Провинция, дворянство и уголовная политика в допетровской и петровской России
Провинция, дворянство и уголовная политика в допетровской и петровской России
Представление о провинции как о криминогенном пространстве{1105}
В XVII веке провинция была политической, социальной, но не культурной категорией. Провинциальный статус был меньшим служебным статусом по сравнению со столичным, что само по себе малопродуктивно для концепции преступности. Мораль выстраивалась тогда в религиозных категориях. Вопреки значимости религиозных критериев в оценке поведения, мы не находим в это время образов «столицы» и «провинции» («уезда»), где «благочестивость» (или, наоборот, неблагочестивость) провинции тематизировалась бы на фоне сравнения со столицей. Уезд не рассматривался современниками как локус поверхностной христианизации (в то время как незавершенная христианизация русской деревни является общим местом в историографии наших дней){1106}. Таким образом, провинция не имела своего определения в области морали. Задача контроля над ней, ее дисциплинирования осуществлялась на прагматическом уровне.
Можно выделить следующие четыре фактора, содействовавшие в XVI и XVII веках восприятию провинции как криминогенного пространства.
1. Изменения в управлении провинцией. Появлявшиеся в провинции в XVI веке новые администраторы нуждались в инструкциях.
Так, Судебник 1589 года был специально издан для уездов, где вновь созданная группа управителей должна была бороться с преступностью. Так появились и официальные тексты, эксплицитно трактовавшие провинциальную преступность. Переход к воеводскому управлению содействовал, вероятно, и развитию контрольного института, включившего и челобитную, и извет, — процессов по «слову» или «делу государеву». Более поздним вариантом того же явления были случаи преследований за оскорбление ее Величества при Екатерине II, рассматриваемые в данной статье.
2. Провинция как ресурс. Решающим для формирования концепции государства на пересечении провинциальных и центральных структур уголовной юстиции оказывается проникновение регулярной армии в уезды. Дворянское ополчение было важнейшим из факторов партикуляризма, роднивших организацию власти в XVII веке со средневековой. Для провинции конец дворянского ополчения при Петре I означал, что она превращается из активной вооруженной силы в осажденную регулярной армией территорию, причем снабжение этой армии было делегировано провинциальному обществу как его особая задача. В случае отказа (соответственно — подрыва мощи государственной военной машины) центральные власти могли угрожать даже уголовными санкциями.
3. Крепостное право. В сфере крепостного права наблюдался процесс криминализации, запущенный по инициативе самого провинциального дворянства. Уже в XVII веке как нелегальные оценивались не только действия «сильных людей» (переманивавших или же силой подчинявших себе чужих крестьян), но и побеги самих крестьян. Таким образом, перенос центра тяжести от царя-арбитра{1107} к уголовной юстиции как центральной форме репрезентации и реализации монаршей власти в значительной степени произошел по заказу помещиков, дисциплинировавших своих крестьян.
Провинция и периферия. Можно предположить, что с окончательным установлением крепостного права уезд стал той управленческой единицей, которая, с точки зрения дворян, могла служить моделью для управления новыми территориями, приобретенными в ходе расширения империи. Эта функция требовала оформления «провинции» как социального и политического пространства, в котором уголовное судопроизводство играло ключевую роль. Дворяне стремились к распространению крепостного права на новоприобретенные земли и, следовательно, к расширению сферы, применительно к которой действовала криминализация крестьянских побегов. Территории, где центральные власти отказывали дворянам в подобных требованиях, назовем, в отличие от «провинции», «периферией».
