Арест. Попытка бегства

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Подписав акт отречения, Николай надел свою полковничью шинель, вышел из салона в тамбур и спустился на перрон.

Охрана куда-то исчезла. Пошел за ним лишь принц Георгий Лейхтенбергский, один из его флигель-адъютантов.

Отрекшийся царь долго ходит по платформе, по путям между поездами, жалуется на судьбу, на неверных сотрудников. Он с обидой говорил Лейхтенбергскому о положении, в какое поставлен перед союзниками:

«Мне стыдно будет увидеть в ставке иностранных агентов, да и им неловко будет увидеть меня».[1] Немного позднее он вызывает на прогулку другого, флигель-адъютанта полковника Мордвинова, жалуется и ему, и тот утешает его: «Ничего, ваше величество, не волнуйтесь очень, ведь вы не напрашивались на престол… Пускай управляются сами, если хотят… Насильно мил не будешь…» При этих словах государь приостановился:

«Да, — сказал он, скрипя зубами, — нечего сказать, хороша эта их воля народа»…[2]

Ночью, под стук колес, он записывает о событиях минувшего дня: «Утром пришел Рузский… Нужно мое отречение. Рузский передал этот разговор в Ставку, а Алексеев — всем командующим. К 2 1/2 часам пришли ответы от всех. Суть та, что во имя спасения России, удержания армии на фронте и спокойствия нужно сделать этот шаг. Я согласился… Вечером прибыли из Петрограда Гучков и Шульгин… я передал им подписанный манифест… В час ночи уехал из Пскова с тяжелым чувством пережитого. Кругом измена, и трусость, и обман».[3]

На другой день:

«Спал долго и крепко. Проснулся далеко за Двинском. День стоял солнечный и морозный… Читал о Юлии Цезаре».[4]

В тот вечерний час, когда в Петрограде, на Миллионной, 12, встают из-за обеденного стола княгини Путятиной «февральские демократы» Милюков, Керенский и их коллеги, императорский голубой поезд подходит к Могилеву. Низложенного царя встречают на перроне Алексеев и штабисты. У одних вид смущенный, у других — подавленный. Что ему здесь делать? Этого он и сам как следует не знает. Запись того дня: «В 8.20 прибыл в Могилев. Все чины штаба были на платформе. Принял Алексеева в вагоне. В 9 1/2 перебрался в дом».[5]

Утром у него чаепитие с Алексеевым; потом он идет в штаб — у него же, Алексеева, принять в последний раз доклад о положении на фронтах; затем отправляется на вокзал встретить прибывающую из Киева мать. На платформе Мария Федоровна обняла сына, пошла с ним в расположенный рядом со станцией деревянный барак. Долго сидели они там наедине; вышла из барака вдовствующая императрица с заплаканными глазами. И в остальные дни их совместного пребывания в Могилеве несколько раз видели мать и сына вдвоем в одной и той же позе: она ему что-то говорит, он безответно слушает, уставившись неподвижным взглядом вниз, покуривая папироску.

В этот его приезд в ставку ему уже не дают ни почты, ни агентских телеграмм. Полковник, ведающий отделом прессы, обещал приносить, но о своем обещании «забыл» в тот же день.

Поступила от Родзянко телеграмма Алексееву о результате вчерашнего совещания на Миллионной. Комментарий Николая: «Оказывается, Миша отрекся. Его манифест кончается четыреххвосткой для выбора через шесть месяцев Учредительного собрания. Бог знает, кто надоумил его написать такую гадость. В Петрограде беспорядки прекратились — лишь бы так продолжалось дальше».[6] Дальше — записи в обычном для Николая стиле:

«После чая начал собирать вещи. Обедал с мама? и поиграл с ней в безик».[7]

Сегодняшние заокеанские советологи, рисуя образ Николая II в феврале – марте 1917 года, не скупятся на жалостливые слова. Оторванного от жены и детей, от центров его власти, заброшенного за 800 верст в Могилев, царя в их изображении преследуют и добивают, как загнанного зверя. Фрэнклэнд говорит, что «безотносительно к различным проблемам» Николая и даже «вовсе ими не интересуясь», он чисто по-человечески жалеет царя, «как жалеют слепого человека, которого при переходе на ощупь через улицу задавил автомобиль».[8]

Со страниц книги Александрова царь предстает как человек, «душевно отрекшийся от всего и уже поэтому заранее обреченный на мученичество».[9] Этот же автор блеснул открытием: Николай Романов, говорит он, есть Гамлет, принц Датский; нерешительность его — в унаследованной от Гамлета крови: обстоятельство, которым нельзя пренебрегать, если хочешь вникнуть в тайны русской революции…[10]

Тем более заслуживает сострадания Николай II, уверяют эти господа, что в трудный для него час к «жестокости революционеров» и «неверности сотрудников» присоединилось безразличие родственников. «Его предали и продали и штабисты, и аристократия, и союзники, и члены царствующего дома; не кто иной, как двоюродный брат его Кирилл, явился к Таврическому дворцу с красным бантом на кителе, с изъявлением готовности покориться революции».[11]

«В то время в императорской фамилии насчитывалось 29 великих князей. А сколько их было рядом с царем в минуты его отречения? Ни одного… Между тем, росчерк его пера в Пскове стоил жизни 17 членам династии».[12]

Нужно ли доказывать, что «скрипящий зубами» у Мордвинова Николай мало похож на лунатика-непротивленца, какой предстает перед нами в заокеанских проромановских фантазиях. Не лунатик посылал приказы Хабалову; не двойник Гамлета снаряжал в поход Иванова. Что касается отношения к Николаю его родни; то можно заметить, что он, яростно цеплявшийся за единоличную власть, сам приучил близких (кроме жены) и не помышлять о влиянии на его дела. Естественно, что и в этом случае он не сделал ни малейшей попытки снестись с ними и обсудить шаг громадной для них важности. И здесь дело не столько в географической разобщенности, сколько в хронических склоках и грызне, разъедавших дом Романовых. Великие князья и не пытались обсудить положение ни с Николаем, ни между собой. Об отречении они узнали, как о свершившемся факте. К тому же семья Романовых к моменту краха династии и представляла галерею таких ничтожеств, что и советоваться-то почти не с кем было. Впрочем, Николай Николаевич, самый, пожалуй, серьезный в компании великих князей, не обошел племянника советом. Получив запрос, телеграфно рекомендовал царю отречься.[13]

20 марта, в предпоследний день своего пребывания в Могилеве, Николай составил прощальное «Обращение к Действующей армии». В этом письме он призвал солдат и офицеров повиноваться буржуазному Временному правительству, попутно благословив это правительство на продолжение дела, которому сам служил. Алексеев включил обращение в приказ № 371 от 21 марта, но Гучков, узнав об этом, телеграммой из Петрограда категорически предписал исключить из приказа обращение бывшего царя.

Заокеанские пропагандисты квалифицируют этот эпизод как подвиг мужества и самопожертвования Николая — с одной стороны, как очередную низость ими же одновременно восхваляемых «февральских демократов» — с другой.[14] На самом деле тут простейшие политические ходы. Бывший царь вздумал попрощаться с Могилевом «лояльно и патриотично». Капиталисту Гучкову и его коллегам показалось в тогдашней обстановке целесообразным выпроводить экс-императора из ставки возможно более «революционно». Этого миссис Альмединген не видит и не хочет знать. Она вообще по-женски крайне расстроена. «Велико было благородство этого небольшого фрагмента текста, — пишет она, — и тем не менее правительство (Временное) не позволило ознакомить с ним Армию». Это, по мнению промонархической дамы, понятно: оно убоялось, «как бы простые и волнующие фразы письма царя вновь не пробудили в войсках чувства лояльности к трону».[15] И хотя документ «никогда не был зачитан», он поныне продолжает свидетельствовать о том что… «последний Романов не был просто марионеткой, что он до конца оставался лояльным к своим союзникам и что благосостояние страны означало для него нечто гораздо большее, чем утверждали его враги».[16]

Остается лишь еще раз удивиться, с каким упорством современные западные советологи претендуют на право раздачи дипломов о русском патриотизме и задним числом выписывают всевозможные проходные свидетельства о преданности интересам страны…

Уже на второй день после отречения царя Петроградский Совет, учитывая требования, выдвинутые на многолюдных митингах и собраниях постановил принять меры к аресту четы Романовых. На призыв Совета Временному правительству предпринять этот шаг совместно Львов и Керенский сначала не ответили. Но, когда они убедились, что Петросовет может и намеревается самостоятельно осуществить арест, то Временное правительство 20 марта приняло и свое постановление: «лишить свободы Николая Романова и его супругу».

В тот же день выехали в Могилев для реализации этого решения четыре правительственных комиссара (все думцы): А. Бубликов, С. Грибунин, И. Калинин, В. Вершинин. Их напутствовал министр юстиции Керенский: «Лично б. государя не беспокоить, ограничиться сношениями через генерала Алексеева».

21 марта они предстают перед Алексеевым и просят его передать Николаю, что он объявляется «лишенным свободы» и что правительство рекомендует ему выехать к семье в Царское Село.

