1. «АНАТОМИЯ МЕЛАНХОЛИИ»
1. «АНАТОМИЯ МЕЛАНХОЛИИ»
Сумрачный пасторский дом всегда казался пустым, хотя его населяло довольно много народу — дети, слуги, учитель. Но после смерти Маргарет Платтен, урожденной Лайнд, хозяйки и владелицы имения, душа будто ушла из этого дома. В нем поселилась нежилая тишина.
Вслед за уходом матери разлетелись и старшие дети. Сыновей отец послал в Оксфорд. Дочь вышла замуж и жила в Эссексе. А двое младших, мальчик и девочка, со смертью матери будто лишились свойственных детству резвости и веселости. Бледными тенями бродили они, держась за руки, по пустым комнатам, в положенные часы чинно сидели за обедом, а во время уроков прилежно внимали словам учителя. Пастор Платтен больше всего ценил тишину в доме. Он приучил детей разговаривать полушепотом и не бегать по лестнице.
Он сидел наверху, в библиотеке, и готовился к проповеди. Стоял ноябрь 1649 года — время тяжкое, хмурое. Мутный дневной свет едва пробивался сквозь окна. Свечи приходилось зажигать в четыре часа пополудни. Невероятная слякоть и сырость рождали отвращение к божьему миру.
«Сколь счастливы были бы мы, — читал он, — и сколь благословенным и сладостным довольством могли бы быть овеяны наши дни, если бы мы могли сдерживать себя и как должно сносить обиды, учиться благочестию, кротости, терпению, забывать и прощать, как велит слово божье…»
Пастор поднял лысеющую голову и уставил круглые очки на горящую свечу. Ему не хотелось работать. Прочитанные слова ничего не говорили сердцу. В сердце же гнездилось злое, непобедимое раздражение. «Теперь этот сброд закопошился на моей земле, — думал пастор. — В августе их прогнали из владений сэра Фрэнсиса Дрейка, и они объявились в моем маноре. Безбожники!..»
Ему не хотелось думать о завтрашней проповеди. Да что проповедь! Собери теперь народ в церкви! Этот Уинстэнли, нищий пастух, перетянул на свою сторону половину прихожан. С установлением Республики церковное благочестие пало, строгие указы парламента не помогают. А нравы!.. Он вздохнул прерывисто и тяжко, боясь прикоснуться к больному вопросу.
Патрик Платтен, воспитанник Оксфорда и ректор собора, а также владелец манора в Кобэме, волею судеб был поставлен пастырем местного населения. Господь определил его наставлять и воспитывать жителей окрестных сел, которых он презирал в душе за их невежество, темноту и тупость. Он должен был отвечать за порядок в храме, за многочисленность и послушание паствы, за благомыслие каждого из прихожан. И всегда старался честно исполнять эти обязанности. А теперь вот паства разбредалась, храм пустел, влияние его проповеди заметно пошатнулось после того скандального спора с Уинстэнли в храме. «Господи, — подумал он словами псалма, — спаси меня, господи, ибо не стало праведного, ибо нет верных между сынами человеческими… Повсюду ходят нечестивые, когда ничтожные из сынов человеческих возвысились…»
То, что происходило сейчас в Англии, было чуждо и непонятно его душе. Смуты, войны, неразбериха… Возвышение темных и незнатных… Божественный порядок нарушился. Истина и свобода для пастора состояли в том, чтобы каждый жил на своем месте и работал в чистоте сердца на отведенном ему поприще. И пусть лорд будет лордом, торговец — торговцем, а бедный арендатор — бедным арендатором. И бедный арендатор пусть снимает шляпу перед лордом или пастором, чтобы показать свое уважение к божественному порядку. Жить, подчиняясь свыше определенной иерархии, — удел сынов человеческих.
