LX
LX
В эту пятницу Саблин проснулся со смутным желанием, чтобы она пришла. Сладкие воспоминания прошлых встреч встали перед ним, и до боли стала она желанной. Но сейчас же встал перед ним Любовин и те оскорбления, которые пришлось от него снести на глазах у возлюбленной. Саблин понял, что уже не сможет он подойти к этой девушке. И самое лучшее — не видаться. Ему показалось, что и она не придет к нему. Несколько раз он думал написать ей. Но что написать? Прежнего тона серьезной беседы, откровенно высказываемых мыслей он не мог возвратить. Все мешал Любовин. Казалось, что не она, а он будет читать его письмо. Если она придет теперь, то придет с братом. Саблин ловил себя на подлом чувстве страха всю эту неделю. Он боялся встречи с Любовиным, потому что знал, что надо убить, а сможет ли он убить? Хватит ли духа? А не убить его — надо убить самого себя. Придет Маруся, — как скажет он ей, что он должен убить ее брата, как заговорит о брате, о том, что было? Это невозможно. Она это поймет и не придет к нему. Накануне Саблин получил приглашение на пятницу к Вольфам. Над ним уже трунили, что он по пятницам нигде не бывает, точно мусульманский праздник справляет. Предполагался ранний обед, поездка на тройках, катанье с гор на Крестовском острове, чай там и поздно ночью ужин у Вольфов. День манил целой вереницей удовольствий. Против него в санях будет улыбающееся розовое от мороза лицо Веры Константиновны, ее белая горностаевая шапочка и белая вуаль, ее белая шубка из горностаевого меха и белые высокие ботики. Настоящая Снегурка. Он услышит ее радостные вскрики, когда полетит с нею на санках с крутых Крестовских гор, он будет щеголять перед нею своим молодечеством и уменьем управлять санями. Как хорошо!
От стен его спальни веяло тоской. В кабинете предки хмуро смотрели со стен в утренних сумерках. Вся квартира стала невыносимой. Саблин ушел на занятия, с занятий прямо в артель, там, после завтрака, играл на бильярде, послал на квартиру за свежим платьем, переоделся в собрании и свежий и чистый в пять часов был у Вольфов.
День прошел в непрерывной близости к баронессе Вере, и она казалась такой неземной и прекрасной, что Саблин думал, что никогда бы он не посмел сделать ей предложение. Все было хорошо. Катанье на тройках, горы, на которых она весело и звонко кричала от восторга, хороша была баронесса Софья, хорош ее муж, хороша старая баронесса и старый барон, мрачно куривший сигары и плативший за все и говоривший что-то по-немецки, над чем смеялись обе его дочери.
Саблин вернулся домой только в четвертом часу утра. Денщик, разливая его, доложил: что вечером к нему звонила и спрашивала его какая-то барышня.
— Что же ты сказал? — спросил Саблин.
— Сказал, что дома нет и допоздна не будете, — отвечал денщик.
— Она была одна?
— Совсем одне-с.
— Ладно, — сказал Саблин, — можешь идти.
«Маруся была, — подумал он. — Зачем? Разве не поняла она, что ее братец своим диким вторжением прикончил все и больше ничего не будет». Было досадно, мучительно и стыдно. Но Саблин поборол себя. Он был так счастлив, так утомлен морозным воздухом, только что пережитым возбуждением, вином и близостью прелестной девушки, что ему было не до борьбы с совестью, он зарылся в одеяло и заснул. Что кончено, то кончено. Утром он пошел в эскадрон с твердым намерением после занятий написать Марусе и коротко объяснить, что не он, а ее братец и она сама виноваты в том, что он принужден прекратить знакомство, что он готов, конечно, дать отчет во всем, в чем он виноват перед нею… Но написать это письмо ему не пришлось.
В эскадроне Гриценко отозвал его в сторону и сказал:
— После занятий, Саша, пойдем к князю Репнину. Он хочет поговорить с тобою.
— О чем? — спросил Саблин.
— Не знаю, милый друг. Пойдем вместе.
Мучительно долго тянулись занятия. Делали шашечные приемы, маршировали по коридору, то по одному, то рядами отбивали твердый тяжелый шаг, потом сняли амуницию, делали гимнастику, становились на носки и приседали, ворочали головами, выбрасывали руки вперед, в стороны, вверх и вниз. Методично раздавались команды и пояснения унтер-офицеров.
— Выпад попеременно с правой и левой ноги! Мотри выпадай стремительно, и чтобы носок прямо был, а остающейся ноги по фронту. Кулаки у грудь по команде — раз!
— Дела-ай — раз!
Длинные шеренги солдат с красными лицами и выпученными глазами казались дикими.
— Дела-ай — два!
Люди выпадали вперед, и унтер-офицеры начинали обходить и поправлять правильность стойки.
— Пальцы прямые. Изварин, вольноопределяющийся Пенский, разверни носок вот так и не шатайся.
