Глава 3. Кто делал революцию и зачем?

Глава 3. Кто делал революцию и зачем?

Борцы с человечеством за идею.

Д. Шидловский

Преамбула

Сохранилось довольно много рассказов, в которых революционеры весьма откровенно повествуют, зачем и почему начали борьбу с окружающим миром. Истории довольно однообразные.

Начать стоит с того, что ни один из них не рисует сколько-нибудь осмысленного проекта будущего. В лучшем случае, ведутся расплывчатые, неопределенные речи о «светлом будущем» — но всегда без конкретизации. Прекрасный пример тому «сны Веры Павловны» из творения Н. Г. Чернышевского «Что делать?». В снах выведен некий идеальный мир, но он даже менее конкретен, нежели остров Утопия или Город Солнца. Некая абстракция, предназначенная не для воплощения в жизнь, а для эмоционального переживания.

Революционеры-утописты Нового времени ссылаются на науку столь же рьяно, как средневековые утописты — на «истинную» религию. Но очень многое в их текстах предназначено именно для эмоционального восприятия. Но что характерно — все прекрасное у них отвлечено от реального мира и принадлежит к области чистых идей. Революционер — тот, кто выбрал некие абстрактные идеи и готов идти за них на смерть. Но что реально означает «идти на смерть»? В первую очередь — готовность убивать.

Революция для них — нечто прекрасное. Описывая совершенно отвратительную бойню в Вандее 1793 г., Виктор Гюго утверждает: «Над революциями, как звездное небо над бурями, сияют Истина и Справедливость». А свору убийц описывает как «…воинский стан человечества, атакуемый всеми темными силами; сторожевой огонь осажденной армии идей; великий бивуак умов, раскинувшийся на краю бездны».{207}

Абстрактные идеи — прекрасны. Реальный мир — только поле торжества или гибели этих абстракций. А сцены разрушения и гибели реального мира вызывают восторг.

Психологический этюд

В 1970-е годы были написаны, а в 1990-е опубликованы мемуары двух свидетельниц Большого Террора. Обе — коммунистки со стажем. У обеих мужья тоже коммунисты, и оба уничтожены. Обе они из тех, кто уже в 1918 г. организовывал и проводил в жизнь обрушившийся на страну кошмар. «Всем хорошим в своей жизни я обязана революции! — экспрессивно восклицает Евгения Гинзбург — уже не восторженной девицей, а почтенной матроной, мамой двух врослых сыновей. — Ох, как нам тогда было хорошо! Как нам было весело!»

Когда было до такой степени весело неуважаемой Евгении Семеновне? В 1918–1919 гг. Как раз когда работало на полную катушку Киевское ЧК. Работало так, что пришлось проделать специальный сток для крови.

Кое-какие сцены проскальзывают и у Надежды Мандельштам: и грузовики, полные трупов, и человек, которого волокут на расстрел. Но особенно впечатляет момент, когда юный художник Эпштейн лепит бюст еще более юной Надежды и мимоходом показывает ей с балкона сцену — седого, как лунь, мужчину ведут на казнь. Каждый день водят, а не расстреливают, только имитируют, и это ему такое наказание — потому что он бывший полицмейстер и был жесток с революционерами. Он еще не стар, этот обреченный, он поседел от пыток.{208}

Но саму Надежду Мандельштам и ее «табунок» все это волновало очень мало. В «карнавальном» (именно так: «в карнавальном») Киеве 1918 г. эти развращенные пацаны «врывались в чужие квартиры, распахивая окна и балконные двери, крепко привязывали свое декоративное произведение [на глядную агитацию к демонстрации — плакаты, портреты Ленина и Троцкого, красные тряпки и прочую гадость — А. Б.] к балконной решетке».{209}

«Мы орали, а не говорили, и очень гордились, что иногда нам выдают ночные пропуска и мы ходим по улицам в запретные часы».{210} Словом, этим… (эпитет пусть вставит читатель) было очень, очень весело в заваленном трупами, изнасилованном городе. Весело оттого, что можно было «орать, а не говорить», терроризировать нормальных людей и как бы участвовать в чем-то грандиозном — в «переустройстве мира».