Здесь я затрагиваю проблему репрезентации разных видов территорий, не воспринимавшихся как центр в раннее Новое время. Существуют отдельные понятия, обозначающие этот феномен по отношению к отдельным территориям (например, «дикое поле», населенное «неслужилыми казаками»), а также административные практики, позволяющие воссоздать представления о существующей отдельно от «провинции» «периферии» (в XVI веке такой отличающей периферию властной практикой было воеводство, сменившее наместническое правление, а в XVII веке имели место практики, отражавшие, например, специальное отношение царей к казакам, а также реакции на казацкую субверсивность){1108}. Наряду с такого рода отличительными чертами периферии важны также символы, позволявшие объединить в одно целое центр, «провинцию» и «периферию». Такой символической функцией обладало конструирование уголовно наказуемых действий, в особенности тех, где, пусть символически, «преступники» выступали против власти царя. Вечные противоречия между центральными властями и казаками придали представлению о границе в политической культуре форму уголовного разбирательства.
Уголовная юстиция как способ репрезентации монархии
Сказанное выше свидетельствует о том, что уголовная юстиция выполняла функцию репрезентации монархии. Это общий феномен, не ограничивавшийся провинцией. Анализируя его, мы, однако, установим рамки для рассмотрения явлений, специфичных именно для провинции.
Представления о провинции как о криминогенном пространстве вписывались в претерпевший существенные изменения образ правосудия. Роль верховной власти, да и самого царя в качестве высшего арбитра отныне была существенно ослаблена в пользу царя-судьи, а значит, уголовной юстиции как способа репрезентации монархии. Этот переход четко обозначился в петровское время. Усилился элемент закрытости уголовного процесса, его «инквизиционного» характера. Показателен и петровский указ, требовавший доносить обо всех без исключения преступлениях[155]. Заявленное намерение преследовать все преступления стало символом надлежащего применения власти.
Уголовная юстиция получает при Петре I больший вес в тех сферах, которые традиционно служат репрезентации монархии. Социализируя знать, двор становится в то же время местом своеобразной «показательной» юстиции, явно переходящей привычные для XVII века границы дисциплинирования придворного общества (вспомним, например, о жестких наказаниях за нарушение прав обращения с оружием) и отражающей амбиции шире регулировать поведение подданных (например, дело Гамильтон)[156]. Одновременно наблюдается создание новых для уголовного следствия учреждений и возникновение как в законодательстве, так и на практике новых преступлений, относившихся к сфере уголовного сыска. И то и другое связано с феноменом, названным применительно к западноевропейским порядкам раннего Нового времени «уплотнением государственности»{1109}.
В допетровское время делегирование уголовной юрисдикции различным приказам, не специализировавшимся на сыске и карательной деятельности, означало вовлечение различных систем патронажа и, следовательно, гибкость в отношении преступлений. В силу смены знаковой системы при Петре на уровне самых тяжких преступлений (в том числе направленных против государя) была проведена некоторая символическая рационализация{1110}:[157] они были переданы в компетенцию специально созданной в 1718 году Тайной канцелярии и частично — Преображенского приказа, основанного раньше. В связи с этим выраженная сословная дискриминация в уголовных делах (например, в том, что касалось применения пытки к дворянам и недворянам{1111}) обрела особое значение. Она вела к дифференциации свидетелей и обвиняемых, представавших теперь перед одними и теми же чиновниками одного и того же учреждения. Отныне «судились» не в разных приказах, как раньше. Нашедшая свое отражение в новой структуре центрального управления концепция государства расширила спектр преследуемых преступлений. Среди них показателен пример преступлений против государева «интереса» (под ним понимался фискальный интерес). Уже первый российский бюджет, составленный в 1679–1680 годах, предвосхищал приоритет новой налоговой системы — финансирование армии, ради которого впоследствии была введена подушная подать. Конец дворянского ополчения привел к слиянию государственных функций в единую систему. Можно предположить, что бюджет содействовал не только концентрации средств, но и складыванию более четкого представления о государственном финансовом «интересе» и наказании в случае нанесения ему ущерба. Отсюда и обвинения в коррупции, выдвинутые против дворян на государственной службе. Здесь, правда, следует заметить, что представление о коррупции в XVIII веке возникло отчасти в результате непривычной финансовой деятельности петровской элиты, притом осуществлявшейся в международном масштабе. В борьбе с ней артикулировались, пожалуй, те же критические аргументы, что звучали в челобитных XVII века, подававшихся против иностранных купцов{1112}.