В первом часу того же дня в вагоне-ресторане царского поезда за завтраком Мария Федоровна в присутствии Алексеева беседует с сыном в последний раз. В 4 часа пополудни отходит поезд вдовствующей императрицы. В 4.45 ушел в противоположном направлении поезд Николая, конвоируемый солдатами 3-го Балтийского полка. Когда мимо провожавших генералов и офицеров промелькнул хвост состава, Алексеев, стоявший впереди группы, снял папаху и отвесил вслед поезду поясной поклон.

Александра Федоровна пребывает в это время в царскосельском дворце в истерическом состоянии.

Сознание собственного бессилия помрачает ее разум.

Если бы она в минувшие две недели была рядом с супругом и могла влиять на его решения, он, несомненно, проявил бы еще больше цепкости и ожесточения, хватаясь, по ее терминологии, за кнут.

Но Александру и Николая разделяют 800 верст. Велики ее неистовство и ненависть, безгранично ее озлобление. Ориентируется же она в событиях плохо.

Когда камердинер Волков сказал ей: «Кажется, начинается революция, даже казаки и те ненадежны», — она ответила: «Нет, это не так. В России революции быть не может. Казаки нам не изменят».[17]

Когда вслед за Волковым то же сказала ей Виктория, жена Кирилла Владимировича, она ответила по-английски: «Я на троне двадцать три года. Я знаю Россию. Я знаю, как любит народ нашу семью. Кто посмеет выступить против нас?»[18]

Об отречении Николая она узнала от великого князя Павла Александровича; он пришел к ней с газетой и вслух прочитал ей текст акта. Она воскликнула: «Не верю, все это — враки. Газетные выдумки. Я верю в бога и армию. Они нас еще не покинули».[19]

Истерически суетясь, не имея возможности выехать к Николаю, она шлет ему депешу за депешей то в Могилев, то в Псков, адресует в пустоту наставления и призывы. И каждый раз курьеры доставляют ей в Александровский дворец возвращенные с телеграфа бланки, снабженные пометой: «Местонахождение адресата неизвестно».

В 2 часа дня 22 марта на станции Александровская появляется сам адресат.

Картина появления Николая на вокзале:

«Он вышел из вагона и очень быстро, не глядя ни на кого, прошел по перрону и сел в автомобиль. С ним был гофмаршал князь В. А. Долгоруков. В поезде с царем ехало много лиц (свиты). Когда он вышел из вагона, эти лица посыпались на перрон и стали быстро-быстро разбегаться в разные стороны, озираясь по сторонам, видимо, боясь, что их узнают».[20]

Сцена его появления у дворца:

«Ворота были заперты, когда подошел с вокзала ко дворцу автомобиль отрекшегося государя. Солдат, стоявший здесь, долго не открывал. Он, равнодушно глядя на бывшего царя, ждал дежурного офицера. Когда государь проходил мимо, офицеры стояли на крыльце с красными бантами на кителях, держа руки в карманах, некоторые с папиросой во рту. Ни один из них, когда проходил бывший царь, не отдал ему чести. Николай их приветствовал».[21]

Наконец дежурный офицер вышел и издали крикнул постовому:

— Открыть ворота бывшему императору!

Через пять минут Николай услышал, как за его спиной звякнул засов.

Теперь он заключенный — до конца жизни.

Накануне была объявлена арестованной и Александра Федоровна. Известил ее об этом Л. Г. Корнилов, назначенный командующим войсками округа. Допущенный в апартаменты бывшей царицы обер-гофмаршалом П. К. Бенкендорфом генерал почтительно склоняется перед ней и говорит: «Ваше величество, на меня выпала тяжелая задача объявить вам постановление Совета министров о том, что вы с сегодняшнего дня считаетесь лишенной свободы». Затем он долго утешает ее, заверяя, что ни он сам, ни пославший его министр юстиции Керенский не допустят здесь никакого «ущемления» или «беспокойства»; что, согласно установке премьер-министра Львова, единственной целью «лишения свободы» (а не ареста) является обеспечение безопасности семьи;[22] что идеальным исполнителем такой задачи можно считать нынешнего начальника царскосельского гарнизона полковника Коцебу. Как только обстановка улучшится, ограничение свободы будет снято.

Вслед за Николаем очутились под стражей некоторые его помощники и слуги.

Многие пытались спастись бегством. Едва он вернулся в Царское Село, как сановники пустились наутек от него с той же легкостью, что и лакеи.

Одни удрали буквально на его глазах еще на станции Александровская. В их числе К. А. Нарышкин — начальник императорской военно-походной канцелярии, Г. Г. фон Граббе — командир императорского конвоя, Н. П. Саблин — флигель-адъютант. Бежали и те двое, кому Николай изливал душу между стрелок и семафоров сразу после отречения: принц Г. Н. Лейхтенбергский и полковник А. А. Мордвинов. Еще в Могилеве исчезли В. Б. Фредерикс и В. Н. Воейков. Впрочем, перечисленные беглецы в большинстве своем впоследствии тоже очутились в заключении. Фредерикс несколько дней спустя был обнаружен и арестован в Гомеле, Воейков — в Вязьме. В те дни Родзянко мог позлорадствовать, он сказал: «Эти люди были первыми, в тяжелую минуту бросившими царя. Вот как государь не умел выбирать близких».[23]

Некоторые ретировались из дворца. Бывший царь меланхолически отмечает, что ушли от него 46 лакеев.[24]

Но были и добровольно согласившиеся разделить с ним заключение. Среди них оказались: В. А. Долгоруков, П. К. Бенкендорф, фрейлина С. К. Буксгевден, фрейлина А. В. Гендрикова, чтица Е. А. Шнейдер, врачи Е. С. Боткин и В. Н. Деревенько, преподаватели Пьер Жильяр и Сидней Гиббс. И еще А. А. Вырубова и Ю. А. Ден.[25]

3 апреля явились в Александровский дворец солдаты, арестовали Вырубову и увезли ее в Петропавловскую крепость.

К этому времени крепость на Неве представляет картину необычайного оживления. Со всех концов прибывают сюда под стражей деятели павшего режима. Все казематы заняты. По казематам ходят, знакомясь с заключенными, а иногда снимая тут же допросы, члены Чрезвычайной следственной комиссии по делам о преступлениях старого режима, сформированной в первых числах марта в Таврическом дворце. Возглавлял эту комиссию присяжный поверенный Н. К. Муравьев, секретарем ее состоял А. А. Блок.

А. А. Блок был тогда военнослужащим, числился в 13-й инженерно-строительной дружине. Откомандирован в Чрезвычайную следственную комиссию 8 мая 1917 года. Свои впечатления от допросов и заключенных записывал в крепости или Зимнем дворце. Через его руки прошли материалы 48 допросов 33 человек. Материалы составили издание: «Падение царского режима. Стенографические отчеты допросов и показаний, данных в 1917 году в Чрезвычайной следственной комиссии Временного правительства».

В записках Блока — выразительнейшие штрихи, позволяющие современному читателю воссоздать портреты приближенных царя.

А. А. Вырубова. Смотрит просительно, почему-то косясь в особенности на Блока. Комендант говорит, что она все жалуется и плачет. «У нее все данные, чтобы быть „русской красавицей“, но все чем-то давно и непоправимо искажено, затаскано».[26]

И. Л. Горемыкин, б. премьер-министр. «Породистый… Барин». Большой нос, большие уши, кожа местами сизая, руки красноватые, в веснушках. Высокие мягкие сапоги, старческие, заказные, на резинках. «Полный рамолик… Говорит еле слышно, припоминает случайно… О, какой дряхлый, сейчас умрет». Сам говорит: «Массу перезабыл, уже не владею памятью. Очень трудно различать, что законно и что незаконно — могут быть различные толкования».[27]

Б. В. Штюрмер, б. премьер-министр. «Мерзостный». «Большая тоскливая развалина, все еще хитро (и глупея) вздевает на нос черепаховые очки».[28]

М. А. Беляев, б. военный министр: плачущий, с неврастенической спазмой в горле.[29]

С. П. Белецкий, б. директор департамента полиции. Острый черный взгляд припухших глаз. Короткие пальцы, желтые руки, лицо маслянистое. «Нос пипкой». Смех беззвучный, короткий. Иногда чуть-чуть прищуривается, чтобы лучше понять. Умеет вовремя незаметно остановиться, когда его перестают слушать. В выговоре иногда нечто похожее на малороссийское «у(в»). Словоохотлив. Говорит: «Адэсса»; «Азэф»; «газэты»; «телехрама»; «заагентурен»; «вопрос так же само стоял», иногда — «само?»; сообщил, что Николаем II было поручено ему «освещать» близких лиц, даже кружок реакционера князя В. П. Мещерского. «Когда заходит речь о морали, о преступлениях, лицо Белецкого делается равнодушным».[30]

А. И. Дубровин, б. председатель «Союза русского народа». «Гнусные глаза». При появлении членов Следственной комиссии всхлипнул, бросился целовать руку Муравьеву, потом с рыданием упал на койку.[31]

Н. Е. Марков, б. лидер черной сотни. Лицо широкое, темное — «харя». Глаза черные, скалит белые зубы. Виски зачесаны вперед. Линии лица жестокие, глухой и озлобленный голос. Тон нахальный: «Дело ихнее там, что они знают»; «Засим-с»; «Немножечко это дело понимаю»; «Погромы были до СРН и будут после него». По его словам, ежегодно получал от правительства тайную субсидию тысяч 12–16.[32]

Сам Н. К. Муравьев ведет себя на допросах все более неустойчиво, двусмысленно. На лицемерно-покаянное заявление Белецкого: «У меня душевный перелом, я много понял», — Муравьев отвечает: «Вы нас обезоруживаете». Иронический комментарий поэта: «Так-то вот смазывается разговор. Белецкий левеет, председатель правеет».[33]

В приведенных штрихах — «лучшие верноподданные, вкусившие от революции горечь плена и страданий за свою верность трону и царской семье».[34]

Но главными заключенными, вкусившими «горечь плена и страданий», были, конечно, Николай и Александра Романовы.

