VIII
VIII
— Вы уже слишком это, товарищ Бродман, — сказал Коржиков. — Так нельзя. Нельзя забывать того, что товарищ Любовин колеблющийся. Он не поймет.
— Ну и черт с ним, — сказал Бродман и сел за стол против Коржикова. — Знаете, у меня теперь такая энергия, такая энергия, ну и надо было вылиться этой энергии. Что вы думаете, если я на митинге скажу все это. А что? Хорошо это будет?
— Давайте, товарищ, обсудим лучше положение работы нашей ячейки. Вы знаете, я на Любовина не надеюсь. Трус он и тряпка.
— Выдаст?
— Нет, его и на это не хватит. Просто ничего не будет делать. Вилять.
— Вот, кто у нас, товарищ, молодец на все руки, — сказал, глядя в окно, Бродман. — Ваш сын.
— Он идет по улице?
— Он вышел из дома Любовина и направляется к нам. Что за красавец.
— Отлично. Мне его и нужно. Вы потом оставьте нас одних.
— Сегодня же и отправите?
— Да. В Киенталь, за деньгами и инструкциями, а оттуда прямо на фронт.
— Хорошее дело.
Дверь с треском распахнулась на обе половинки, и в комнату ворвался оживленный, раскрасневшийся, весь прорываемый смехом Виктор.
Виктор был во всей красоте и блеске своих восемнадцати лет. Он очень походил на отца — корнета Саблина, в дни его юности. Только волосы были темнее, как у Маруси, и сам он был крепче, коренастей: прилив простой крови сказался. То, что придавало чертам Саблина оттенок капризной страстности, тонкие, легко расширяющиеся ноздри, чувственная складка пухлого рта, что было так мило в нем и так чаровало женщин, в Викторе было подчеркнуто и грубо. Он должен был нравиться простым девушкам или зрелым дамам, но тонкая, понимающая красоту женщина им не увлеклась бы. Было что-то отталкивающее в его красоте. Густые волосы были сзади коротко острижены, а спереди оставлены длинными локонами и, как женская челка, спускались на лоб. Большие серые глаза были жестки и наглы. Они властно смотрели кругом и никогда и ни перед чем не опускались. Борода еще не росла на его подбородке, молодые усы были острижены, и только два черных кустика были оставлены под самыми ноздрями. У него была длинная, полная, красиво обрисованная шея, выказывающая непреклонную волю. Белая просторная рубашка с широким отложным воротником приоткрывала грудь, где на золотой цепочке висел дорогой кулон с темным гранатом. Широкий пояс охватывал поверх рубахи талию. Ниже были свободные панталоны и легкие башмаки.
Ни с кем не здороваясь, Виктор бросился на койку Федора Федоровича и разразился веселым смехом.
— Ну и историйка сейчас вышла, — говорил он в перерыве припадков смеха. — Вот умора. Зашел я к тетушке напротив. Она меня шоколадом напоить обещала. Выпил я шоколаду, гляжу на нее. Ничего бабенка, полная, рыхлая, надо думать, аппетитная… Она мне: «Витя, Витя»… Солнце светит, тепло у нее. Духами пахнет. Я думаю — была не была. «Пойдемте, — говорю, — тетенька, в спальню». Она, дура, ничего не понимает. Идет. Ну вошли. Я ее повалил на кровать. Она и не пикнула, только красная стала, горячая, тяжело дышит… Ну и вдруг… Дверь… и дядюшка. Эльза Увидала, кричит… А мне в зеркало тоже видать. Ничего, думаю. Потерпи минутку. Дядюшка, дурак, дверь закрыл и на цыпочках спускается. Вот идиот!
Виктор опять залился смехом.
Бродман хохотал, Федор Федорович был серьезен.
— Ну, что ты нашел интересного в этой старой, крашеной бабе, — сказал он спокойно.
— А, право, ничего. Так, минута такая нашла. Отчего, думаю, не взять для коллекции.
— Эх, Виктор, Виктор! Пора бы кончить все это. Не такие теперь времена. Ты нужен на крупное дело… Прощайте, товарищ Бродман, — обратился он к Бродману, вставшему при начале этого разговора. — Вы, может выть, зайдете ко мне.
— Я пойду к товарищу Любовину. Знаете, любопытно посмотреть их теперь вместе.
— Ну, что там интересного, — промычал Коржиков.
— Вот что, Виктор, — сказал Федор Федорович, едва Бродман скрылся за дверью. — Мне надо поговорит с тобою.
— Говорите, я слушаю, — ответил Виктор, смотря большими глазами на Коржикова.
Отношения между сыном и отцом были дружеские, но деловые. Никакой ласки или нежности между ними не было. Очень редко Виктор говорил Коржикову «отец», но больше «вы» или «Федор Федорович». Коржиков звал его по имени. Про его рождение, про первые годы детства они никогда не говорили.
Коржиков достал из шкатулки бумаги и подробно рассказал ту работу, которую возложил комитет на Виктора. Он дал ему карты, показал на них, как он должен пробираться к Заболотью, как войти к казакам и что там делать.
— Валить авторитет начальников. Смущать души простых людей. Лгать, клеветать, подводить, где только можно, — говорил Коржиков.
— Убивать лучших, — сказал Виктор. Коржиков поморщился, но промолчал.
— Вот, Виктор, может быть, мы никогда больше и не увидимся. Я раньше не говорил с тобою о твоем рождении, о твоих первых днях.
— Ну, верно, родился, как и все. Не под лопухом же меня нашли. Коржиков достал портрет Маруси и подал его Виктору.
— Это твоя мать, — сказал он.
