Великое сердце

Великое сердце

Все в Петербурге — понятно, если разуметь Петербург сановный, верхушку государственной пирамиды, а отнюдь не половину миллиона городских обитателей, — все знали, что приговор высшего военного суда, генерал-аудиториата, был всеподданнейше представлен государю 19 декабря. Однако мало кому в точности было известно содержание приговора, даром что слухи о посаженных в крепость заговорщиках не утихали по городу с весны, с самого арестования, которое, по своей многолюдности, не могло, понятно, остаться тайною для горожан. Передаваемые из уст в уста слухи по дороге обрастали такими страстями, что душа от них леденела. Что-де сбирались злодеи отправиться в маскарад, скрыв под черными домино пистолеты с ножами, перебить государя с августейшим семейством и главных сановников, после чего объявить в России республику, уничтожить все церкви, а там и всех русских до единого перерезать, а для заселения обезлюдевшей России выписать из-за границы французов, из которых один какой-то почитается у них Магометом. Ждали казней, но покуда дело тянулось, верноподданные, поостывши малость, из чего-то вдруг с умилением заключили, будто государь любит прощать и с готовностью будто бы сложит тяготившее великое его сердце бремя.

Он и в самом деле сложил, и даже скорее, чем иные из его верноподданных предполагали.

Но «великое сердце» повело при этом себя как-то странно: даровав всемилостивейше преступникам жизнь, повелело совершить перед этим над ними все обряды, предшествующие казни, о чем дан был наистрожайший и наисекретнейший приказ.

21 декабря начальник штаба гвардейской пехоты получил от генерал-аудитора запечатанный пакет для передачи командующему генералу Сумарокову.

Похоже, что целых три дня — 19, 20 и 21 декабря — всероссийский самодержец только тем и был занят, как бы все это сочинить поэффектней.

Да одни ли эти три дня?

Еще весною, перед венгерским походом, распорядившись схватить эту шайку и получив от графа Орлова донесение, что все исполнено, как повелел, его величество начертал на бумаге собственною рукою, что будет ждать, какое последствие имело сие арестование и о чем при первом свидании с главными граф узнает…

Однако надеждами на это «первое свидание» не обольщался. В тот же день 23 апреля учредил в крепости секретную Следственную комиссию над злоумышленниками, дабы дело, по важности своей, обследовано было во всех видах и подробностях. И внимательнейшим образом за этим следил. Даже походом в Венгрию не отвлекся. Отбыв в Варшаву, поближе к действующему войску, наставлял следствие и оттуда, временами теряя терпение и высочайше торопя с разбирательством. Официальными докладами притом не довольствовался. Свой глаз казался надежнее, так что получал личные донесения от особо доверенного — делопроизводителя Следственной комиссии Адама Сагтынского. Впрочем, не только у государя имелся в Комиссии свой глаз. Еженедельные отчеты о ходе следствия получал и наследник престола — от члена Комиссии князя Долгорукова; а другой ее член, генерал Дубельт, вел дневник для шефа Третьего отделения графа Орлова… Но, увы, и пятимесячное «обследование» не оправдало надежд Николая Павловича, ибо открывало не столько факты и действия, сколько нечто неосязаемое — мысли, идеи, стремления.

«…Собрания, отличавшиеся вообще духом, противным правительству, не обнаруживают, однако ж, ни единства действий, ни взаимного согласия, к разряду тайных организованных обществ не принадлежали…»

Таков был краткий итог пятимесячных бдений.

Николая Павловича это, однако, не надолго смутило. Или, может, в одночасье великим сердцем проник, куда следователи за пять месяцев не смогли докопаться.

24 сентября, ровно через неделю после того, как следствие было завершено, его величество повелеть соизволил:

«1) Означенных лиц предать военному суду по Полевому уголовному уложению… 2) составить смешанную Военно-судную комиссию… 3) Комиссии по произнесении приговора представить оный к военному министру для препровождения на дальнейшее рассмотрение генерал-аудиториата…»

Полевым уголовным уложением именовался свод законов военного времени, составленный в войну двенадцатого года для суждений о преступлениях в сражающемся с неприятелем войске, а генерал-аудиториат был высшим военным судом. Его участие в деле подсказало, должно быть, «великое сердце».

Три сенатора и три генерал-адъютанта во главе с Перовским, едва собравшись, сразу стали в тупик: как судить по военным законам в мирное время? Да к тому же за действия, в Полевом уложении вовсе не упомянутые?.. Недоразумение было, однако ж, улажено с быстротою военной. С ведома государя военный министр поручил генерал-аудитору лично объясниться с Перовским, что и было главным военным судьею исполнено незамедлительно. «После сего все недоразумения по сему предмету должны быть устранены», — докладывал царю военный министр князь Чернышев с полнейшей уверенностью. И уверенность его, разумеется, оправдалась. У светлейшего князя имелся по части судейской внушительный опыт: как-никак, карьерой своей был обязан делу 14-го декабря… Полтора месяца прозаседавши и задавши каждому подсудимому один-единственный вопрос, а именно: не имеет ли он в дополнение данных уже им при следствии показаний еще чего-либо к оправданию своей вины представить, — суд праведный, как было велено, произнес над злоумышленниками приговор: пятнадцать человек к смертной казни расстрелянием, остальных к каторге и ссылке. Произнес, впрочем, как бы шепотом, от подсудимых втайне. И отправил — опять же как было велено — к военному министру «для препровождения на дальнейшее рассмотрение».