Страдания, впрочем, относительные. Арест не строг. Глава семьи разгребает в парке снег, расчищает дорожки, предается любимому занятию — пилке дров. Вышестоящие любезны и заботливы. Несколько хуже, правда, обстоит с нижестоящими. Минуты огорчения доставляли иногда младшие офицеры, в особенности трое из внутренней караульной службы: мичманы Шумович и Домодьянц и лейтенант Ярынич. Последнему, когда он однажды разводил по дворцу караулы, Николай протянул руку. Ярынич отступил на шаг, руку не принял. Ошеломленный Николай попытался сгладить сцену, подойдя к нему вплотную и положив ему руку на плечо: «Но почему, мой друг?» На что офицер ответил: «Я — из народа. Когда народ протягивал вам руку, вы не приняли ее. Теперь и я вам руки не дам».[35]

Зато верх учтивости и предупредительности демонстрируют генерал Корнилов и полковник Коровиченко, а по увольнении последнего — его преемник полковник Кобылинский. Самый же яркий луч утешения и надежды, от времени до времени вспыхивающий во дворце и освещающий его апартаменты, — это 36-летний министр юстиции А. Ф. Керенский, уполномоченный Временным правительством обеспечивать охрану, покой и безопасность семьи бывшего императора.

Поначалу они в нем не разобрались. Ведь он еще недавно такое говорил в Думе! Всего лишь месяца за четыре до того Александра Федоровна, возмущенная его неучтивыми речами в Таврическом, требовала от своего супруга «повесить Кедринского за его ужасную речь» — это, считала она, было бы для других «полезным примером».[36] Чего же им ждать от него теперь, когда они в его руках? Поэтому 3 апреля (1917 года), когда он впервые появляется во дворце, Александра Федоровна, завидя его, шлет подруге отчаянную записку: «Милая Аня, Керенский здесь… Он обходит наши комнаты… Да смилуется над нами бог!»[37] Но ничего страшного не произошло. Керенский–Кедринский оказался господином вполне обходительным, хотя в первые минуты и немного нервным.

О его визитах в Александровский дворец б. обер-гофмаршал П. К. Бенкендорф вспоминал в эмиграции:

3 апреля. «Он явился в 2 часа дня в сопровождении 15 человек… в высоких сапогах, в плотно застегнутой синей куртке… вошел через кухню, собрал в коридоре всех людей охраны и произнес ультрареволюционную речь… В классную комнату, где уже ожидали его государь с государыней и наследником, вошел один. Остановившись на пороге, сделал что-то вроде поклона и представился: «Министр юстиции». Взволнованный, с дрожащими руками, он не мог спокойно стоять на месте, хватался за предметы, лежащие на столе… затем, попрощавшись с царем, еще побегал по зданию, проверил систему охраны и наблюдения за арестованными и уехал».[38]

Следующий его приезд.

9 апреля. «Войдя, заявил мне, что хотел бы поговорить с «Николаем Александровичем». В беседе с государем подчеркнул, что политические страсти в Петрограде разгораются; крайние левые требуют заключения государя в крепость, чтобы вывести его из-под влияния государыни, готовящей контрреволюционный заговор. Временное правительство хочет это уладить: необходимо отделить государыню от государя, переселив ее в другую часть дворца так, чтобы они могли видеться только во время богослужения и за столом и всегда в присутствии караульного офицера. Согласились. Керенский сумел уверить их величества, что он является их единственным защитником и что только он способен отвратить от них угрожающие им опасности».[39]

Следующее его появление (в сопровождении полковника Коровиченко):

25 апреля. «В этот раз в момент его приезда государь был на прогулке, поэтому он заявил мне о желании увидеть государыню. Я ей доложил. Она приказала мне передать Керенскому, что занята своим туалетом, пусть подождет… Покуда он ждал, доктор Боткин заговорил с ним о том, что члены семьи по состоянию здоровья нуждаются в лучшем климате, в более спокойной обстановке, что, если нет возможности вывезти их за границу, хорошо бы им переехать в Ливадию. Министр вполне с этим согласился, сказав, что безусловно может устроить такой переезд в Крым. Его ответ очень нас обнадежил.

Затем Керенский в сопровождении полковника Коровиченко прошел к императрице. Вежливо и сдержанно он стал расспрашивать ее о той роли, которую она играла в политических делах, в частности о ее вмешательстве в назначения министров. Императрица ответила ему, что составляет с мужем дружную семью и естественно, что у них нет никаких тайн друг от друга. Кроме того, поскольку император почти все время находился вдали, в армии, он передавал ей иногда малозначительные поручения. Я впоследствии слышал, что ясность и твердость ее объяснений поразили министра. Сама она говорила, что у нее не осталось от него дурного впечатления. Она была очень польщена несколькими приятными фразами, которые он сказал ей. Государь, возвратившийся с прогулки, позволил Керенскому взять из шкафов его кабинета все бумаги, могущие понадобиться следственной комиссии. В этот раз доверие их величеств к Керенскому еще более возросло».[40]

Те же визиты в изображении самого Керенского:

«Я очень хорошо помню мое первое свидание с б. императором… Он не мог пожаловаться на мое к нему отношение…

Вся семья сгруппировалась в беспорядке вокруг маленького столика около окна. Человек среднего роста в военной форме, отделившись, двинулся нерешительно мне навстречу со слабой улыбкой на устах. Это был император… Остановился, как будто колебался, что ему делать. Он не знал, как я поступлю. Должен ли он был принять меня как хозяин дома или же ожидать моего обращения к нему? Протянуть ли руку или ожидать моего поклона?

Я почувствовал его затруднение, как и всей семьи, перед страшным революционером. Я быстро подошел к Николаю II и с улыбкой протянул руку, назвав себя… Он с силой пожал мне руку, улыбнулся и, заметно успокоенный, провел меня к своей семье. Его сын и дочери, поглощенные любопытством, пристально смотрели на меня…

Я справился о здоровье членов семьи, сказал, что их родственники за границей беспокоятся о них… обещал им без задержек доставлять все известия… Спросил, нет ли каких-либо претензий, хорошо ли держит себя стража, не нуждаются ли они в чем-либо? Я просил их не беспокоиться, не огорчаться и положиться на меня. Они благодарили меня».[41]

Общий вывод «страшного революционера» касательно особы императора:

«Николай II был человеком, не лишенным гуманных чувств. Вообще же этот человек с чудными голубыми глазами был для меня загадкой. Пользовался ли он сознательно своим искусством очаровывать, унаследованным от своих предков? Был ли он искусным актером или вкрадчивым хитрецом?.. Казалось невероятным, что этот простой человек с медленными движениями был императором всея России… Ничто не обнаруживало в нем, что еще месяц тому назад столь многое зависело от одного его слова».[42]

С 3 апреля по 13 августа 1917 года Керенский в качестве министра и премьер-министра приезжал в Александровский дворец более десяти раз. Впечатлений, полученных во дворце за эти четыре с половиной месяца, хватило ему для лирико-публицистических воздыхании о Николае II на полстолетия. Говоря об этом, мы должны, конечно, учитывать следующее. Если в семнадцатом году Керенский еще мог на каком-нибудь митинге или собрании позволить себе «революционный» выпад против царизма и династии, то позднее, на Западе, ему приходится приноравливаться к взглядам и вкусам той крайне реакционной среды, к которой он примкнул и от которой зависел. Даже под конец жизни, на страницах своего гигантского заключительного мемуарного фолианта,[43] вспоминая свои встречи с Николаем, Керенский вновь и вновь характеризует его как «прямого человека, не чуждого человеческих чувств», «собеседника с прекрасными голубыми глазами», «с натурой доброй, но искаженной окружением и традицией». Что касается Александры Федоровны, которую мемуарист 25 апреля 1917 года полтора часа допрашивал, разумеется, так ничего и не узнав о ее политических интригах, то Керенский до конца жизни остался при твердом убеждении, что она «была просто страдающей матерью своих детей, тревожной и плачущей». Не удивительно, что монархисты разных пошибов и рангов и в разных странах до сих пор ставят Керенскому в заслугу его «классически образцовое» отношение к последней чете Романовых.[44]

Шпрингеровская газета писала, что Керенский в те далекие дни, и едва ли не до конца жизни, пребывал, как он писал, «под глубоким впечатлением непринужденных и совершенно безыскусственных манер Николая II…».[45]

Под влиянием этого «обаяния», как и «по долгу чести перед Временным правительством», говорил в свое время Керенский, «я считал себя обязанным оградить неприкосновенность семьи и гарантировать ей джентльменское обращение».[46]

Кто мог бы подумать!.. Совсем не похож он на того «Кедринского», для которого императрица высматривала сук покрепче… С третьего визита, когда к Керенскому во дворце уже попривыкли, он, после официального обхода, усаживается на диванчике с бывшим царем, заводит с ним беседу о том о сем, делится радостями и огорчениями первых шагов своей государственной деятельности. Снисходительно выслушивает Николай бойкие рассказы словоохотливого «страшного революционера».

