3. РОЖДЕСТВО

3. РОЖДЕСТВО

— Это не христиане! — говорил Роберт Костер, и глаза его горели нехорошим лихорадочным блеском. — Проклятье! Я отсиживался в этой лощине. Мне бы шпагу в руки и силу, я бы им показал суд божий!

— Сила наша не в шпаге. Мы должны держаться друг за друга и продолжать то дело, которое начали. Во что бы то ни стало продолжать. Стоит нам применить оружие, и нас сметут с лица земли, как смели твоих левеллеров.

Генри, которого все звали теперь Робертом Костером, и Джерард сидели в крохотной темной хижине. С холма святого Георгия пришлось уйти. За два дня и две ночи под крутым берегом Моля, над слегка прихваченной льдом старицей выросли четыре крохотных хижины, наподобие телячьих хлевов. Прямо на земляном полу из досок и соломы устроили постели, перевернутый ящик или пень служил столом. Обогревались лучиной, жаровней и несколькими глиняными грелками. Очаг устроили один на всех, в самой большой хижине; там женщины варили пищу.

Хуже всего было с едой. Когда Джекоб Хард и Хогрилл, подсчитав скудные гроши в общем кошельке, пошли в лавку купить хлеба и мяса, им отказали.

— Нет для вас ничего, ступайте своей дорогой, — сказал хозяин, суетливый, всегда чем-то обеспокоенный человек.

— Но мы заплатим! Вот, у нас есть деньги!..

— Идите, идите. Не велено. Приказано ничего не отпускать.

На верхнем конце Кобэма — то же. Платтен и бейлиф с утра послали слуг по всему городу с приказом не давать диггерам ни жилища, ни пропитания, ни фуража. И трусливые лавочники, арендаторы и соседи лордов, боялись ослушаться. Посланные вернулись с пустыми руками.

— Нехристи! — повторил Генри. — Изверги. Хотя этот Платтен и проповедует в церкви, я где хотите скажу, что он отрицает бога, Христа и Писание.

— Он собственник земли, лорд и не может допустить, чтобы мы засеяли клочок обширного пастбища. Ладно! Надо подумать, как продержаться до весны.

— А ведь посевы они почти не тронули.

— А если опять нападут?

Джерард задумался.

— Они нападут, потопчут посевы… — сказал он наконец. — А мы снова выйдем и снова вскопаем пустошь и посеем зерно. Мы будем сражаться с ними мотыгой и лопатой, и упорство наше победит. Они покорятся неизбежному.

Генри исподлобья глянул на Уинстэнли, потянулся рукой к лучине, поплотнее укрепил ее в щели между досками. Собственная телесная слабость раздражала его. Он привык действовать, не размышляя долго.

— А они опять будут жечь наши дома и выгонять детей на улицу. Хватит у нас сил отстроить все снова?

Уинстэнли промолчал, тень пробежала по его лицу.

— Если мы будем надеяться только на себя, то, возможно, и не хватит, — тихо ответил он. — Но нас много. Христос проснулся в душах тысяч бедняков, и он поможет нам продолжать работу и сохранить радость сердца. Работать вместе и вместе есть скудный хлеб наш — вот в чем вижу я выход.

— Но ведь они на все способны! — с отчаянием вскричал Генри. — Против них надо действовать, иначе они нас сожрут! Мы, знаете, написали письмо Фэрфаксу. Вы подпишете его?

— Я сам напишу генералу, от себя, — сказал Джерард. — Ты прав, надо попробовать и это. Завтра я поеду в Лондон и отвезу оба письма.

В дверь постучали. Генри метнулся в темный угол, Уинстэнли подошел к двери и раскрыл ее. В синих туманных сумерках стоял человек с огромным узлом в руках. За ним виднелась лошадь. Телега была нагружена скарбом, на ней сидела закутанная женщина, копошились ребятишки.

— Кто это? — спросил Джерард. — Вам что?

— Это я, Джилс Чайлд, — сказал человек в потрепанной куртке и положил тяжелый узел себе под ноги. — Бейлиф сегодня выгнал нас из дома. Вы нас примете?

— Господи, примем ли мы его! Да распрягайте же лошадь, давайте сюда ваши вещи! Сегодня переночуете в тесноте, с Хогриллом и Томом, а там построим и вам жилье.

Он подошел к телеге, потрепал по щеке четырехлетнего малыша и подал руку женщине. Она неловко поднялась. Бледное лицо ее покрывали пятна, она казалась нездоровой.

— А за что выгнали-то? — спросил Генри, подходя к Чайлду. — Ренту не уплатил?

— Да нет… — усмехнулся тот. — Дом ваш рушили вчера… Ну а я отказался.

