LII

LII

— Зачем вам знать, кто я и кто мои предки, — сказала после долгого молчания Маруся. — Они у меня тоже были. Не с ветра же я взялась? Но пусть для вас я буду то, что есть — знакомая незнакомка. Мы оба ищем правду. Каждый понимает эту правду по-своему, и никто не нашел. Я хочу счастья для всего мира. Я хочу любить всех людей, вы признаете лишь маленький кусок земного шара. Мое сердце больше вашего. Мы столкнулись в споре и заинтересовались друг другом. Нас связал один общий кумир — красота. Вы поклоняетесь ей — и гордитесь этим, я считаю это слабостью, почти пороком… Вы показали мне сказку мира. Сказку о Царе и его царстве. Я знаю другую сказку. Когда-нибудь, не теперь, я расскажу вам ее. Теперь вы не поймете моей сказки. Но пусть я останусь для вас незнакомкой, как Сандрильона на балу у принца.

— Но принц узнал Сандрильону по потерянному ею башмачку.

— Узнайте, — смеясь, сказала Маруся и чуть выставила из-под длинного платья свою точеную крошечную ножку. В легком ботинке, потоптанном и сбитом, и черном фильдекосовом чулке была нога, которой можно было гордиться. Глаза загорелись у Саблина. «А что, если этот старый ботинок, этот чулок, это хорошее, но скромное платье — только маскарад. Что, если у Мартовой она одна, а в своей интимной жизни она совсем другая. И, если так прекрасна она в этом убогом наряде, то как же должна быть она хороша в ажурных шелковых чулках и легких лакированных башмачках». Дрожь пробежала по телу. Он стоял перед тайной, и эта тайна волновала его. «Она русская — это несомненно, это видно по тому, как правильно и красиво говорит она, она умная, образованная, тактичная, Не пьет, а только балуется шампанским, не есть конфет. Откусила одну и положила — видно, что это для нее не редкость, она либеральных взглядов… А что, если она одна из тех аристократок, которые, пресытившись удовольствиями света, ищут новых, более сильных ощущений?» Саблин Подумал и улыбнулся: «В девятнадцать лет? Пресытиться, искать чего-то нового?.. Или это старая дворянка-помещица, из рода не менее старого, чем его, «Вера» из гончаровского «Обрыва» влюбилась в него и прибегла к маскараду?»

Бросим думать об этом, — сказала Маруся. — Вы предложили мне дружбу. Я глубоко тронута вашим предложением и верю, что оно вполне искренно. Я принимаю его. Будем друзьями. Я вижу много книг у вас. Книг о существовании которых я не слыхала. Вот покажите мне эти маленькие книжечки. Кавалерийский Устав! Какие забавные картинки. Я и не знала что каждый жест, каждое движение у вас изучено и описано. Ноты сигналов! Какие странные слова: «левый шенкель приложи и направо поверни». Что это значит? Милый Александр Николаевич, предо мною открывается новый мир, и я не подозревала, чтобы то, что на улице нам кажется такими пустяками, когда мы встречаем полки, было бы так серьезно и важно. Наука о войне?.. Ужели будет когда-либо война? Ужели нужны для войны эти — «левый шенкель поверни», или как там его? Вы должны посвятить меня во все это. Я вижу теперь, что, когда мы спорили с вами у Вари мы были глупцами. Мы думали, что это пустяки, что это только придумано вами, а это правда наука! И «левый шенкель укажи» тоже наука. Не правда ли?

Слушал он ее или нет? Больше любовался ею, движением ее губ, мельканием белых ровных зубов и тем, как загоралась и пропадала краска румянца на ее щеках. Она говорила. Она инстинктивно чувствовала, что в этой болтовне ее защита. Или уйти, или говорить серьезно, смотреть книги, чем-то заниматься. Иначе протянутся эти сильные руки, схватят ее, и жадные губы начнут целовать. Что тогда делать?! Уйти она не могла.

— Вот, — воскликнула вдруг она, перебивая свои речи, — пришла на минуту, только посмотреть вашу хижину, а сижу уже третий час.

Она встала.

— До свидания. Мне пора. Пора!

— Когда же увидимся? Здесь у меня.

«Отчего нет? — подумала она. — Было так хорошо. Уютно. Он благородный, честный, да и она умеет себя держать».

— Хорошо. На будущей неделе. Опять в пятницу. Но только тогда на одну минуту. Я отнесу вам ваши книги.

