обвинил социал-демократическую фракцию в причастности к заговору, потребовал лишить шестьдесят пять ее членов мандатов, а шестнадцать депутатов арестовать. Кадетское большинство Думы, боясь возражать, приняло трусливое решение: образовать комиссию для рассмотрения этих требований.

Столыпин не стал ждать разбирательства в комиссии. В ночь на 3 июня были арестованы социал-демократические депутаты (впоследствии отправленные на каторгу и в ссылку). 3 июня Дума была распущена, объявлено о новом избирательном законе. Фактически совершился государственный переворот, ознаменовавший окончательное удушение первой русской революции, наступление мрачной полосы столыпинской реакции.

Ни большого, ни малого повода не упускал Николай, чтобы укрепить дух самодержавия.

Екатеринославский губернатор в очередном отчете о своей деятельности запрашивает: обоснованно ли предположение, что административные органы на местах будут лишены прав судебной власти, то есть — что они не смогут и далее пользоваться правом по собственному усмотрению преследовать и карать? Резолюция Николая: «Об этом и речи быть не может».

Полтавский губернатор в одном из своих годовых отчетов замечает, что, хотя существует разница между программами церковно-приходских и земских школ, его, губернатора, тщанием обеспечено единство, так сказать, идейной базы: «и там и здесь преподавание ведется на одной общей основе православия и преданности царю». Николай пишет на полях: «В сохранении этих начал, присущих каждому русскому сердцу, зиждется залог настоящего развития у нас народных масс».

Тамбовский губернатор в годовом отчете ставит вопрос, не пришло ли время сузить его контроль за содержанием преподавания в школах, во всех ли школах такой полицейский присмотр нужен? Резолюция Николая: «Не сужать, а еще больше расширить права губернаторов по наблюдению за средними учебными заведениями всех ведомств».

Олонецкий губернатор в годовом отчете сообщает, что стараниями земств в подведомственных ему районах «открыты еще сто семнадцать народных школ». Подчеркнув эти слова, Николай надписывает: «Излишняя торопливость в этом направлении совсем нежелательна».

Вологодский губернатор в отчете сообщает, что готовится открытие в губернии новой гимназии. Резолюция царя: «Ни в каком случае не гимназию, а разве что техническое училище».

Тот же губернатор сообщает, что земства стремятся сократить кредиты на содержание церковно-приходских школ, добиваясь перераспределения средств в пользу школ народных. Резолюция Николая: «Это мне сильно не нравится».

Школ поменьше, церквей побольше; не парламент (хотя бы буржуазный), а филиал черной сотни; не Лев Толстой, а фон Вендрих; не помощь голодным, а защита обжирающихся от мрущих с голоду — это и был путь императора всероссийского «к каждому русскому сердцу».

Личность в общем скудная и шаткая, он в острые периоды борьбы с собственными подданными обнаруживал и неутомимость, и инициативу. Сквозь внешнюю оболочку благовоспитанной деликатности и мягкости проступала унылая и вязкая злоба, нудная незатейливая жестокость. И если таков он был, осуществляя с помощью немецких подручных управление империей, вдвойне становился он таким, когда их же руками пытался сломить отказ народа от повиновения этому управлению.