— И они еще обвиняют нас в беззаконии! — не выдержал вдруг Уинстэнли. — Они доносят на нас, что мы пьяницы и кавалеры. Они сами ведут себя, как кавалеры, враги Республики! Разве можно так обращаться с ее работниками, солью земли, трудом которых они существуют?

— Кавалеры? — сощурился Генри. — Они говорят, что мы — кавалеры? А между прочим, Уильям Старр и Тейлор участвовали в восстании в Кенте! А бейлиф Саттон — главный зачинщик роялистской петиции, уж я-то знаю. — Он едва удержался от того, чтобы добавить: «Я сам тогда стоял на страже в Вестминстере…»

В синих зимних сумерках возле хижин закопошились люди, устраивая вновь прибывших. Бог даст, переживут они как-нибудь эту зиму, а там… Пригреет солнце, взойдут рожь и пшеница, придут новые диггеры…

В тусклом свете декабрьского дня галерея в Уайтхолле, где просителям велено было ожидать, выглядела холодной и неприветливой. И люди, столпившиеся здесь в этот час, казались хмурыми, изможденными. Ждали выхода генерала. Высокая женщина с блестящими черными глазами стояла неподалеку от Джерарда. Взгляд его то и дело возвращался к ее лицу — что-то необычное сквозило в тонких чертах. Быть может, она пришла просить за сына или мужа? Бархат ее платья кое-где истерся, кружево у шеи пожелтело.

Двери растворились, и генерал в широкополой шляпе, сопровождаемый офицерами, вышел в галерею. Люди двинулись ближе, потянулись руки с прошениями. Маленький проворный адъютант собирал бумаги.

Фэрфакс поравнялся с Уинстэнли и глянул ему в лицо. Черты его потеплели. «Узнал», — подумал Джерард и хотел было уже заговорить, но тонкая рука с изящным кольцом на пальце протянулась раньше.

— Милорд, — сказала дама, — я прошу вашей защиты.

Фэрфакс перевел на нее взгляд, дама низко присела; он протянул руку, желая взять бумагу, но маленький адъютант выхватил свиток и положил под груду прошений. Юный надменный офицер свиты склонился к соседу и что-то ему сказал, указывая на женщину; оба тихо прыснули. Она подняла на них полные горя глаза, и Джерард, уже устремившийся вслед за генералом, успел расслышать слова:

— Я рада за вас, вы, видно, не были на месте презираемых…

Он догнал Фэрфакса.

— Милорд генерал, я к вам от диггеров с холма святого Георгия. Вы обещали, что солдаты нас не тронут…

Фэрфакс обернулся.

— Они нанесли вам ущерб, мои солдаты? Что они сделали?

— Нет, я не хотел этого сказать… Дома разрушали другие, слуги лордов…

— Тогда в чем же дело? — спросил Фэрфакс, осторожно освобождая локоть из руки увлекавшего его дальше адъютанта с бумагами. Джерард протянул ему письмо и прошение диггеров.

— Хотя солдаты ваши проявили мягкость, милорд, все же ваше разрешение и само присутствие их на холме — большой удар для нашего дела, большой ущерб…

— Я сейчас не могу вам ничего сказать… — произнес Фэрфакс быстро и тихо, беря бумаги. — Но я обещаю прочесть это. — В глазах его мелькнула беспомощность. Длинный развязный субъект втиснулся между ним и Джерардом, Фэрфакс коротко кивнул и, увлекаемый офицерами, пошел дальше, выслушивая жалобы и сетования; адъютант собирал бумаги.

Джерард поискал глазами леди, лицо которой поразило его, но ее уже не было видно. Толпа просителей редела. И на генерала, видимо, нельзя было положиться. Ни на кого из сильных мира сего… Как же согреть, как поддержать слабую плоть новой жизни?

Джерард вернулся после встречи с Фэрфаксом подавленный. Он забился в свою каморку, и из темных углов нахлынули смутные видения, раздумья, боль… В этом хаосе трудно было разобраться, он обхватил голову руками и постарался сосредоточиться. Он опустился на самое дно жизни. Он жил в хижине, мало чем отличавшейся от собачьей конуры, среди бездомных, нищих, обойденных судьбою людей и сам был так же нищ и наг, как они… Один-единственный вопрос, казалось, стоял теперь перед ним — как выжить?