Про портреты Ленина и Троцкого… По рассказам моей бабушки, Веры Васильевны Сидоровой, в Киеве 1918–1919 гг. эти портреты производили на русскую интеллигенцию особенное впечатление. Монгольское лицо Ленина будило в памяти блоковских «Скифов», восторженные бредни Брюсова про «Грядущих гуннов», модные разговоры о «конце цивилизации». Мефистофельский лик Троцкого будил другие, и тоже литературные ассоциации. Монгол и сатана смотрели с этих портретов, развешанных беснующимися прогрессенмахерами.

«Юность ни во что не вдумывается?»{211} А вот это уже прямая ложь! И еще — типичный пример вранья коммунистов: свои глупости и заблуждения они относят ко всему человечеству. Остальных людей как бы и нет. Не задумывается? Это смотря какая юность.

За работу по изготовлению и развешиванию «наглядной агитации» «табунку» платили, а «бежавшие с севера настоящие дамы давали необычайные домашние пирожки и сами обслуживали посетителей».{212}

Наверное, и у этих «настоящих дам», и у обитателей квартир, в которые врывался «табунок», были дочки-сверстницы этих «орущих, а не говорящих». Эти люди тоже ни о чем не задумывались? И их дети тоже? Кстати, дочки этих дам, среди прочего, учились печь «необычайные пирожки». Тоже совсем другой опыт, а не опыт «орать, а не говорить».

Но этих людей Надежда Мандельштам не замечает. Их нет. Их жизненного опыта тоже нет. «Двадцатые годы оставили нам такое наследство, с которым справиться почти невозможно».{213} Это навязчивое, стократ повторенное «мы»! «Проливая кровь, мы твердили, что это делается для счастья людей».{214} Все навязчивые варианты: «Мы все потеряли себя…», «с нами всеми произошло…».

Тут возникает все тот же вопрос: почему малопочтенная Надежда Яковлевна так упорно не видит вокруг себя людей с совершенно другим жизненным опытом? Людей, которым в 1918-м и 1919 гг. вовсе не было весело? Помните начало «Белой гвардии» Михаила Булгакова? «Велик был год и страшен год по рождестве Христовом 1918, от начала же революции второй».{215} И у него же сказано, что год 1919 г. был еще страшнее предшественника (не для Мандельштам и ей подобных).

Почему не возникает вопроса, даже в старости: а что думали жильцы квартир, в которые среди ночи врывался «табунок»? Им что, тоже было так невероятно весело? Они тоже проливали кровь для счастья человечества? Это их жизнь оставила такое наследство, с которым справиться почти невозможно? И юность бывает разная, и зрелость. Медленно убиваемый полицмейстер, может быть, и был жесток с революционерами (а что, он их медом должен было потчевать?). Однако и для него, и для бежавших с севера дам и их дочерей (интересно, а где были мужья и сыновья этих дам?) Киев был каким угодно, но только не «карнавальным». В любом случае, эти люди не «проливали кровь, утверждая, что делают это для счастья человечества». Они не теряли себя, с ними не произошло ничего такого, что поставило бы их за грань цивилизации. Они не оставили наследства, с которым «почти невозможно справиться».

Но в том-то и дело, что эти люди для Надежды Яковлевны не существуют. Нельзя даже сказать, что они для нее не важны или что она придает мало значения людям с другими биографиями и другой исторической судьбы. Она просто отрицает самый факт их существования.

Или вот… У некоего Мстиславского «на балконе всегда сушились кучи детских носочков, и я удивлялась, зачем это люди заводят детей в такой заварухе».{216} Но она и после «заварухи» не заводила детей.

Нет худа без добра — детей у этой наследницы двадцатых годов нет. Не было и у Екатерины Михайловны Плетневой, дочери убитого коммунистами полицмейстера, но по совершенно другой причине. Екатерина Михайловна разницу между женой и вокзальной блядью прекрасно осознавала, детей хотела. Но… «Какое право я имею привести ребенка в этот ад?!» — говаривала она в годы, пока было не поздно. Когда стало не страшно иметь детей — в том числе и дворянам — было поздно.

Две ровесницы, обе бездетные. Но какие разные по смыслу судьбы! Какие разные жизни они прожили!