Виктор с любопытством стал разглядывать старую карточку, на которой Маруся была снята в гимназическом платье, в черном переднике и с волосами, уложенными в косы.
— Хорошенькая девочка, — сказал Виктор. — А ловко вы ее подцепили, Федор Федорович?
— Это мать твоя, Виктор! — с возмущением в голосе сказал Коржиков.
— Ну, так что же?! Разве мать не женщина? Только и всего, что она на восемнадцать лет старше меня, а то — такая же женщина. Эльза-то, поди, еще много старее будет.
— Оставь, Виктор! Она была глубоко несчастлива и умерла, родив тебя.
— Бедная! Молода она была?
— Ей было девятнадцать лет.
— Жаль девчонку. Поди, и вы убивались. Как же вы так неосторожны были, Федор Федорович, не поберегли ее?
Гримаса невольного отвращения искривила лицо Коржикова.
— Я никогда не был ее мужем, — сказал Коржиков, подавая Виктору карточку Саблина. Саблин был снят у лучшего тогдашнего фотографа Бергамаско. На лакированной, в лиловатых тонах, карточке, в выпуклом овале было поясное изображение Саблина в кирасе поверх колета. Гордо, ясно и самоуверенно смотрели большие красивые глаза.
— Я понимаю мамашу, — сказал Виктор. — Экой какой ферт! Фу-ты ну-ты! Как устоишь! И поди, ерник большой был… Офицер, — протянул он. — Я сын офицера! Вот так игра природы! Как же вы-то рога себе наставить позволили. Ведь она, поди, не такая соломенная дура была, как Эльза. Воображаю, как вы злились!
— Молчи, Виктор! Ты ничего не понимаешь! Слушай.
Коржиков подробно рассказал всю историю Маруси. Когда он дошел до того момента, как Любовин ворвался в квартиру Саблина, Виктор захохотал.
— Экая балда! Хоть он мне и дядюшка, а недалекий парень. Экий осел! Стрелял! Ну, и, конечно, промазал. Разве он может убить! Он и клопа-то на спичке жарит, так покаянную молитву шепчет. Однако, черт возьми, романтическое происшествие. Сын офицера! Гляди, богатого. Что же он мамашу обеспечил по крайности? Вы на приданом женились или как?
Коржиков, досадуя на себя, что начал разговор, рассказал о причинах, заставивших его жениться на Марусе.
— Какие дикие понятия! Что же, девушка и родить не смеет?
— Виктор, какие у тебя чувства к этому офицеру?
— Какие?.. Да никаких…
— Он жестоко оскорбил твою мать, заставил ее страдать.
— Ну поди, и наслаждалась немало. Ведь хорош офицерик-то! Это что же, гусар, что ли?
— Он зачал тебя и бросил, что же ты чувствуешь к нему?
— Как к офицеру или как к отцу?
— Как к отцу.
— Ничего. Мало ли бывает. Побаловался, не его в том вина. Поди, и от меня где-либо дети пойдут, что же думать об этом? Это уже плохой коммунист, ежели над таким пустяком голову крутить. А к нему, как к офицеру — обычно, как ко всем им — ненависть. Задушить его надо и все, без особой пощады. Офицер он, наверно, хороший, такой много вреда нам делает. Хотите, я своими руками задушу, если попадется.
— Отомсти за нее, — глухо сказал Коржиков и закрыл руками лицо, вдруг странно покрасневшее пятнами.
— А вы что же, отец, а?.. Любили ее? Любили? Ха-ха-ха-ха! Вот здорово, Федор Федорович. Любили! Ха-ха-ха…
Коржиков встал и прошел по комнате. Он с трудом владел собою. Наконец, справившись, он почти спокойно сказал:
— Ты когда же пойдешь в Киенталь за деньгами и окончательными инструкциями?
— А сейчас, — становясь серьезным, сказал Виктор.
— Сюда вернешься?
— Нет, прямо оттуда на железную дорогу.
— Ну, ладно.
Коржиков, не глядя на Виктора, пошел из комнаты.
Протяжный вой собаки, крики и плач во дворе у Любовина поразили Коржикова. Он пошел во двор. Лицо его было замкнуто и серьезно. Он догадывался, что произошло. «Иначе и быть не могло. Развязал», — подумал он, и горькая складка легла поперек его лба. Почти сорок лет, с самого рождения знал он Виктора Михайловича и, по-своему, любил его.
В сарае, на тщательно намыленной веревке висел, склонив голову набок, Любовин. Эльза причитала и визжала под ним, собака ей вторила, 3адрав кверху морду. Бродман что-то кричал. Никто не догадался снять труп с петли.
— Да снимите же его, черт возьми! — крикнул Коржиков и полез на стол, чтобы развязать веревку.
С помощью Эльзы Бродман только размахивал руками: он боялся покойников, Коржиков снял Любовина и отнес его в дом.
Когда он снова вышел, уже вечерело. Луна поднималась над горами. Виктор, одетый по-дорожному, с маленьким мешком за плечами, выходил на дорогу.
— Виктор, — крикнул ему Коржиков, — постой! Ты знаешь… Виктор Михайлович сейчас повесился.
— Экий идиот! — сказал Виктор. Никакая тень не набежала на его лицо. Оно было холодно, самодовольно и спокойно.
— Виктор, ты не простишься с ним?
— Ну вот еще? Очень надо. Ведь он все равно мертвый!
Бродман стоял у ворот и восхищенными глазами смотрел на удаляющегося по Киентальской дороге Виктора.
— Вот, — сказал он, дотрагиваясь до рукава Федора Федоровича, — это сила! Это идет — настоящий большевик!