Декриминализация
Наиболее показательным результатом петровской политики в сфере уголовного права стала, однако, не усиленная криминализация тех или иных деяний сама по себе, а, напротив, декриминализация, которую она в конечном счете породила. Уголовное право в период между правлениями Петра I и Екатерины II по существу не изменилось{1113}. Изменилась, однако, практика преследования считавшихся преступными деяний, и это прямо коснулось дворянства — как верхушки, так и более широких его слоев, как в центре, так и в провинции. Наиболее важными представляются здесь три аспекта:
а) благодаря компромиссам с администрацией[158] борьба с коррупцией быстро утеряла свое приоритетное положение; показательно, что институт фискалов был ограничен в полномочиях еще при Петре и отменен вскоре после его смерти;
б) при Петре была ужесточена уголовная ответственность офицеров и солдат за те поражения, которые рассматривались как следствие измены{1114}, однако по мере того как военные успехи стали связывать с наукой ведения войны, трактовка поражения как проявления нелояльности отошла на второй план, а с ней и угроза уголовного преследования военачальников{1115};
в) сыгравшая важную роль в формировании провинциального дворянства екатерининского времени отмена обязательной службы для дворян (1762) означала и отмену санкций за уклонение от службы, прежде воспринимавшееся как уголовное преступление.
Таким образом, угрозы по адресу потенциально нелояльных дворян, обретшие в XVII веке характер уголовного обвинения, а при Петре еще более обострившиеся, постепенно ослабевают. Это имело важные последствия для властной позиции дворянства в провинции. Декриминализация имела место и там, где это касалось провинциального дворянства самым непосредственным образом.
Усадьба. Усадьба, как ее видел «центр» в делах о преступлениях, направленных против монарха, эффектно, хотя и не обязательно эффективно, характеризовалась как часть пространства, на котором осуществлялась законная власть монарха (хотя усадьба и фигурировала в подобных делах сравнительно редко). Это находило свое отражение в наказании помещиков в ходе процессов о «слове и деле» за притязания на не полагавшиеся им атрибуты. Начатые по доносу зависимых людей — холопов, дворовых или крестьян — подобные дела обычно заканчивались ничем[159]. Однако независимо от их результата эти процессы выполняли серьезную символическую функцию, важен был сам их факт. Определение, которое дало Соборное уложение 1649 года преступлениям против царя как особой категории правонарушений, способствовало консолидации образа идеального порядка, выстраивавшегося через отрицание противоправного. Эта консолидация усиливается в рамках петровского государства. В целом центральные власти мало вмешивались во внутреннюю жизнь поместья, однако самодержавие достаточно зорко следило за тем, чтобы дисциплинирование крепостных не происходило по пути присвоения помещиками символики власти монарха{1116}. Вообще, репрезентативность представления дворян о поместье как «регулярном государстве» в миниатюре{1117} требует изучения на более широкой источниковой основе. Во всяком случае, это представление оставалось в петровское и послепетровское время лишь благим пожеланием, самодержавие ему не потворствовало и, наоборот, препятствовало. В том же направлении действовал и подкрепленный санкциями запрет строить домовые церкви, ведь они бы маркировали религиозно автономные пространства{1118}.
Исследования о том, как менялись во второй половине XVIII века взгляды императриц и императоров и их центральной администрации на усадьбу как место, где могут быть артикулированы потенциально наказуемые претензии на символы монаршей власти, еще ждут своих авторов. Пока же можно лишь указать на отдельные случаи, относящиеся к началу XIX века и подтверждающие существенные перемены в этом вопросе в сравнении с Петровской эпохой.