В углу, сбившись в кучу, стояли и курили офицеры. Розовый Ротбек Рассказывал новый очередной анекдот, который все знали. Мацнев, притворяясь больным, кутал свое горло поверх воротника мундира в шелковое кашне, Гриценко то стоял с ними, то похаживал по эскадрону. Предстоящий визит к Репнину, видимо, заботил и его. Занимался один поручик Фетисов, который стоял посередине фронта с часами в руках и громко командовал всем унтер-офицерам:
— Кончать пассивную! По снарядам! Болотуев на кобылу. Ермилов на Шведскую лестницу, Брандт на брусья, Лохальский на наклонную лестницу.
Люди разбежались по гимнастическим снарядам и начали упражняться на них. Зимнее солнце покрывало мириадами искр красивые узоры, которые расцветил по окнам мороз. Пальмовые леса, утесы, бездны, звездное небо — все было нарисовано на стеклах коридора казарм. Из столовой пахло жирными щами и кашей, там дежурный уже резал мясные порции.
Коридор гудел и сотрясался от прыжков и бега рослых людей.
— Руки подавай больше вперед. Садись на мягкие лапы, — слышались голоса унтер-офицеров.
Фетисов скинул сюртук и в рубахе с подтяжками и черном с полукруглым языком галстуке легко побежал к офицерам.
— Ну, молодежь, господа корнеты! Пример людям! — задорно крикнул он.
Черный ловкий Гриценко оживился. Он тоже снял сюртук, Саблин и Ротбек сняли шашки и расстегнулись.
— Болотуев, — крикнул Гриценко, — подымай выше: на последнюю! Обитое кожей бревно, называемое кобылой, поднялось на сажень над землей, Болотуев тщательно проверил трамплин, эскадрон затих.
— Готово, ваше высокоблагородие, — крикнул Болотуев, становясь за кожаным матрацем, чтобы поддержать офицеров после прыжка.
Гриценко разбежался, оттолкнулся тонкими в крепких мускулах ногами о трамплин, едва коснулся кобылы руками и ловко перелетел на матрац.
— Видал миндал? — торжествующе сказал он ставшему рядом с кобылой Мацневу.
За ним также ловко перелетел через кобылу отличный фронтовик коренастый и простоватый Фетисов. Ротбек, которого Саблин пустил впереди себя, застрял на кобыле, не смогши перепрыгнуть.
— Сиди так, Пик, — звонко, возбужденный собственной удалью, крикнул Саблин, — да голову нагни.
И Саблин, разбежавшись, так оттолкнулся о трамплин, что звонко щелкнули доски, и перелетел и через кобылу, и через пригнувшегося на ней кульком Ротбека.
— Ишь ты, ловко как Саша наш! — говорили тихо солдаты. — Ловчей его нету в полку. Емнаст!..
— Ну, унтер-офицеры, становись, — крикнул Гриценко.
— Спустить надоть! — сказал вахмистер.
— Нет, пускай так, — сказал Фетисов.
Толстый Иван Карпович солидно разбежался на крепких ногах, отчетливо оттолкнулся и, несмотря на всю свою массивность, легко перелетел через кобылу и грузно шлепнулся ногами на кожаную подушку. За ним побежали унтер-офицеры.
Далеко не все могли взять эту высоту, и кобылу опустили на одно деление ниже.
Прыжками закончили занятия. Гриценко, не одеваясь, в красной шелковой рубахе пошел на кухню. Бравый дежурный отрапортовал ему, повар в белом переднике наливал в специальную чашку пробу.
Офицеры, кроме Мацнева, пошли за своим эскадронным. Солдаты собирались по столам.
Гриценко, перекрестившись, взял чистую деревянную ложку и, тщательно подув на щи, стал пробовать. Фетисов, Саблин и Ротбек взяли ложки у солдат.
— Славные щи, — сказал Гриценко. — А вот каша что-то у тебя, друг мало упрела, — беря за ухо кашевара, сказал Гриценко. — Поздно заложил, что ли. А?
— Виноват, ваше высокоблагородие, — сказал кашевар.
Но каша только казалась такою. Вся в сале, рассыпчатая, коричнево-красная, она была мягка и нежна.
— Нет, — сказал Гриценко, — и каша хороша. Спасибо, молодец, — и он ласково потрепал ухо кашевара. — Петь молитву! — сказал он, надевая сюртук и шашку и направляясь к выходу.
Саблин шел за ним. Он был полон возбуждения от гимнастики, общения с рослыми, прекрасными людьми, влюбленными, как казалось ему, в него за его лихость и молодечество. На лестницу доносилось стройное пение.
— И исполняеши всякое животное благоволения… — слышал он и любил, любил полк, чувствуя, что он с ним одно нераздельное целое.
— А не достает любовинского голоса, — сказал Фетисов. — Молитва не та.
Эти слова как ножом резанули по сердцу Саблину, он задохнулся на ходу и должен был приостановиться. Гриценко заметил это.
— Ничего, друже, — ласково сказал он. — Перемелется — мука будет. Зайдем за пальто, да и к князю. Завтракать будем после.