«— Как жаль, Александр Федорович, что у меня раньше не было такого хорошего министра, как вы, — говорит однажды Николай… — Вы были бы у меня очень хорошим министром, вы всегда говорили бы мне правду»…[47]

Румянец удовольствия разливается по гладко выбритым щекам лидера февральской демократии. Он польщен.

«Вот теперь у вас гостит Альбер Тома?, — сказал как-то Николай Керенскому. — В прошлом году он обедал у меня. Это интересный человек, напомните ему обо мне». И Керенский далее повествует: «Я это выполнил. Особенность выражения, с которым он произносил „прошлый год“ и „теперь“, позволяла думать, что экс-император иногда сожалеет о прошлом… Казалось, ему тяжело говорить об этом, особенно о людях, которые покинули его, так быстро ему изменили… Да, не ожидал он такого вероломства…»[48]

Февральскому демократу от души жаль императора, лишившегося места.

«Какое несчастье случилось… — говорит он однажды по возвращении из Царского Села супруге последнего царского министра юстиции Н. А. Добровольского (она живет в здании министерства, муж ее сидит в крепости). Что мы наделали… Как могли мы, его не зная, сделать то, что мы совершили… Я собирался в первом же разговоре назвать его „Николай Романов“… Но я увидел его, он на меня посмотрел своими чудными глазами и… я вытянулся и сказал: „Ваше величество“… Как мудро и проникновенно он говорил… И какая кротость, какая доброта, какая любовь и жалость к людям… Понимаете ли, это и есть идеал народного правителя… И его-то мы свергли»…[49]

Если «воля народа» воплощена в этом министре юстиции с тщательно выбритым актерским лицом, он, бывший царь, против такой воли в данную минуту не очень возражает, он готов в настоящей обстановке посчитаться с ней.

Запись Николая о Керенском: «Этот человек положительно на своем месте в нынешнюю минуту; чем больше у него власти, тем лучше».[50]

Теперь и Александра Федоровна, смягчившись, говорит по-английски своей приближенной о своем бывшем кандидате на перекладину: «I have no complaints to make against him… He's a decent man and one with whom one can talk…» («Я не могу пожаловаться на него. Он порядочный человек, с ним можно говорить»).[51]

Романовы в те дни не теряли надежды вернуться к власти. «Тебя еще позовут», — говорила супругу Александра Федоровна. Чтобы дождаться этого, надо пережить революцию. А чтобы пережить революцию, лучше было бы сбежать за границу.

А кто поможет осуществить побег? Многие из старого окружения разбежались. Другие в казематах Петропавловской крепости дают показания Н. К. Муравьеву. Но есть новые друзья, на которых можно положиться, есть теперь доброжелатели и заступники либерально-демократические: Г. Е. Львов, П. Н. Милюков и А. Ф. Керенский. Перехватив на гребне революции власть, они и попытались спасти Романовых от санкций революции, оградить их от ответственности за содеянное против народа. И не их — Львова, Милюкова, Керенского — вина, что им это не удалось. Шла незабываемая бурная весна семнадцатого года; праздновал свою победу народ, убежденный, что его борьба против царской тирании увенчалась успехом. Февраль привел в движение всю гигантскую страну, прогремев набатом в самых отдаленных ее углах. Даже мещане и обыватели, еще вчера шарахавшиеся от одного слова «революция», пугавшиеся самого слова «крамола», стали с интересом прислушиваться к вестям о событиях в Петрограде, Царском Селе и Могилеве. Даже почтенные буржуа нацепили на себя красные банты. Наивному наблюдателю могло бы в этой атмосфере восторгов и ликований показаться, будто всех и вся объединил один порыв, будто в России устанавливается всеобщий классовый мир.

То была иллюзия. На самом деле «классовая борьба еще более обострилась, вступив в новую фазу своего развития».[52]

Хотя государственную власть официально прибрало к рукам буржуазное Временное правительство, установившее свой контроль над старым аппаратом управления, все же подлинная и реальная сила была на стороне возродившихся Советов, которых поддерживали армия и революционный народ. Без согласия Петроградского Совета не мог быть издан ни один закон. За столичным Советом стояли Советы, созданные по всей России. Впоследствии Г. Е. Львов, первый глава Временного правительства, признавал, что это правительство было властью без силы, тогда как Совет рабочих депутатов был силой без власти. Пользуясь поддержкой армии и народа, Советы несомненно могли бы сосредоточить в своих руках всю власть, им даже не пришлось бы для этого пускать в ход оружие. Но мелкобуржуазные группы, обладавшие в то время в руководстве Советов большинством — меньшевики и эсеры, — добровольно уступили власть буржуазному Временному правительству и превратились в опору его политики, направленной против жизненных интересов народа и революции.

А интересы эти требовали активных действий. Экономика страны была подорвана, разруха на транспорте и топливный кризис усилились, финансовая система разваливалась. От материального производства была отвлечена почти половина взрослого мужского населения; промышленность работала на войну. Страна была ввергнута в пучину невиданной нужды и обнищания: товаров становилось все меньше, росла дороговизна. Между тем, война продолжалась, поглощая жизни и громадные средства — каждый день военных действий обходился России в 50 миллионов рублей;[53] а капиталистические объединения наживались на военных поставках и биржевой спекуляции.

В то же время Временное правительство не выказывало намерения ни ограничить баснословные прибыли буржуазии, ни вывести страну из трясины войны. Напротив, оно еще крепче привязало русскую внешнюю политику к Антанте; оно обрушило на плечи трудового народа, в первую очередь рабочего класса, бремя дополнительных налогов и повышенных цен, срезало зарплату. По расчетам финансового ведомства, новые налоги на трудящихся должны были дать в 1917 году свыше миллиарда рублей.

Власти Орловской губернии доносили министерству внутренних дел Временного правительства: «Низкий уровень заработной платы и условия жизни и быта рабочих привели рабочее население к физическому истощению в буквальном смысле, что бросается в глаза даже при поверхностном наблюдении».[54]

Рабочий класс — гегемон русской революции — был главной силой в общественной жизни страны; его мужеству и решимости было обязано своей победой над царизмом в феврале – марте 1917 года всенародное движение. Под руководством большевистской партии, опираясь на свои массовые организации (профсоюзы, фабзавкомы, Советы), рабочие отразили попытки буржуазии реставрировать монархию и заставили Петроградский Совет сказать свое веское слово по этому поводу.

Однако враждебные народу элементы не успокоились. Стали приходить в себя оглушенные революцией крайне правые реакционные элементы. Едва оправившись, они вошли в соприкосновение и взаимодействие с теми кругами буржуазии, которые никак не хотели забыть о провале своих февральско-мартовских планов сохранения в России монархического строя. Все эти группы — от либералов до недавних черносотенцев — сходились на том, что надо сохранить «на всякий случай» низвергнутого царя. Определилась их общая практическая цель: уберечь бывшую царскую чету от возможных неприятностей, связанных с пребыванием близ бурлящего Петрограда, вывести ее из-под угрозы расплаты за совершенные преступления. Иначе говоря, сохранить за Романовыми возможность возвращения в будущем к власти. А это означало — помочь им бежать за границу, где они могли бы отсидеться в ожидании благоприятного для них часа.

Пресловутый «кремлевед», антисоветчик Виктор Александров повествует в своей книге о том, как он навестил в Нью-Йорке Керенского и взял у него интервью незадолго до его смерти. «Он принял меня в своей элегантной квартире на 93-й стрит, этот старик 82-х лет, наполовину потерявший зрение и все же сохранивший большую живость… Я спросил его: в те давние времена революции были ли у него по отношению к Романовым определенные планы?

— О да, — сказал он. — Мои намерения были вполне определенными.

— Чего же вы хотели?

— Я считал необходимым пролить максимум света на эпоху царизма и господствовавшую в ту эпоху распутинскую клику. Я всеми силами добивался, чтобы царь и прежде всего царица предстали перед революционным и демократическим судом. Вот почему я указал полковнику Коровиченко забрать у царя бумаги, отделить его от царицы, чтобы они могли видеться только за обеденным столом, вот почему и Следственная комиссия развернула свою работу. Таковы были мои подлинные намерения, только я не мог огласить их в ходе все еще опутывавшей нас ужасной войны».[55]

Такими ли были, однако, подлинные намерения Керенского?