Так, в первые десятилетия XIX века владелец села Мануйловское (Тверская губерния) позволял своим приказчикам и управителям титуловать себя в переписке «величеством»{1119}. Это говорит в пользу того, что представление о поместье как монархии в миниатюре, засвидетельствованное применительно к середине XVIII века, по-прежнему было живо. Однако с течением времени, прошедшего после отмены обязательной службы, оформился новый взгляд на поместье как на родовое гнездо, а если следовать формулировке Джона Рэндольфа — как на «культурную и даже духовную родину для нации, занятой поисками своих корней»{1120}. В этой оптике крепостные были не только подданными помещика, но воплощали собой «народ».
Примечательно, что вышеупомянутый помещик, употребляя в свой адрес титул «величество», не боялся, по всей видимости, навлечь на себя преследование или наказание. Очевидно, в начале XIX века самодержец уже не рассматривал самовольное присвоение символов верховной власти помещиками обоего пола как наказуемое деяние. Более того, именно в это время — в первой половине XIX века — государство обращает внимание, пусть еще и не очень пристальное, на издевательства помещиков и помещиц над крестьянами{1121}.
Все это говорит о том, что границы ожидаемого и дозволенного в начале XIX века оказывались все более размытыми. Самодержавие было готово скорее разрешить помещикам обустроить их мини-государство с соответствующей символикой. Одновременно государство оставляло безнаказанными преступления помещиков против зависимых от них людей, но не оставляло их незамеченными. Исследуемый в дальнейшем дискурс высших чиновников центральной и провинциальной администрации о преступлениях оскорбления его/ее Величества дает некоторый материал для суждения о причинах таких перемен.
Губернатор. Губернаторы олицетворяли власть дворян в провинции. Подобно помещику XVIII века, губернатор был, с одной стороны, наделен властью, а с другой — был адресатом предостережений со стороны самодержавия, которое рассматривало помещиков как потенциально нелояльных представителей господствующего сословия. В то время как в XVIII веке самодержавие мало определяло нормы и ценности, господствовавшие внутри поместья, в отношении губернаторов оно вело себя иначе: губернаторы обязаны были ориентироваться на эксплицитно сформулированный монархом патерналистский идеал. Губернатор волею царя должен был быть гарантом «общего блага» в пределах вверенной ему губернии, призван был заботиться о «безгласных» и «беспомощных». С последних лет петровского правления губернатор контролировал всю судебную систему губернии в пределах отведенных ему полномочий и обязанностей{1122}. Таким широким полномочиям соответствовала угроза санкциями в случае неисполнения обязанностей перед самодержавием. Петровский указ рассматривал губернаторов, не представивших вовремя положенное число рекрутов, как «изменников и предателей»{1123}. Это не значит, что центральная администрация на самом деле часто решалась на уголовный процесс против главы губернии и рисковала тем самым дестабилизировать местные властные структуры. Важно, скорее, символическое значение соответствующих указов. Складывается впечатление, что еще в 1740-е годы центральная администрация делала вид, что обвинение в адрес губернатора, выдвинутое учреждением, расследующим преступления против царя, вовсе не является из ряда вон выходящим событием{1124}.
Усиление позиций губернатора связано было, как известно, с екатерининской губернской реформой. Вместо петровского ведомственного патернализма, предписывавшегося губернаторам, свое развитие получил отныне патернализм просвещенного дворянина. Реализовывался он как в самой усадьбе, так и на службе. Новые установки служили основанием для мощной властной позиции дворян наверху провинциального управления, нигде не отражающейся так четко, как в контексте уголовного судопроизводства. По мере того как криминализация некоторых форм поведения элиты отступала на задний план, корректировались и типовые образы преступников. Они формировались в среде владельцев крепостных, которые одновременно были и обладателями высших должностей в провинциальной и центральной администрации. Дискурс этот был посвящен тем, кого скоро назовут «народом», и главный вопрос состоял в том, как следует к ним обращаться. Здесь я снова охарактеризую ряд общих тенденций, послуживших предпосылкой для дальнейшего обсуждения модернизации уголовного процесса на местах и, соответственно, отражения в нем представлений о провинции, ее населении и культурном статусе.