II
II
За границей Любовин почувствовал себя Станиславом Лещинским. В гимназии он учил французский и немецкий языки, делал переводы с немецкого на русский и с русского на немецкий, твердил стихи, и теперь он старался вспомнить, как по-немецки колбаса. Пиво — он вспомнил — Bier, хлеб — тоже знал — Brot, но колбасу вспомнить не мог. Не мог вспомнить и «сколько стоит», или «дайте мне». В голову лезли все неподобающие отрывки из MusterstЭcke Массона «Die Pantoffeln des Abu-Kasem», вспомнил заученные когда-то фразы: «wo sind Alexanders und Peters BЭcher? — Sie sind in dem Schranke, aber der Hund meiner alten Tante bellt im Hause» (* — «Туфли Абу-Казема»… «Где книги Александра? — Они в шкафу, а собака моей старой тетки лает в доме»…). Все было не то. «Эх, если бы Маруся была со мною, она умеет по-всякому. И по-французскому, и по-немецкому, и по-английскому, а я… «unweit, mittels, kraft und wahrend» (* — «Недалеко, посредством, вследствие») — вспоминал он и даже не знал, что это обозначает.
На станции, однако, купил всего, чего хотел, и напился кофе, первый раз после Петербурга. Чувствовал себя хорошо и свободно. Называл всех — «камрад» и казался счастливым, глупо улыбался, дивился относительному теплу, достал зашитые в пальто бумаги, данные Коржиковым, и разобрал их.
В каждом городе, где была пересадка, Любовин по данному адресу находил товарища, члена партии, и тот провожал его дальше, давая записку и адрес следующему. Любовин невольно обратил внимание, что все товарищи были евреи. Они были предупредительно вежливы, ласковы, старались всеми силами помочь ему, рассказать, указать, как ехать. Австрийский товарищ проводил его до швейцарской границы и посадил на поезд, шедший в Берн. Он долго и обстоятельно рассказывал и записал, на какой станций надо слезать, нарисовал, как идти.
— Там, товарищ, дорога-то путаная. Горы. Да везде написано. Или спросите у кого.
— А по-каковски спрашивать надо?
— По-немецки. Это немецкая Швейцария.
— Черт его знает, как и спросить-то, — раздумчиво сказал Любовин.
— А постойте, я напишу. Вы бумажку покажете, вам и укажут.
— Ну ладно, доберусь как-нибудь.
На конечной станции, в Рейхенбахе, Любовин слез и долго не мог понять, где он, в какой волшебной стране, каким упоительным воздухом дышит. По пути мало смотрел в окна. Гор, кроме Дудергофа и Кирхгофа, отродясь не видал и теперь, сойдя со станции, стоял и оглядывался направо и налево, упоенный красотою зимнего вида.
Сразу поднимались за станцией горы. Серебряный лес с елями, густо покрытыми снегом, убегал по глубокой долине, разветвлялся надвое и отдельными, сверкающими на солнце островами поднимался по скату к синему прозрачному небу. Дышать было легко, воздух был тих и прозрачен, дали четки, никакая дымка их не заволакивала. Было холодно, пар шел изо рта, а казалось тепло. Любовин обернулся кругом и застыл в восторге. Киентальская долина расстилалась перед ним, сверкало голубое во льду озеро, и странно было видеть, что по нему бегали на коньках и отражались, как в воде, люди. Дальше чернели, а потом белели горы, уходившие под самое небо. Любовину сначала показалось, что вдали нависли тяжелые тучи. Но по тучам лепились белые домики, колокольня кирхи, красная, острой пирамидой четко рисовалась на снегу. «Снеговые горы! Снеговые горы! — сказал очарованный Любовин. — Что Дудергоф или Кирхгоф! да разве то горы! Их сюда поставить и не приметишь — такие маленькие!» Снег кругом был белый, чистый, повсюду тянулись узкие полоски от лыж или от маленьких санок. Синие тени шли от деревьев, утреннее солнце радостно и ярко светило.
Здесь забывалась драма в казарме, чувствовалась свобода. Радостно лаяла где-то собака, и далеко звенели бубенцы, кто-то ехал на санях. «Как у нас на масляной», — подумал Любовин и бодро зашагал по широкой улице.