20 марта 1917 года, когда четверо думцев выехали в Могилев, чтобы взять под стражу Николая, одновременно в адрес генерала Алексеева ушла телеграмма за подписью Львова и Керенского: «Временное правительство постановило предоставить б. императору возможность беспрепятственного проезда в Царское Село, имея в виду организовать в ближайшем времени выезд царской семьи в целом через Мурманск в Англию».[56]

Поступление этой телеграммы подтвердил в эмиграции бывший генерал-квартирмейстер ставки А. С. Лукомский — он лично получил ее и передал Алексееву: «Этим сообщением, — говорил генерал Лукомский, — Временное правительство с самого начала гарантировало бывшему государю свободу и возможность отъезда с семьей за границу».[57] Следовательно, почти сразу после свержения царя Керенский и его коллеги заявили о своем намерении открыть Романовым путь за пределы страны. Согласие на арест Николая II — Керенский и его коллеги избегали слова «арест», предпочитая говорить об «ограничении свободы» — связано было с их планом выпустить его в Англию. Арестом они рассчитывали успокоить Совет, усыпить бдительность рабочих и солдат, а главное — обеспечить безопасность Романовых до того момента, когда можно будет поставить страну перед свершившимся фактом, отправив царскую семью за пределы России.

То, что мурманский план, или, как называет его миссис Альмединген, «план бега к морю», возник сразу после переворота, засвидетельствовал сам Николай: «Разбирался в своих вещах и в книгах и начал откладывать все то, что хочу взять с собой, если придется уезжать в Англию…»[58] Существует также подтверждение Львова: «Я удостоверяю, что во Временном правительстве были тогда разговоры об отправке царской семьи за границу… Мы находили, что им (Романовым) лучше будет уехать из России. Называли тогда Англию… Выяснял эту возможность, как и вообще занимался этим делом, министр иностранных дел Милюков».[59]

Милюков, в свою очередь, засвидетельствовал: «Я прекрасно помню, что как только возникла революционная власть… был тогда же поднят вопрос о судьбе царя и его семьи. Было признано желательным и необходимым, чтобы Николай II покинул с семьей пределы России и выехал за границу… Причем страной, куда были обращены наши взоры, была Англия…»[60]

Завязались переговоры с Джорджем Бьюкененом — увертливым и цепким послом его величества короля Георга V в Петрограде, впоследствии вдохновителем интервенции в России. Бьюкенен запросил инструкции у своего правительства. Еще до того король Георг V выразил сочувствие, проявил участие и желание помочь своему родственнику Николаю: «Уже в первые дни переворота, — показывал в эмиграции Милюков, — когда власть была сорганизованa в лице Временного правительства… в числе других документов была получена телеграмма от английского короля Георга на имя отрекшегося государя Николая II. Король в этой телеграмме выражал ему свои личные чувства… Правда, в ней еще не было конкретных предложений по поводу судьбы царя… Так как не существовало уже (официального) лица, кому была адресована эта телеграмма, я и вернул ее Бьюкенену».[61]

Обсудив на ближайшем заседании заседании запрос Бьюкенена, коалиционный кабинет Ллойд Джорджа постановляет: просьбу Милюкова и Керенского удовлетворить, пригласить Николая с семьей на жительство в Англию. Это мнение было единодушным: «Ни один член кабинета не выступил против этой меры гуманности и политической мудрости».[62]

Бьюкенен 2 апреля является на Дворцовую площадь в министерство к Милюкову и официально сообщает, что «его величество король и правительство его величества будут счастливы предоставить русскому императору убежище на Британских островах».[63] Посол добавил, что для вывоза семьи из России правительство Великобритании готово предоставить военный корабль (крейсер), которому в указанный петроградским кабинетом момент будет приказано выйти в Мурманск.[64] Затем было уточнено, что для Романовых выделяется один из британских кораблей, крейсирующих в Северном море.[65] Организацию переезда из Царского в Мурманск Временное правительство возложило на Керенского.

Казалось, что Керенский и Милюков уже согласовали с послом все детали переезда, чете Романовых остается лишь уложить чемоданы. Николай и в самом деле часть вещей уложил. Но возникло затруднение — нельзя сказать, что непредвиденное.

Еще 20 марта, когда из Таврического дворца ушло в Могилев телеграфное обещание помочь Романовым выехать на Запад, под давлением рабочей массы заявил протест против такого намерения Исполнительный комитет Петроградского Совета, хотя руководство им находилось в руках меньшевиков и эсеров. С оглядкой на присутствующих в зале представителей рабочих коллективов крупнейших предприятий города Н. С. Чхеидзе, председательствуя на одном из заседаний Петросовета, счел нужным заявить о своей поддержке требований, чтобы «новая Россия была „обеспечена от возвращения Романовых на историческую арену“».[66]

Ныне и некоторые западные авторы, когда касаются этой страницы Февраля, пишут, что «в самом Совете были люди, ничего особенно сурового не замышлявшие против бывшего монарха — они просто боялись реакции народа в Петрограде на развивающиеся события. Гораздо проще было (Временному правительству. — М. К.) достигнуть соглашения с этими людьми в Совете, чем и тем и другим встретиться лицом к лицу с гневом и подозрениями народных масс, всегда готовых хлынуть к центру города из своих пригородов и бараков»…[67]

Именно такую реакцию — «гнев и подозрения» — вызвало в рабочих районах Петрограда быстро распространившееся известие о том, что буржуазным правительством разработан и уже приведен в действие план вывоза Романовых за границу. Одновременно поползли по Петрограду и слухи о заговоре монархистов, готовящих нападение на Александровский дворец с целью освободить и увезти царскую семью. О необходимости пресечь эту возню заходит речь на митингах и собраниях, на каждом заседании Совета. Большинство Совета считает сомнительной охрану дворца, возложенную на Корнилова и контролируемую Керенским. Караулы, доверенные полковнику Коровиченко (позднее полковнику Кобылинскому), ненадежны.

Вокруг дворца заметна подозрительная суета. Шныряют сомнительные личности — группами и в одиночку. Через слуг и коменданта они сносятся с арестованными. Позднее, в эмиграции, Марков 2-й сам расскажет, как в марте апреле 1917 года он организовал в Петрограде группу бывших охранников и жандармов для насильственного освобождения и вывоза через финскую границу царской семьи.[68] Его подручный штабс-капитан Сергей Марков подготовил диверсию, под прикрытием которой Романовы должны были бежать: намечено было инсценировать нападение «большевиков и анархистов» на дворец, взорвать бомбу в правом крыле корпуса и, воспользовавшись сумятицей, вывезти семью. Своим сообщникам среди прислуги Сергей Марков передал динамит; он наладил систему паролей и сигналов, установил маршрут до границы, нашел и подготовил автомобили.

В те дни, когда Милюков и Керенский договаривались с английским послом, Марков 2-й довел до сведения Николая, что «подготовка идет к концу» и «час близок».[69] Николай поручил Бенкендорфу передать заговорщикам «спасибо за преданность», но попутно и просьбу повременить.[70] Есть смысл, сказал он, немного подождать — посмотрим, что получится из официального, более безопасного плана эвакуации за границу. Если организовать такой выезд властям не удастся, тогда уж «сами возьмемся».[71] Оба Маркова с поправкой согласились, передав во дворец через мадам Ден: «Но знайте, что мы ко всему готовы».[72]

Следуют контрмеры. Петросоветом принято решение: призвать царскосельский гарнизон к революционной бдительности; предотвратить вылазку монархистов. И еще решено: не допустить вывоза семьи в Мурманск агентами правительства, оказать им решительное сопротивление. Верным Совету вооруженным отрядам отдан приказ: взять под контроль железнодорожные узлы и станции на Северо-Западе России. Командированы комиссары для наблюдения в таких пунктах, как Тосно и Званка. Органам власти и демократическим организациям на местах передан призыв: в случае бегства Романовых найти и задержать их во что бы то ни стало с применением любых средств. В подходящий момент водворить бывшего царя в Трубецкой бастион Петропавловской крепости. Кроме того, решено послать в Царское Село отряд, который, во-первых, проверил бы наличие арестованных, во-вторых, выяснил бы состояние охраны и, наконец, определил бы на месте условия, при которых Совет, если сочтет нужным, мог бы вывезти Романовых из дворца.