В дверь стучали — Джон звал его к обеду. Он отмахнулся и крепко потер ладонями лицо. Кажется, он начинает понимать… В крайности своей он не один. Он чувствует то же, что и эти бесприютные, он и они — одно. Они — вместе. И единственный правильный путь — поддержать их, помочь…

Лучина догорала. Он поспешно нашел новую, зажег, приладил в щели между досками. Из ящика достал самое дорогое — чернильницу и четвертушку бумаги. Обмакнул перо… Он так и напишет: «Друзья мои, я пишу это предисловие не для того, чтобы показать себя… Нет во мне ничего, кроме полученного от духа внутри; потому я и пишу, чтобы прославить дух и бросить слово утешения в горестные сердца ваши. Временами сердце мое было полно апатии и муки; оно шло вслепую, пробираясь, как человек сквозь тьму и слякоть. Но потом вдруг меня наполнил такой покой, такой свет, жизнь и полнота жизни, что если бы у меня было две пары рук, я писал бы всеми ими не останавливаясь…»

Он в самом деле стал работать как одержимый… Он писал целыми днями, не чувствуя потребности в пище. Когда Джон или кто-нибудь из женщин насильно увлекал его к обеду, ел быстро, не разбирая вкуса, и, едва закончив, тут же вставал, чтобы уединиться в своей каморке и писать, писать… И только когда поздний вечер и усталость заставляли его встать, он обнаруживал; что не может этого сделать: надо было сначала крепко ухватиться за края ящика, а потом подниматься постепенно, пока силы и тепло не доходили от сердца к ногам, застывшим в неподвижности. И все же ночью, лежа на холодном и жестком соломенном ложе, он испытывал глубокую радость от своего труда во имя людей.

Но однажды утром он проснулся опустошенным: сердце его закрылось от мира. Он почувствовал, как холод пронизывает все тело до костей, его начал бить озноб, руки и спина болели, а вокруг спустилась мгла; солнце, казалось, не вставало и никогда не встанет над окутанной туманом землей. И вместо света внутри он услышал вкрадчивый коварный голос: «К чему эти жертвы? Зачем мучить себя постом и холодом? Какая польза от твоих писаний? Кому? Ты все равно ничего не изменишь. Иди же ешь и пей вино и склоняй голову на грудь подруги — она иссохнет, ожидая тебя напрасно!..» Он попытался заглушить этот голос, но он все шептал: «Усилия твои тщетны. Ты не сможешь дать счастье этим беднякам, мир растопчет вас. Конец один для всех… Не истины надо искать в этой жизни, а радости. Совсем немного, и ты станешь стариком, так поспеши же…»

Он закрыл лицо руками и поклялся никогда больше не писать и не говорить перед людьми. Ибо с тех пор, как он начал писать или говорить о свете, который засиял в нем, мир стал его ненавидеть.

Он вышел в сырую мглу. Голые вязы на холме святого Георгия шумели равнодушно и сурово. Ничто в этой жизни не имело смысла.

Опомнился он, когда заметил, что уже темнеет, и повернул к дому. Когда до лагеря оставалось уже немного, глянул вперед и вдруг увидел, что к хижинам над рекой с другой стороны, из Кобэма, бредет такая же одинокая фигура, склоняясь под ветром и пряча лицо. Он вгляделся, сердце стукнуло: несмотря на его запрет, Элизабет шла к лагерю.

Джерард просил ее не приходить больше в колонию после переезда на землю Платтена, вскоре после того, как ее брат пришел к ним, чтобы разделить их судьбу. Она тогда зачастила в лагерь. Они помногу говорили, гуляя над Молем, и в какой-то момент Джерард почувствовал, что кто-то ходит за ними следом, осторожно прячась за деревьями. Раз или два они сталкивались с племянником судьи; он преувеличенно вежливо кланялся Элизабет, метя вереск шляпой, а на Джерарда не глядел вовсе. Потом девушка сказала ему, что пастор Платтен мечет громы и молнии против племени нечестивого и развращенного, сектантов и богохульников. А однажды к вечеру, когда она собиралась идти на холм, он попытался остановить ее, грубо схватив за руку.

Тогда Джерард и попросил ее, чтобы она больше не приходила на холм. Он сам целиком принадлежит колонии, он будет жить и, если нужно, — погибнет с нею, но она, Элизабет, не должна подвергать себя опасности. Не надо, чтобы ее видели рядом с ним. Он знал, что лишается огромной отрады и обрекает себя на душевный холод и одиночество, но он обязан был позаботиться о ее чести, о ее благополучии.

И она покорилась. Больше трех месяцев они не встречались. И сейчас при виде тонкой, колеблемой ветром фигуры волнение охватило его. Он понял: что-то случилось. И ускорил шаги ей навстречу.

Она плакала, бежала к нему и содрогалась от рыданий.

— Что случилось? — Он сжал ее плечи. — Элизабет! Что?..

— Отец… Письмо… — рыдания не давали ей говорить, лицо уткнулось ему в грудь, в мокрое, холодное сукно плаща.

— Что отец? Он жив? Ранен? Говори же…

Она отстранилась и с трудом проговорила опухшими искусанными губами:

— Нет… Его нет больше…

На этот раз собрались все. Теснота была такая, что сидели прямо на полу, дети примостились на коленях у матерей. Канун Рождества — такой день, который нельзя не праздновать. В этот день прощаются все обиды и в сердцах просыпается надежда.