Он снова взялся за книгу и прочел: «Смиряйте страсти свои и думайте лучше о других, как говорил апостол Павел, чем о себе самих; равно любите друг друга и не помышляйте об отмщении, но живите в мире со всеми…» Книга называлась «Анатомия меланхолии», пастор черпал из нее немало полезных мыслей для своих проповедей. Автор, викарий Роберт Бертон, выяснял, систематизировал и толковал причины человеческой печали — причины духовные, телесные, моральные, медицинские, любовные… Она была начинена мудростью всех времен; на каждой странице цитировались то античные классики, то отцы церкви, то средневековые схоласты, а также поэты, историки, путешественники.
Но сегодня пастору не читалось. Он поднял голову, толстые губы раздвинула неприятная улыбка: он вспомнил бумагу, которую послал лорду Фэрфаксу и Государственному совету около месяца назад. В ней говорилось, что диггеры — мятежники, не желающие подчиняться правосудию, что они силою захватили дом одного из его арендаторов и держат там мушкеты для своей охраны, и что они вообще — пьяницы и кавалеры, которые только выжидают момента, чтобы оказать содействие принцу Карлу.
Он написал этот донос в великом гневе, когда узнал, что диггеры перешли на его землю, на ту часть холма святого Георгия, которая примыкала к Кобэму, и начали вспахивать пустошь. Было и еще одно обстоятельство, в котором пастор предпочитал не сознаваться даже самому себе. Дело в том, что с лета он стал замечать странное и решительное стремление невесты избегать его. Когда они виделись, лицо ее словно застывало, становилось замкнутым и отчужденным. Он объяснял это своим поражением в парламенте и решил предоставить дело времени: оно все залечит и расставит по местам. Каково же было его изумление, когда начали доходить слухи о ее встречах с этим Уинстэнли!
Первым сплетню принес Сандерс, племянник судьи. Лицемерно опуская глаза и то и дело прижимая платок к насморочному носу, он тонким лживым голосом сообщил, что видел их на закате в роще вдвоем.
— И другие видели, — сказал он и помолчал, всем видом выражая сочувствие пастору. — И это не в первый раз.
Платтен ничего тогда не ответил, но лицо его потемнело, а на сердце легла черная, тяжелая, разъедающая ненависть. Не к ней, женщине, сосуду слабому и подверженному порче, а к нему — соблазнителю умов и совратителю невинности. Этот жалкий разорившийся торговец привел на его землю нищих кротов, и они стали вгрызаться в ее лоно, срубать великолепные деревья, строить лачуги. Он своими проповедями братства увел прихожан из его церкви. И он же, червь, посягнул на его невесту!
Пастора начинало трясти от слепого, неразумного гнева, когда он думал об этом. Не то чтобы он очень уж любил Элизабет. Он выбрал ее скорее разумом, нежели сердцем: тихая, умная, сдержанная девица из хорошей семьи лучше всего годилась для его целей. Она следила бы за чистотой, занималась детьми и хозяйством и главное — поддерживала бы священную и необходимую тишину в его доме. И вот — о времена, о нравы! Добропорядочная девица бегает на свидания к оборванцу. Это сознавать было нестерпимо.
Дверь внизу стукнула, кто-то вошел. Пастор обрадовался: раз уж работа не клеится, лучше отвлечься. Он вышел на лестницу и увидел Неда Саттона, уолтонского бейлифа.
— Вы заняты, ваше преподобие?
— Нет, нет, располагайтесь, Нед, я спускаюсь.
Старая деревянная лестница скрипнула под его дородным телом. Бейлиф, все еще не решаясь сесть, стоял, держа в руке пахнущий дождем плащ.
— Садитесь сюда, поближе к огню, — пастор подбросил поленьев в очаг. — Я тоже хотел с вами потолковать.
Нед повесил плащ на спинку стула, вытер лысину большим красным платком и, наконец, сел, протянув к огню ноги. Платтен уселся рядом.
— Ну что скажете? — начал он. — Что слышно об этих… копателях?