Такой отряд стрелков и пулеметчиков на броневиках был действительно послан в Царское Село. Командовал им левый эсер С. Д. Масловский, он же Мстиславский, бывший библиотекарь Академии Генерального штаба, в тот момент — военный активист Петроградского Совета.[73] При нем состоял заместителем некий В. В. Яковлев, тоже левый эсер, незадолго перед тем возвратившийся из эмиграции, пристроенный Масловским на работу в ту же библиотеку. Прибыв к Александровскому дворцу, оба проверили состояние наружной охраны, приказали отключить от здания телефонную и телеграфную связь, затем потребовали предъявления заключенных. Бенкендорф воспротивился, ссылаясь на приказ Корнилова не пускать никого в комнаты семьи без именных пропусков, им, Корниловым, лично подписанных. Лишь когда Масловский пригрозил применить силу, Бенкендорф «предъявил» ему и его спутникам Николая. Керенский впоследствии истолковал этот эпизод как попытку захвата бывшего царя. «Слух о возможном отъезде семьи вызвал налет на Царское со стороны Петроградского Совета. Совет отдал распоряжение по линиям — не выпускать поездов из Царского, а потом в Царское явился с броневыми машинами член военной секции Совета Масловский и пытался взять царя. Он не исполнил этого только потому, что в последнюю минуту растерялся».[74]

На какое-то время авторы плана «бега к морю» дали отбой. К маю – июню в районе Петрограда и в стране сложилась такая обстановка, что об осуществлении царскосельской авантюры, запланированной еще в марте, ни Марков 2-й, ни политики из Таврического дворца не могли и думать.

Три месяца прошло с начала революции. А важнейшие ее вопросы — о мире, земле, хлебе — оставались все еще не решенными. Буржуа в городе и помещики в деревне наглели. В армии поднимало голову контрреволюционное офицерство, провозгласившее своей целью «обуздание солдат». Хозяйственное положение еще более ухудшилось. В обстановке всеобщего недовольства масс состоялись 18 июня в Петрограде и по стране демонстрации протеста против произвола эксплуататорских классов. Этот день вошел в историю русской революции как один из дней ее перелома.[75] Июньские демонстрации «вскрыли остроту политического положения в стране, высокий накал классовой борьбы».[76] Ускорив процесс развития революции, они, с одной стороны, выявили крепнущее единство действий рабочих и солдат, возросшее влияние большевистской партии в массах, а с другой стороны — ослабление позиций буржуазии, шаткость кадетско-меньшевистско-эсеровского правительства. Как раз в те дни, в обстановке, чреватой взрывом, состоялся в Петрограде I Всероссийский съезд Советов (3–24 июня). С его трибуны один из меньшевистских лидеров И. Г. Церетели заявил: «В настоящий момент в России нет политической партии, которая говорила бы: дайте в наши руки власть, уйдите, мы займем ваше место».[77] В ответ из зала послышалось уверенное: «Есть такая партия!» Эти исторические слова произнес от имени большевистской партии В. И. Ленин.

В страхе перед надвигающимися событиями, в предвидении дальнейшего подъема революционной волны, буржуазные политики в первые летние недели возобновляют свою попытку вывезти Романовых из района Петрограда – Царского Села, открыть им дорогу за границу. И эта попытка провалилась.

«Лондонское правительство, — показывал в эмиграции Милюков, — сначала изъявило готовность принять царскую семью в Англии, и Бьюкенен уведомил меня, что для перевозки должен прибыть крейсер… Однако крейсер не приходил, и отъезда не было. Я продолжал переговоры с Бьюкененом; в заключение он мне однажды заявил, что британское правительство более не „настаивает“ на переезде царской семьи в Англию».[78]

«Мы думали, — пишет Жильяр, — что теперь-то наше заключение в Царском Селе уже будет непродолжительным, мы все ждали отправления в Англию. Но дни проходили, а наш отъезд все откладывался… По-видимому, власть от Временного правительства постепенно уже уходила. Мы были только в нескольких часах езды от финляндской границы, а Петроград был единственным серьезным препятствием… Казалось, что, действуя решительно и тайно, можно было бы без большого труда достичь одного из финляндских портов и вывезти семью за границу».[79]

Ллойд Джордж в своих мемуарах, например, прямо заявил, что Романовы «погибли из-за слабости Временного правительства», которое не сумело вовремя вывезти их за границу, подальше от «разбушевавшихся» народных масс.

Керенский долго крепился, нападки эти терпел, а потом стал оправдываться. Он старался. Англичане обещали ему крейсер. Был бы крейсер не было бы Тобольска. Не было бы Тобольска — не было бы Екатеринбурга. Касательно же секретности переговоров, то нарушил ее сам Бьюкенен: по выходе его в отставку Форин оффис отказал ему в пенсии за нарушение государственной тайны, каковую представлял собой план вывоза Романовых в Англию.

Керенский писал:

«Я желаю объяснить, почему Николай II и его семья не попали в Англию… Временное правительство еще в марте решило отправить их за границу… Я говорил: царь будет отправлен в Англию. Я сам довезу их до Мурманска… Мы вели переговоры с лондонским кабинетом. Но как раз тогда, когда пребывание семьи в Царском сделалось совершенно невозможным, мы получили от англичан сообщение, что до окончания войны въезд бывшего монарха в пределы Британской империи невозможен. Я утверждаю: если бы не было этого отказа, мы не только посмели бы, но и вывезли бы благополучно Николая II и его семью за пределы России так же, как мы позже вывезли его в Тобольск».[80]

Теперь обиделись лондонские политики. Что, собственно, хочет сказать бывший петроградский премьер? Что царя выдали революции они, традиционные ревнители корон? Но ведь все знают, что это на них не похоже. Керенский сваливает с больной головы на здоровую. Ему следовало без промедления, уже после первого ответа Бьюкенена, доставить семью в условленный порт, а уж там наверняка все уладилось бы. Ведь объяснил Ллойд Джордж, что он «не брал назад свое приглашение. Конечный исход дела определили действия русского правительства, которое продолжало ставить препятствия на пути выезда царя».[81]

Керенский сам тянул, выдвигая отговорки, — например, что еще не здоровы после кори дети; что есть опасность нападения на семью по дороге на Мурманск; что еще не исследованы изъятые у царя бумаги; не сняты следственной комиссией все необходимые допросы, и т. д. Одним словом, заключала возглавлявшая эту кампанию благородного возмущения «Дейли телеграф», «не проблематичный британский отказ, а медлительность м-ра Керенского, плюс его малодушие в отношениях с большевиками, явились истинной причиной того, что позднее совершилось в Екатеринбурге».

И тут мистер Керенский, — изловчившись, наносит своим британским оппонентам не лишенный меткости удар, такой, что надолго воцаряется неловкое молчание. «Мистер Ллойд Джордж не хочет сказать всю правду. Он предпочитает полуправду… Относительно тех переговоров, которые я вел весной 1917 года, он оглашает лишь часть истины, что же касается происходившего между нами летом того года, он вообще хранит полное молчание… Поэтому я сейчас скажу для всеобщего сведения: опущенная Ллойд Джорджем половина правды состоит в том, что ему самому тогда становилось все труднее и труднее выполнить намеченный план, как и мне… Его связывало общественное мнение рабочего класса в Европе… общественное настроение во Франции… и, наконец, позиция сил русской революции…»[82] Иначе говоря: Ллойд Джордж не подал крейсер не потому, что был мало оперативен Керенский, а потому, что его действия парализовали на Западе те же революционно-демократические силы, которые бушующей волной поднялись тогда на Востоке.

Да, не часто Александр Федорович оказывался так близок к истине, как в данном случае…

Что произошло в те дни 1917 года, когда правительство Ллойд Джорджа взяло назад свое согласие на въезд Романовых? Причина этого отказа восходит к пальмерстоновскому принципу, согласно которому у Британии «нет ни постоянных друзей, ни постоянных врагов — она имеет лишь постоянные интересы».

Хорошенько поразмыслив, на Даунинг-стрит пришли к убеждению, что возникновение романовского гнезда на Британских островах никаких выгод Англии не сулит, на неприятности же можно рассчитывать наверняка.

Главное затруднение состояло в том, что «приезду бывшего царя в Англию был враждебен и фактически воспротивился английский народ».[83]

Хотя у британских правящих кругов с давних времен вошло в обычай предоставлять убежище беглым монархам и претендентам на престолы (можно вспомнить Людовика XVIII, Луи Филиппа, Наполеона III и других), в 1917 году лондонские лидеры решили воздержаться от приглашения Романовых в страну, сознавая, что английскими рабочими не забыты ни 9 января, ни разгром Пресни в декабре 1905 года, ни убийства на Лене в 1912 году, ни прочие преступления царизма. К тому же, как отметил в одном из донесений в Форин оффис тогдашний английский посол во Франции лорд Берти, в Европе многие подозревали, что «британское правительство, включив в свой резерв бывшего царя, попытается когда-либо использовать его в целях реставрации, как только оно сочтет это соответствующим своим эгоистическим интересам, или в тех же своих корыстных интересах попытается в будущем вызвать в России междоусобицу и раздор».[84]

Сказалась и глубокая неприязнь англичан и французов к Александре Федоровне, олицетворявшей в их глазах пронемецкую группу в России, политику тайного пособничества и происков в пользу кайзеровской Германии. Тот же Берти писал: «Императрица принадлежит к бошам не только по происхождению, но и по чувствам. Она сделала все, что было в ее силах, чтобы осуществить сговор Германии с Россией».[85] Не поблекла в памяти англичан к весне 1917 года и гибель «Хэмпшайра», случившаяся за год до того у Оркнейских островов, — для них Китченер по-прежнему оставался жертвой распутинской шпионской клики, действовавшей под покровительством Александры Федоровны. На подобные военные и политические диверсии и намекала одна из британских нот, после отставки П. Н. Милюкова врученная его преемнику М. И. Терещенко. В ней, в частности, было сказано: «Британское правительство не может посоветовать Его Величеству оказать гостеприимство людям, чьи симпатии к Германии более чем хорошо известны».[86] Так что в этой истории британская политика «очутилась в тисках одновременного давления с двух сторон: и политического, и эмоционального».[87] И все же решающими для исхода дела были не эти, а иные, куда более весомые обстоятельства. Яркий луч света бросила на них позднее дочь британского посла в Петрограде Мериэл Бьюкенен:

«Посольский курьер доставил расшифрованную лондонскую депешу моему отцу. Читая ее, отец изменился в лице:

— Кабинет больше не желает приезда царя в Великобританию, — сказал он.