Элизабет видела вокруг себя простые, добрые, улыбающиеся лица. Эти люди всем существом отдавались песне, забыв о невзгодах.

Придет пора, он скажет «нет»

Насильям и мечам.

Отнимет у тиранов хлеб

И даст своим сынам.

Их били, разгоняли, оскорбляли, лишали самого необходимого. Но они все равно верили в прекрасный грядущий мир, который им предстояло построить своими руками. Что давало им такую веру и такую силу? Что заставляло радоваться празднику и песне среди самых страшных испытаний? Они вместе делали общее святое дело. И вместе ели скудный хлеб бедняцкого праздника. Это рождало чувство братства и надежду.

Джерард сидел рядом с девушкой, и взгляд его светился любовью. Ее приход в лагерь тогда, в мрачнейший из дней, словно разбудил его. Сердце снова открылось людям, будто кто-то отворил дверь и внес пылающий светильник во тьму души. Он опять поверил, что счастье для диггеров и для него с Элизабет — не теперь, но в будущем, может быть, далеком будущем — возможно. А сейчас он нужен людям, и он сумеет принести им пользу.

Он принялся за новый трактат — большой серьезный труд. Ему надо было показать происхождение королевской власти и объяснить дело диггеров. И поскольку сейчас все в мире представлялось ему единым и сам он ощущал себя ветвью целостного древа человечества, то он доказывал, что цель диггеров и есть как раз суть и костяк того, за что боролись парламент и Армия. Если позволить тысячам бедняков кормить себя, вскапывая общинные земли, то Англия первой среди наций станет счастливой.

Песня стихла, некоторое время молчали.

— А знаете, я тоже написал кое-что, — сказал Генри. Щеки его, обычно бледные, пылали. — Раз уже я не могу сражаться за вас, да и копатель пока что из меня никудышный…

Все великодушно запротестовали, но он продолжал:

— …так я решил тоже написать, чтобы защитить наше дело. Я так и назвал: «Лепта, брошенная в общую казну». Я ставлю там вопросы — пусть, кто хочет, отвечает.

— Какие вопросы? Расскажи! — послышалось со всех сторон.

— Да их немного… — он смутился, неловкой рукой достал из-за пазухи листы. — Вот: «Разве все люди, по милости божьей, не созданы равно свободными и не наслаждались равно благами земли и всех плодов ее, пока не продали свое первородство и наследие за гордую праздную жизнь?» Так в книге Бытия.

— Вот замечательно! — Джон был в восторге.

Джерард усмехнулся. Ему не хотелось омрачать их радость в эту ночь, но он-то знал, что не в Библии — главное доказательство их правоты.

— А какие еще вопросы? — спросил он.

— Еще вот так: «Разве частная собственность не была принесена в дом общности путем убийства и грабежа, и тем же путем хранится и поддерживается? И разве бесстыдные дела эти не прикрываются фиговым листком постов, благодарений, разных доктрин, богослужений и проповедей?»

Диггеры одобрительно зашумели, мальчики засмеялись и завозились. Хогрилл нахмурился:

— Ты еще спроси, как бедняки могут прокормиться на восемь или десять пенсов в день? Больше ведь нам не платят даже за самую тяжкую работу. Или они хотят, чтобы мы все по миру пошли?

— Когда кто-нибудь украдет овцу, — вставил Чайлд, — его тащат чуть ли не на виселицу. А сами грабят нас каждый день. Ты это тоже напиши. Пусть и моя лепта будет.

— Это замечательно, Роберт, — сказал Уинстэнли тепло и серьезно. — Я завтра же поеду в Лондон и отдам это Калверту печатать. Я тоже закончил кое-что, называется «Новогодний подарок парламенту и Армии». Я так и написал: «Англия — это тюрьма. Хитроумное крючкотворство законов поддерживается мечом, замками, засовами и воротами тюрьмы. Юристы — тюремщики, а бедный люд — заключенные, ибо если человек попадет в лапы кого-нибудь из них, от бейлифа до судьи, то он или погибнет, или останется разоренным на всю жизнь».

— И это напечатают? — спросила Элизабет.

— Цензура в Республике отменена. Калверт еще и не такое печатает, — Джерард обвел глазами утомленные лица диггеров. Свеча догорела, пора было расходиться.

— Друзья мои, — сказал он, — не может быть, чтобы дело наше пропало. Будем надеяться, братья. Истинная религия и состоит в том, чтобы возвратить землю, которая была отнята у нас завоевателями, простому люду, и тем освободить угнетенных.

Он встал, за ним поднялись остальные. Женщины будили задремавших, осоловевших детей. Кто-то распахнул дверь, и крик удивления и радости вырвался из груди Джона: над землею вставало солнце. Впервые после долгих месяцев мглы и тумана лучи его празднично засияли на принаряженном, припорошенном снегом холме, на верхушках деревьев.