— Да я, собственно, о них и хотел, — откликнулся Нед. — Они теперь здесь, на нашей земле…
— На моей земле, — веско поправил Платтен. — Этот вереск достался мне по завещанию покойной жены. Я намерен прекратить это бесчинство.
— Вот-вот. Бесчинство, — согласился Нед. — У меня в Кобэме тоже владение. Когда церковные земли распродавали, мы с братом кое-что подкупили. Вот я и боюсь, как бы они того… И на мой участок не посягнули. Ведь стоит только начать…
— Из Уолтона их выгнали, теперь они пришли сюда. Я ходил, смотрел — они без разрешения возвели два дома.
— Мало того. Они вспахали и засеяли озимыми несколько акров — уже всходы поднялись, рожь и пшеница. Если так пойдет, к ним все наши арендаторы сбегутся.
— Я думаю, что мы, честные люди, — пастор надел очки и они заблестели решительно, отражая языки огня, — честные и благочестивые люди, покорные господу, уважающие и свою, и чужую собственность, должны принять меры. Вы очень хорошо сделали, Нед, что пришли. Надо собрать всех торговцев города и убедить их ничего этим копателям не продавать и не давать в кредит.
Нед криво усмехнулся.
— Это-то, конечно, можно. Это мы сделаем. Но всходы уже есть. Несколько месяцев — и у них будет свой хлеб. Что тогда?
— Но не можем же мы сами топтать их посевы, как уолтонцы. Это противно всякому благочестию. Я — человек, облеченный саном, вы — представитель власти. Надо найти какой-то иной… законный… выход.
— Вы можете, конечно, как владелец земли, подать на них в суд. Но что это даст? Они опять не заплатят…
За окнами быстро смеркалось. Пастор придвинулся ближе.
— Я думаю, только государственная власть может укротить этих мятежников, — сказал он вполголоса. — Между нами говоря, я уже послал жалобу… Самому…
— Фэрфаксу? — тихо выдохнул Саттон.
Пастор кивнул, на губах заиграла самодовольная улыбка.
— А почему Фэрфаксу? Почему не Кромвелю?
— Во-первых, Кромвель в Ирландии. А во-вторых… — пастор пристально посмотрел в маленькие смышленые глазки бейлифа. — Я не хочу иметь дела с цареубийцами. Кромвель — сам мятежник, кто знает, как он взглянет на это. А Фэрфакс на суд не пошел, приговор не подписывал. Всем известно, что и он, и особенно леди Анна — пресвитериане, люди богобоязненные, серьезные…
— И что он вам ответил?
— Я послал верного человека. Он вручил письмо его личному адъютанту, тот вернулся и сказал, что ответа не будет. Я думаю, не послать ли копию в Государственный совет. Может, там скорее разберутся. Все-таки дело государственной важности.
— Постойте! — Нед хлопнул себя по лбу. — Я, кажется, понял… Ведь генерал Фэрфакс был на холме святого Георгия! Самолично пожелал осмотреть… А еще говорят, их главарь, Уинстэнли, ездил к нему в Уайтхолл и имел аудиенцию… Понимаете, к чему я клоню?
При имени Уинстэнли пастор брезгливо оттопырил губы:
— Вы хотите сказать, что генерал им…
— Ну да! Кто знает, что они ему наговорили? Может статься, они нас очернили, а его разжалобили, склонили на свою сторону… Вот он и молчит. И солдат не посылает.
Пастор прокашлялся.
— Быть может, вы и правы, Нед. Но как его разубедить?
— А вы, ваше преподобие, поехали бы к нему сами, а? Поговорили бы, объяснили, что и как… Открыли бы глаза. Так, как вы, никто из нас не скажет.