— Почему?

— Они боятся… Боятся, что возникнут в стране беспорядки. Боятся, что вспыхнут забастовки… Повсюду могут вспыхнуть стачки: в доках, на военных заводах, на других предприятиях, на шахтах… Не исключена даже опасность того, что если Романовы высадятся в Англии, поднимутся в нашей стране мятежи. Итак, мне придется сообщить русскому правительству, что наше соглашение с ним более не существует».[88]

Перед лицом таких опасностей главе правительства его величества, «зажатому в тиски», не остается ничего другого, как, в свою очередь, предпринять натиск на Георга V, «чтобы подавить его добрые чувства».[89]

Это было непросто. Георг усиленно хлопотал за Николая. Он активно вступился за него перед премьером и кабинетом. Он ссылался, в частности, на то, что всего лишь год назад, 16 февраля 1916 года, посланные по его, Георга, поручению в Могилев генерал сэр Пэджет и лорд Пэмброк вручили Николаю жезл фельдмаршала британской армии. В официальной речи они просили его тогда «принять это звание и жезл, как знак искренней дружбы и любви», на что Николай ответил здравицей в честь «его величества короля Георга, моего дорогого двоюродного брата, друга и союзника».[90] Можно ли предать забвению британское фельдмаршальское звание Николая II только потому, что в Петрограде, как когда-то случалось и в Лондоне, хлынула на улицы чернь? С доводами короля, хоть и ненадолго, солидаризовался министр иностранных дел сэр Артур Джеймс Бальфур. Он опротестовал отказ от приглашения, заметив, что, поскольку оно принято, налицо «позорный скандал».[91]

Все же Ллойд Джордж взял верх и над своим номинальным шефом, и над примкнувшим к нему министром. Да и от внимания Георга V не ускользнуло, что предоставление в Англии убежища Романовым будет приписано мировой общественностью в первую очередь его, короля, родственной протекции и что «благоразумней будет не компрометировать английский Саксен-Кобургский дом слишком настойчивым заступничеством за семью Романовых, олицетворяющих вековые фамильные и политические связи с Германией».[92] И по поручению короля его секретарь Эндрью Челфорд направляет Ллойд Джорджу письмо, означающее отбой:

«Его величество со своей стороны выражает сомнение, благоразумно ли было бы в настоящее время направить в Англию царскую семью, учитывая как рискованность в военное время путешествия, которое ей предстоит совершить, так и в не меньшей степени более широкие соображения национальной и имперской безопасности».[93]

Ясно, что довод насчет рискованности переезда был формальной отговоркой. Терещенко вцепился в него, пытаясь уличить дорогих союзников в неискренности, смутить их совесть. Вышел из этого лишь конфуз.

Через датского политического деятеля Скавениуса Терещенко обратился к кайзеровскому правительству с сугубо секретным запросом: может ли Временное правительство рассчитывать на безопасность бывшего царя и его семьи, если они будут отправлены морским путем в одну из западноевропейских стран? В ответ на этот запрос через Копенгаген из окружения Вильгельма II поступило сообщение, которое гласило: «Императорское правительство считает своим долгом заверить, что ни одна боевая единица германского военно-морского флота не позволит себе напасть на какое бы то ни было судно, на палубе которого будут находиться русский император и его семья».[94]

В конечном итоге, по словам Керенского, «британский посол в состоянии глубокой подавленности позвонил Терещенко и попросил о приеме. Он передал министру послание от высокопоставленного лица Форин оффиса, поддерживающего также тесные контакты с королевским двором. Со слезами на глазах сэр Джордж Бьюкенен сообщил русскому министру иностранных дел, что британское правительство раз и навсегда установило, что оно не в состоянии предоставить убежище бывшему царю».[95]

Англия была не единственной страной, где Керенский пытался укрыть Романовых. Но, странное дело, при обилии зарубежных родичей, при множестве союзников Романовым после Февраля оказалось негде приткнуться.

Дания? Там у Николая двоюродный брат — король Христиан X; семью бывшего суверена воюющей России Дания не может принять в силу своего статута нейтральной страны. Греция? Мать короля Константина I, вдовствующая королева Ольга, родом из дома Романовых, проживает в России. Но ни прогермански настроенный греческий король, ни проантантовски настроенное правительство не могут дать согласие на приезд Романовых по тому же мотиву нейтралитета страны. Испания? Королева Евгения приходится Александре Федоровне двоюродной сестрой; король Альфонс XIII всегда выказывал особые симпатии к Николаю II. Но вот дошло до дела — и эти тоже ссылаются на нейтралитет. Норвегия? Нейтральна. Португалия? Нейтральна. Сербия, Черногория? Они указывают на свое тяжелое военное положение, на австрийскую оккупацию. Франция? Теперь она, самая верная союзница, уже может открыто заявить, что не желает, чтобы развенчанный тиран и, в особенности, отвратительная Алиса Гессенская, порождение бошей, ступили на республиканскую землю!..

Что касается крейсеров, то они были и у Керенского. Впрочем, для эвакуации царской семьи они ему не очень-то и нужны были. Чтобы перебросить Романовых через Финляндию в любую из сопредельных (в том числе скандинавских) стран, можно было обойтись и другим транспортом. Но в том-то и дело, что любой из вариантов бегства, включая и мурманский, терпел крах по обстоятельствам, зависевшим не от транспорта, не от технической оснащенности Ллойд Джорджа или Керенского, а от воли народных масс. Массы же эти в России — рабочие, крестьяне и солдаты, — революционным инстинктом ощущая опасность, исходившую от низвергнутой семьи Романовых, решили из страны ее не выпускать.

То, что в закулисные интриги вокруг Романовых вмешались иностранные державы, резко обострило опасения народа — осознанные или подсознательные, все равно. Как уже не раз бывало в истории революционных переломов, вовлечение иноземных сил лишь ухудшило положение главарей рухнувшего абсолютистского режима.

Сначала Романовых пытались вызволить англичане. Потом вмешались в это внутреннее дело России немцы. Среди множества планов освобождения Романовых не было ни одного, который не исходил бы из расчетов на иностранную помощь. И проваливались эти планы по одной и той же причине: их осуществлению препятствовали население страны, местные демократические организации, даже охрана царской семьи. Потому-то уже на первом, царскосельском этапе промонархических происков потерпели неудачу и «официальный» (Керенского-Милюкова) и «неофициальный» (Маркова 2-го) планы вывоза Романовых за границу.

Было ясно: куда бы ни привела Романовых судьба, они нигде не угомонятся; жажда мщения, тоска по утраченной власти удесятерят их активность. Если им удастся выбраться из-под стражи, они неизбежно станут знаменем контрреволюции, центром консолидации ее самых свирепых элементов. До конца дней своих они будут рваться в свои дворцы, не давая покоя ни России, ни миру.

Ныне и г-н Хойер, уж как ни силится он в своих очерках изобразить Николая кротким, смирившимся, фаталистически предавшимся своей судьбе, даже он сопровождает этот свой вольный портретный этюд оговоркой, что «в глубине души низвергнутый царь, по-видимому, все же не смирился». Николаем и его женой «владела, вероятно, надежда, что их последняя страница далеко еще не перевернута». Александра Федоровна «ждала освобождения в уверенности, что оно так или иначе придет. Она верила, что еще есть преданные люди, храбрые офицеры, которые отдадут за нее свою жизнь. Хоть и существовала цензура, замкнувшая Александровский дворец, секретные сообщения извне не переставали убеждать царицу, что освобождение возможно, и даже близко».[96] Эти оговорки, которыми г-н Хойер как бы вскользь уснащает свои утверждения, явно более убедительны, чем сами утверждения.

И уже в явном противоречии со своим сентиментальным рассказом о последнем возвращении Николая из Могилева в Александровский дворец (он стоял перед женой «растерянный», «глаза его были полны слез», они оба почувствовали себя в эту минуту «бессильными жертвами»), Хойер признает: «Они были жертвами, но отнюдь не безвинными. Как уже бывало в истории со слабыми людьми, Николаем владела жгучая, лишь наполовину, может быть, осознанная жажда власти, и он считал, что те, кто его освободит, выполнят лишь благочестивую миссию».[97]

Сидя с Керенским на диванчике, бывший император ласково заглядывает ему в глаза, поддакивает его монологам, внимательно следит, почесывая рыжеватую бородку, за каждым его движением — весь предупредительность, кротость и смирение. Не таким увидел Николая Мстиславский, когда по поручению исполкома Петроградского Совета прибыл во главе вооруженного отряда в Царское Село, чтобы проверить наличие именитого заключенного.