Однако этим судейская деятельность трех сенаторов и трех генерал-адъютантов еще не закончилась, как они, было, думали. Получили по воле государя добавочное задание: изложить уважительные обстоятельства, по которым можно было б смягчить приговор. Три сенатора и три генерал-адъютанта из этого вывели, что перестарались. И послушно принялись излагать, умиляясь великому сердцу; в умилении даже процитировали высочайший манифест 13 июля 1826 года, данный в день, когда на кронверке Петропавловской крепости повесили Пестеля и его друзей. Что нашли общего? Полная, казалось бы, противоположность заговору двадцать пятого года — ни одного значащего имени, кроме только разве сочинителя Достоевского: учителя, чиновники, молодые люди неизвестных фамилий. Уж не это ли именно и пугало? Да и «друзья 14-го декабря» до сих пор не выветрились из памяти их допросчика, судьи и тюремщика.

Когда же сенаторы и генерал-адъютанты узнали заключение генерал-аудиториата, то спервоначалу и вовсе голова пошла кругом. Не могли служивые уразуметь: что же они, в своем приговоре, — пере- или недостарались. С одной стороны, выходило, вроде послабили: высший суд определил не пятнадцать, как они, а двадцать одного человека к смертной казни расстрелянием. Но, с другой стороны, можно было вывести, что будто бы и пережали: приговоривши к расстрелянию, высший суд тут же сразу осмелился обратиться к великому сердцу о смягчении участи осужденных. И всеподданнейше испрашивал вместо смертной казни кому каторгу, кому ссылку, кому солдатчину. Было отчего судьям смешаться, пока не додумалась светлая голова: высший суд наказал построже, дабы дать простору монаршую милость и власть царскую изъявить!

Его императорскому величеству генерал-аудиториата всеподданнейший доклад был представлен 19 декабря.

В тот же день его величество начертал на докладе:

«Быть по сему, но с теми изменениями, которые означены… Николай».

А означено было рукою императора против Спешнева: «На десять лет» (вместо испрошенных высшим судом двенадцати), против Дурова и Достоевского — четыре года (вместо восьми), а Ястржембскому — шесть лет взамен четырех… не смогло великое сердце простить остряку, назвавшему царя «богдыханом». Ну а в общем-то означалось с высшим судом согласие: «Быть по сему».

Так, в два счета покончивши с отправлением милосердия, император и самодержец всероссийский, ни дня не откладывая, приступил к постановке спектакля на Семеновском парадном плацу. Ведь единственное и истинное для него наслаждение (об этом сам говорил) доставляли развлечения с войском. И на сей раз, понятно, отвел войску первую роль в назидательной этой драме с захватывающим сюжетом. Впрочем, «артист воинского артикула» на языке сочинителей не изъяснялся. Сетовал же воспитатель его поэт Жуковский, что, увы, никогда не видел книги в его руках.

Распорядок казни был расписан по пунктам под высочайшим наблюдением на другой же день. Оставалась отделка, поправки в деталях. Трудившийся в поте лица дежурный генерал-адъютант получал 20 декабря исчерпывающие повеления относительно неясных моментов: по каким улицам везти преступников; готовить ли столбы для каждого или устроить один столб; рыть ли ямы; завязывать ли глаза. «Великое сердце» подробностями не пренебрегало. Очевидно, даже упивалось ими, почти как в любимых занятиях с войском. Тщание в деталях выдавало увлеченность творца; лишь мановение царя должно было вернуть преступников к жизни. Суд, закон, правда — все исходило от самодержца…

Исправленный, уточненный проект был затем рассмотрен еще раз и лишь после обсуждения в ближайшем к царю окружении 21 декабря наконец удостоился высочайшего утверждения в окончательном виде.

Напряженный труд был в три дня завершен. Вот когда генералу Сумарокову и отправили секретный пакет — с повелением объявить помилование лишь после того, как будут сделаны все приготовления к казни. А флигель-адъютанту для доставки и прочтения на месте припасли другой секретный пакет, что, однако, не помешало разлететься за вечер по «всему Петербургу» слухам, будто никого не казнят.

А тем временем неустанное «великое сердце» самолично правило текст объявленья для публики, где концовкою было обращение к юношам, коим да послужит настоящее дело предостережением, и в особенности к родителям, кои да обратят внимание на детей и да потщатся внушать им с младенческих лет… ну, и так далее в таком роде.