— Самому поехать в Уайтхолл? — пастор поднялся и заходил по залу. — Завтра я собирался читать проповедь…
За окнами было уже почти совсем темно. Большой сумрачный зал озарялся красным неровным пламенем очага. Нед Саттон, склонившись, протягивал к нему руки и грел их, потирая, будто заранее готовился к победе. Пастор вспомнил «Анатомию меланхолии», и в душе его поднялось отвращение к ее постным словам о мире и смирении, к завтрашней проповеди, к тем тупым овцам, которых ему предстояло пасти всю жизнь, до самой смерти… Нет, проповедь подождет. Он поедет в Лондон завтра же! Он будет действовать снова как государственный человек, и они в парламенте пожалеют, что вычеркнули его из списков!
— Решено, — сказал он. — Я еду к Фэрфаксу. Только знаете что? Поедемте вместе! Вы — представитель местной власти. И в землях имеете интерес.
— Ну что же, я не прочь, — легко согласился Саттон. — Мне эти диггеры давно уже поперек горла…
Генералу уже второй раз докладывали, что его ожидают джентльмены из Серри. Он догадывался, что речь снова пойдет об этих копателях с холма святого Георгия. Хорошо, он их примет. Но если они будут требовать карательной экспедиции, нет уж, увольте. Кромвель далеко, в Ирландии. Там он предает огню и мечу целые города — пусть… Здесь генерал Фэрфакс будет заботиться о мире. И потом — бросить регулярные войска против нескольких десятков безоружных копателей? Сознание воинской чести не допускало и мысли об этом.
По его знаку в кабинет вошли двое — высокий дородный человек в строгом пасторском одеянии и другой, пониже ростом и попроще, с круглой лысиной. Они отрекомендовались: Патрик Платтен, лорд манора Кобэм, настоятель в Уолтоне, и бейлиф Нед Саттон, фригольдер. Фэрфакс не сел, желая показать, что спешит. Руки его нетерпеливо поигрывали короткой серебряной цепочкой.
— Ваше превосходительство, — начал высокий, — я уже имел честь сообщить вам о бесчинствах людей, именуемых диггерами.
— Не знаю, — сказал Фэрфакс. — Не помню. Но если вы говорите о копателях с холма святого Георгия, то я ознакомился с их действиями и не нашел в них угрозы для государства. Эта кучка бедняков вскапывает бесплодные верески, которые находятся в общинном пользовании.
— Но это еще полбеды, — пастор прижал руки к груди. — Поверьте, мы не стали бы беспокоить вас этим делом, если бы не знали, насколько оно серьезно. Они… — он понизил голос, — связаны с кавалерами!
Генерал постукивал цепочкой по руке.
— У вас есть доказательства? — спросил он спокойно.
— Нет, то есть да… Видите ли… Нам говорили, что некоторые из них в прошлом принадлежали к королевской партии.
— Кто говорил? Вам известны какие-нибудь документы, которые подтвердили бы ваши слова? Вы можете назвать свидетелей?
Пришедшие в некоторой нерешительности посмотрели друг на друга.
— Да, может быть… Надо собрать сведения… Но дело не в этом. Появление диггеров на нашей земле — это угроза безопасности Республики. Они посягают на святая святых — на права собственности граждан, на правила благочестия, на наших жен и невест, наконец! Да, да, в их лагере царят разврат и непотребство. Они, как нам достоверно стало известно, вводят у себя общность жен…
Фэрфакс рассматривал пастора пристально, словно читал его мысли, с лица его не сходило презрительное выражение, и Платтен подумал: «Не то, не то я говорю…» Нед выступил вперед.
— Мы хотели доложить, что копатели грабят мирных жителей. Крадут скот и добро. У соседа, Уильяма Тейлора, пропал боров. Он может подтвердить…
Фэрфакс поднял брови:
— Вы полагаете, я должен расследовать дело о пропаже борова у вашего соседа?
— Н-нет, — стушевался доноситель, — мы думали… Это угроза для всех. Ведь что это будет, если они и на наше будут смотреть, как на свое?..