«На „предъявление“ со мной пошли начальник внутреннего караула, батальонный, дежурный по караулу… Когда сквозь распахнувшуюся, наконец, с ворчливым шорохом дверь мы вступили в вестибюль, нас окружила — почтительно, но любопытно — фантастической казавшаяся на фоне переживаний этих дней толпа придворной челяди… Все по-старому: словно в этой дворцовой громаде не прозвучало даже дальнего отклика революционной бури, прошедшей страну из конца в конец».[98]

Комиссар и его спутники попадают в коридор, где ждет кучка придворных во главе с Бенкендорфом. Сейчас выйдет на поверку главный арестант.

«Где-то в стороне певуче щелкнул дверной замок. Бенкендорф смолк и задрожавшей рукой расправил седые бакенбарды. Офицеры (охраны) вытянулись во фронт, торопливо застегивая перчатки. Послышались быстрые, чуть призванивающие шпорой шаги…

Как всегда, подергивая плечом и потирая, словно умывая, руки, он остановился на перекрестке, повернув к нам лицо — одутловатое, красное, с набухшими, воспаленными веками, тяжелой рамой окаймлявшими тусклые, свинцовые, кровяной сеткой прожилок подернутые глаза. Постояв, словно в нерешительности, потер руки и двинулся к нашей группе. Казалось, он сейчас заговорит. Мы смотрели в упор в глаза друг другу, сближаясь с каждым шагом. Была мертвая тишина. Застылый, желтый, как у усталого, затравленного волка, взгляд императора вдруг оживился: в глубине зрачков словно огнем полыхнула растопившая свинцовое безразличие их яркая, смертная злоба…

Николай приостановился, переступил с ноги на ногу и, круто повернувшись, быстро пошел назад, дергая плечом и прихрамывая…»[99]

Повернулись и пошли назад к выходу из дворца и представители Петросовета. На ходу кто-то сказал Мстиславскому: «Вы напрасно не сняли папахи: государь, видимо, хотел заговорить с вами, но когда он увидел, как вы стоите…» Другой добавил: «Ну, теперь берегитесь. Если когда-нибудь Романовы опять будут у власти, попомнится вам эта минута: на дне морском сыщут…»[100]

Середина лета 1917 года характеризуется широким размахом совместных выступлений рабочих, крестьян и солдат.

В настроениях народных масс отмечается дальнейший резкий сдвиг влево, в сторону решительной борьбы с контрреволюцией, рост доверия народа к большевикам.

Буржуазия воспользовалась стремительным назреванием политического кризиса в Петрограде и по стране для того, чтобы устроить в столице 3–5 июля массовую расправу над рабочим классом, его большевистским авангардом, над другими демократическими элементами трудящегося населения.

Глубокий анализ таких событий, как июльские расстрелы и репрессии, осуществленные Временным правительством при прямой поддержке эсеров и меньшевиков, привел Ленина к выводу о том, что двоевластие окончилось, контрреволюция организовалась и взяла реальную власть в свои руки.

Разгул реакции нарастал.

7 июля отдано было распоряжение о расформировании воинских частей, участвовавших в июльской демонстрации в Петрограде.

9 июля разгромлены в Петрограде помещения ряда большевистских и других демократических организаций.

9 июля эсеро-меньшевистские лидеры, предательски сдающие буржуазии одну позицию за другой, объявляют Временное правительство «правительством спасения революции» и признают за ним неограниченные полномочия для дальнейших репрессий.

12 июля Временное правительство вводит смертную казнь на фронте.

В те же дни разгромлены и закрыты редакции ряда большевистских газет.

18 июля назначен верховным главнокомандующим генерал Л. Г. Корнилов, прежде всего приказавший разгонять силой оружия митинги солдат.

Сложился единый антибольшевистский фронт, в котором объединились главные силы контрреволюции: партия кадетов — вождь русской буржуазии; реакционная военщина, которую активно поддержали империалисты Антанты, усвоившие метод грубого вмешательства во внутренние дела России. Развернулась против большевиков неистовая кампания клеветы, травли и террора.

Особенно усердствовал Керенский. По его приказу составляются списки революционных борцов, подлежащих аресту, а фактически и уничтожению. Старания Керенского, одновременно проявляющего заботу о безопасности царской семьи и создании для нее комфорта, по достоинству оценены как русской буржуазией, так и представительствами западных держав в Петрограде. 8 июля он сменяет Г. Е. Львова на посту главы правительства, сохранив за собой портфель военного и морского министра.

22 июля, за четыре дня до открытия VI съезда РСДРП(б), Керенский инспирирует опубликование в прессе сообщения «От прокурора Петроградской судебной палаты» — о так называемом расследовании июльских событий, о привлечении к судебной ответственности «за измену и за организацию вооруженного восстания» В. И. Ленина и других видных большевиков. Буржуазная пресса охотно подхватывает сообщение прокурора, распространяя клевету на революционную партию, на лучших революционных борцов. По прямому указанию Керенского, командующий Петроградским военным округом генерал П. А. Половцев, организатор июльских расстрелов, с помощью своих подручных организует и охоту за В. И. Лениным с целью расправиться с ним. «Офицер, отправляющийся в Териоки с надеждой поймать Ленина, — писал в эмиграции генерал, — спрашивает меня, желаю ли я получить этого господина в цельном виде, или в разобранном… Отвечаю с улыбкой, что арестованные очень часто делают попытки к побегу».[101] Это было прямое указание о расправе над вождем революции.

Свою временную победу в июльские дни буржуазия пыталась использовать для установления открытой военной диктатуры. Генеральным смотром сил контрреволюции должно было стать четырехдневное так называемое Государственное совещание, проведенное в августе в Москве, в здании Большого театра. В день, когда оно открылось, забастовали в знак протеста против него 400 тысяч рабочих Московского промышленного района, а также сотни тысяч на предприятиях во многих других крупных городах России. Власти установили вокруг Большого театра тройной кордон полиции и войск. На совещании выступили с яростным призывом к удушению революции, к развертыванию практики смертных казней на фронте и в тылу верховный главнокомандующий Л. Г. Корнилов, казачий атаман А. М. Каледин, лидер кадетской партии П. Н. Милюков, а глава правительства А. Ф. Керенский со своей стороны заверил в те дни реакцию, что он сделает все возможное, чтобы раздавить революционное движение «железом и кровью».

Это положение, сложившееся после июльских событий, Ленин охарактеризовал как начало бонапартизма. Меньшевики и эсеры, отмечал он, «играют уже прямо-таки роль шутов гороховых около бонапартиста Керенского».[102] Налицо основной исторический признак бонапартизма: лавирование опирающейся на военщину «государственной власти между двумя враждебными классами и силами, более или менее уравновешивающими друг друга».[103] Для России тех дней бонапартизм не был случайностью: он представлял собой «естественный продукт развития классовой борьбы в мелкобуржуазной стране с значительно развитым капитализмом и с революционным пролетариатом».[104] Не будем обманываться фразами, писал Ленин. Не дадим ввести себя в заблуждение тем, что перед нами только еще первые шаги бонапартизма… Вместе с тем, «признать неизбежность бонапартизма вовсе не значит забыть неизбежность его краха».[105]

Еще не определилось с полной очевидностью, кого из кандидатов в русские Бонапарты предпочитают русская буржуазия и ее антантовские союзники. Похоже, что с преобладающими шансами выходит на такую роль Корнилов. Но не теряет надежду, то и дело принимая актерские позы под Наполеона, и Керенский.

Пока же, шумя и суетясь, он продолжает неослабно опекать Романовых. Как был, так и остался он их ангелом-хранителем.

9 августа он подкатывает на автомобиле к подъезду Александровского дворца.

Взбегает по парадной лестнице в апартаменты своих поднадзорных, усаживается с бывшим царем на диванчик и — после вступительных вопросов о здоровье каждого члена семьи в отдельности и о настроении всего семейства в целом — говорит:

— Знаете, Николай Александрович, вам с семьей придется отсюда уехать.

— Почему?

— Так решило вчера правительство. Поверьте мне, оно желает вам только блага. Сейчас это значит: большей для вас безопасности.

— Но куда же нам ехать, Александр Федорович?

— Простите, этого я пока не могу сказать…

— Я хотел бы в Крым, в Ливадию.

— Не будем забегать вперед. О направлении точнее будет сказано позже.

Помолчав, добавил:

— Если, как я надеюсь, вы в принципе не возразите, я попросил бы вас безотлагательно приступить к сборам.

И еще, после маленькой паузы:

— Ограничений ни для вас, ни для ее величества никаких нет. Из вещей можете взять с собой что угодно. И в сопровождение свое — по личному вашему пожеланию — тоже кого угодно.