Маруся пожала ему руку и быстро сбежала по темной лестнице вниз. Хлопнула наружная дверь, и Саблин остался со своими пирогами, конфетами, фруктами и вином. «Что делать со всем этим? — подумал он. — Свезу Ротбеку — он любит сладкое».

Вот была прекрасная девушка, сидела на этом кресле, и что осталось? Пружины выпрямились, и нет следа, что она здесь сидела, и кресло холодное не сохранило теплоты ее тела…

Каждую неделю, в пятницу, в семь часов вечера, Маруся приходила к Саблину. Они вместе читали, он играл на фортепиано, пел ей, иногда пела и она. В кабинете было тепло и полутемно, в столовой шумел самовар. Они были одни. Им было хорошо. Иногда, в осеннее ненастье, когда за окном хлестал дождь, у него горел камин, трещали дрова, и они садились рядом и смотрели на огонь. Создавалась близость. Если Маруся только лучше себя чувствовала с ним, то Саблин страдал. Он хотел Марусю. Он уже не смотрел на нее, как на святыню, как на мурильевскую Мадонну, но страстно желал ее. Но он знал, что она недоступна.

Мужчина любит глазами, женщина любит ушами. Саблин знал это. Он чаровал Марусю и разговором своим, и пением. Он целовал ее руки. Она смеялась. Как-то на пятом свидании он подошел к ней сзади, когда она сидела за роялем, только что окончив пение, и поцеловал ее в шею. Она расплакалась. Если бы она оттолкнула его, негодующая, встала, ушла, как на Лахте, она спасла бы себя, но она заплакала и … погибла.

Он стал на колени, стал умолять не сердиться, стал целовать ее руки, привлек к себе, сел в кресло и усадил ее на ручку кресла. Он говорил, как он несчастлив, как он любит ее и как ему тяжело, что она его не любит.

Это была неправда! Она его любила, очень любила! Чтобы доказать это, чтобы показать ему, что она не сердится, она тихо поцеловала его в лоб. Они расстались друзьями, и, когда в следующую пятницу она пришла к нему, он поцеловал ее румяную, пахнущую первым морозом щеку, и она ответила ему таким же поцелуем. Как брат и сестра.

Девушка не испорченная, не знающая страсти, не жаждет страсти, но любит тихо, и если девушка отдается мужчине, то это почти всегда потому, что она жалеет его. Жалость — самое опасное чувство для девушки, и Саблин сумел достигнуть того, что Маруся стала его жалеть и считать себя виновной в его страданиях.

Маруся видела, что он страдал. Он горел в страсти. Он похудел, и глаза стали большими, темными.

Был тихий ноябрьский вечер. Она засиделась у него. Тяжело было уйти от него, такого одинокого и… больного. У него горела голова. Должно быть, это был жар? Слезы стояли у него на глазах.

— Нет, Мария Михайловна, — говорил ей Саблин, — вы жестокая. Вы не видите, как я страдаю. Я готов умереть. Да смерть, пожалуй, лучше будет, чем так томиться, и мучиться, и гореть.

— Чего вы хотите от меня? — спросила с мольбою в голосе Маруся. Ей так хотелось, чтобы он был счастлив.

— Поцелуйте меня.

Он сидел в кресле, она сидела против него.

— Если вы так хотите, — сказала она, встала, подошла к нему и нагнулась к его губам. Он схватил ее руками за талию, она сама не поняла как, но она очутилась у него на коленях. Он целовал ее губы. Большие серые глаза были близко к ее глазам. Она оторвалась от него и заплакала.

— Разве в этом любовь? — тихо, с горьким упреком сказала она. — Пожалейте меня!!!

Он не слыхал ее слов. Горячими неловкими руками он расстегнул сзади ее кофточку и обнажил ее плечи и грудь, покрывая их горячими жадными поцелуями. Она не сопротивлялась. Два раза прошептала в отчаянии: «Не надо, не надо!..»

Он схватил ее поперек талии и, как перышко, понес в свою спальню, и она отдалась ему тихо, кротко, покорно, точно лекарство дала от его тоски и горя, пожертвовав собой.

Ей было стыдно, противно, мерзко, но увидела счастьем и ликованием горящие глаза того, кого она так любила, и все забыла и поцеловала его сияющие счастьем глаза и прошептала тихо и покорно:

— Мой принц!..