Так же точно и веселая коммунистическая дама Евгения Гинзбург ничего не забыла, но ничему и не научилась. В свое время Александр Твардовский не захотел печатать в «Новом мире» ее автобиографический роман: «Она заметила, что не все в порядке только тогда, когда стали сажать коммунистов. А когда истребляли русское крестьянство, она считала это вполне естественным». Эти слова Твардовского в послесловии к американскому изданию «Крутого маршрута» доносят до читателей друзья Евгении Гинзбург, Орлова и Лев Копелев (своего рода форма печатного доноса).{217}

Но ведь в ее книге и вправду нет ни слова покаяния. Даже ни слова разочарования в том, чему служила всю жизнь! Если там и появляется мотив раскаяния, то исключительно покаяния стукачей, причем конкретно тех, кто сажал ее близких. Или «фашистского» офицера Фихтенгольца, оказавшегося в советском лагере на Колыме.{218}

По поводу же собственной судьбы — только ахи и охи про то, как все было замечательно. И никакой переоценки! Вот только трудно поверить, что так уж обязана Евгения Семеновна революции прочитанными книгами. «Мой дед, фармацевт Гинзбург, холеный джентльмен с большими пушистыми усами, решил, что когда девочки (моя мама и сестра Наташа) вырастут, он отправит их учиться в Женеву» — свидетельствует Василий Аксенов в предисловии, написанном к книге матери.{219} В русском издании этого предисловия нет.

Впрочем, и сама Евгения Семеновна проговаривается об отце: «учил в гимназии не только латынь, но и греческий».{220} Неужели такой отец и безо всякой революции помешал бы ей читать книги, самой получать образование? Смешно и подумать.

Вот первый вывод, который приходится сделать, Для революционеров созидать, делать хоть что-то полезное попросту не интересно и не весело. Их эмоциональная жизнь никак не связана с любым созданием чего бы то ни было. Это люди, которые не испытают удовольствия от мастерства другого человека. Не порадуются возделанному полю, первым росткам или красивому зданию. Ни Киев у Мандельштам, ни Казань у Гинзбург никак вообще не описаны. Этих старинных прекрасных городов для них просто не существует. Они — только фон для суечения революционеров, и только.

Второе — они патологически бесплодны. Ведь семейная жизнь, рождение и ращение детей — тоже форма созидания. У них же ненормально мало детей. На сто революционеров придется намного меньше потомков, чем на любые сто человек сравнимого уровня образования и материального достатка. А среди детей очень много тех, кто вырос вдали от отцов и матерей и не имеет с ними ничего общего.

Они не остановятся посмотреть, как играют жеребята или как утка учит плавать утят. Их не умилит красивый дед с длинной сивой бородой или малыш, обнявший младшего братика. У них не возникает никакого чувственного переживания, тем более не увлажнятся глаза при виде беременной, за юбку которой цепляется ребенок чуть постарше, или матери, которая кормит грудью.

Если они и отметят сделанный труд или красоту человека — скорее всего, это «от головы». А эмоции спят.

Третье — их эмоциональная жизнь связана исключительно с разрушением. Революционерам весело разрушать и убивать. Чувственные переживания, приятное волнение, учащение пульса появится у них при звуках артиллерийской дуэли, при виде пожаров и взрывов, от звука выстрелов, гула скачущей конницы, диких криков гибнущих в огне людей. Вот от этого у них адреналин тут же оказывается в крови! Вероятно, коммунары тоже ликовали, переживали своего рода восторг, когда поджигали Париж.

Четвертое — они не считают людьми никого, кроме себя и себе подобных. Мы все для революционеров — только двуногая фауна, фон для них самих. Как те «настоящие дамы» и их дочки для Надежды Мандельштам.

Пятое — они никогда не раскаиваются в своих преступлениях. Да и с чего бы раскаиваться? «Мы» — невыразимо прекрасны и правы по определению. А «не мы» — все равно скоты и ничтожества.

Разумеется, такое отношение к жизни ставит революционеров на грань, даже за грань психической нормы. В их среде невероятное число сумасшедших. В психиатрических лечебницах окончили свои жизни венгр Бела Кун и чех Карел Гинек Маха, чекист Михаил Сергеевич Кедров и первый русский марксист Петр Никитич Ткачев, там побывала треть народовольцев, проходивших по процессам 1870-х. Необычайно высокий процент. Назвать революционеров «ненормальными» — отнюдь не преувеличение.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.