Всему он дивился. Ему сказали, что это деревня. Каменные двух- и трехэтажные дома красивой архитектуры тянулись вдоль улицы. Громадные дубы в серебряном инее протягивали ветви и образовывали белый, точно кружевной свод. Тихо падал с них иней и лежал тонкими сверкающими трубочками на панели.
Низкая, пузатая, квадратная колокольня кирхи с часами на все четыре стороны, с сквозной на столбах галереей, над которой колпаком поднимался тонкий шестигранный шпиль с крестом, выдавалась на улицу. От колокольни Любовин, как ему объяснил товарищ в Австрии, свернул налево и пошел по узкой серебрящейся дороге в гору. Он по железному, тонкому висячему мосту перешел через пропасть, заросшую лесом, и высокие ели были вровень с его лицом и чуть поднимали остроконечные вершины над мостом. На каждой иголке мороз одел тоненький ледяной футлярчик, прибелил снежными звездочками, и все это сверкало под голубым небом, точно радуясь своему ослепительному убору. Мост чуть подрагивал под его ногами, и серебряная пыль сыпалась вниз на деревья.
Шоссе круто свернуло вправо, пошло вдоль оврага, стало раздваиваться, троиться, на скатах горы тут и там появились домики под снегом, где два, где три, где десяток, дорога то шла по открытому, то входила в лес, елки обступали ее, и пахло нежным ароматом зимней хвои, мороза и чистого нетронутого снега.
Любовин чувствовал, что сбился с дороги. Дети со смехом катились навстречу ему на санках по скату, размахивали шапками, попалась крестьянка с коровой, Любовин остановил ее и спрашивал, где Зоммервальд, она качала сочувственно головою и ничего не понимала. Навстречу шли какой-то чернобородый человек хмурого вида и с ним девушка с льняными, коротко остриженными, волосами худая, стройная, миловидная. Любовин решил, что не стоит их и спрашивать: все равно не поймут его.
Молодые елки густою порослью лепились по скату, и было в них что-то чистое и задорно юное. Любовин первый раз почувствовал, как прекрасна природа.
Из зеленой чащи раздался громкий окрик по-русски:
— Смотрите, товарищи, козы.
— Да, ты ж их напугал, — крикнул чернобородый.
Любовин подошел к нему и, приподнимая шляпу, сказал:
— Товарищ, вы будете не из Зоммервальда?
— Из него самого, — басисто ответил чернобородый и подозрительно осмотрел Любовина с головы до ног.
— Может быть, вы в нем знаете товарища Варнакова?
— А вам к чему это знать? — сказал чернобородый и весь насторожился.
Девушка отошла на шаг от Любовина и подозрительно смотрела на него. Чернобородый был невысок ростом, широкоплеч, могучего сложения имел конопатое, в оспинах лицо, большой широкий нос и черные усы, прикрывавшие ярко-красные губы. На нем была теплая ватная куртка вязаная шерстяная шапочка колпаком сидела на голове, придавая смешное выражение его бородатому лицу. Ноги в коротких штанах, на которые были натянуты длинные серые вязаные штиблеты, были толстые и кривые. Весь он был неладно скроен, да крепко сшит.
— Я имею к нему письмо от товарища Федора Коржикова. Я Любовин, по паспорту Станислав Лещинский.
— Эк вы как, товарищ. Первому встречному и так откровенно. Разве можно так?..
Любовин смутился.
— Неосторожно, товарищ, — сказала девушка. Ее голос звучал глухо и бледно и соответствовал ее бледному, худому, красивому лицу.
— Надо было раньше обнюхаться, да узнать, кто мы такие… Положим, вы можете быть спокойны. Эта дыра выбрана замечательно удачно. Тут никого такого нет. Итак, товарищ, я Василий Варнаков, — сказал, протягивая руку, чернобородый.
— Товарищ Лена Долгополова, — сказала девица.
Кричавший из кустов тоже вылез и подошел. Это был долговязый парень с бледным, больным лицом, без усов и без бороды, он был в таком же костюм, как и Варнаков.
— Это что за индивидуум? — спросил он.
— От товарища Федора из Петербурга, — сказала Лена.
— А… А я, Бедламов, прошу любить и жаловать.
— Ну что же, пойдемте, товарищ, обсудим, в чем дело, — сказал Варнаков и пошел с Любовиным впереди.
Бедламов шел сзади с Леной.