Он совсем смутился и замолчал. Фэрфакс с трудом подавил улыбку и решительно хлопнул цепочкой по руке, намереваясь прекратить разговор. Но в это время заговорил пастор:
— Все это не такие безобидные вещи, как кажется на первый взгляд, — вкрадчиво произнес он. — Я с вами согласен, по отдельности они выглядят смешными и не достойными внимания. Но если подумать о нации…
Перед Фэрфаксом теперь стоял не простоватый доносчик из провинции, а опытный, умный оратор. Патрик Платтен был в своей стихии — он читал проповедь. Он говорил о национальном единстве англичан как избранного богом народа; а это единство возможно лишь при условии единства веры, единства церковного устройства. Он защищал церковное единообразие и правление избранных и указывал, что сектанты, подобные Уинстэнли, расшатывают это единство и, проповедуя спасение для всех, тем самым ведут к разделению, к разрушению веками установленной иерархии. Он настаивал на том, что единство нации и церкви предполагает строгую дисциплину, оплот против разрушительного воздействия разнообразных ересей и сект, призывающих к терпимости и разброду. Он подчеркивал, что пытаться строить царство божие на земле — то, к чему призывают диггеры, — грех и богохульство, ибо только там, за гробом, в горнем граде Иерусалиме возможно совершенное бытие, но не здесь, в этой юдоли скорби, отравленной первородным грехом…
Фэрфакс слушал, не перебивая. Улыбка сбежала с его лица. Доводы пастора были слишком серьезны. Все сходилось против несчастных диггеров: их обвиняли в разрушении основ частной собственности, государства, религии, семьи… Он вспомнил ясное лицо Уинстэнли и непостижимое ощущение братства, исходившее от него. «Мы будем жить в спокойствии и трудиться на нашей матери-земле, а вы, воинство, станете огненной защитой, ограждающей народ от иностранного врага…» Он с открытой неприязнью взглянул на полные бритые щеки Платтена.
— Заботиться о воспитании благочестия и чистоте нравов — ваше дело, пастор, а не мое. Я не могу воздействовать здесь с помощью солдат. И кроме того, не считаю нужным ссориться с простым народом. Вы слышали, с каким триумфом был оправдан Лилберн? Но я обещаю подумать…
Пастор кашлянул, опустил глаза, потом поклонился и быстрыми шагами направился к выходу. Нед Саттон поспешил вслед.
Больше они не появлялись, и генерал совсем было забыл о двух доносчиках из Серри. Он следил за действиями Кромвеля в Ирландии и радовался, что не ему приходится идти в ноябрьском тумане по чавкающим болотам, осаждать упорный Уотерфорд, страдать от дизентерии и лихорадки и смотреть, как бубонная чума косит его солдат. Он радовался, что не участвовал в страшных жестокостях Дрогеды и Уэксфорда, — пусть Кромвель сам отвечает за пролитую кровь стариков и женщин. Он потихоньку укреплял Армию, добивался выплаты жалованья солдатам, читал военные донесения и с тревогой и любопытством следил за действиями Шотландии.
Но через неделю вдруг пришло предписание Государственного совета. Усилий местных властей, говорилось в приказе, недостаточно для того, чтобы разогнать мятежное сборище на холме святого Георгия. Лорду-генералу предлагалось «послать кавалеристов, сколько он сочтет нужным, в те места для наведения порядка…». Видимо, доносчики, ничего от него не добившись, отправились в Государственный совет, и трусливый Брэдшоу не замедлил издать предписание. Ах, да, вспомнил генерал, ведь Брэдшоу имеет дом и какие-то владения в Уолтоне…
Он велел позвать капитана Глэдмена и некоторое время говорил с ним наедине.
Колеса экипажа, подвозившего пастора к просторному кобэмскому дому, выстукивали победную мелодию. Двухнедельное сидение в Лондоне принесло плоды. Завтра придут солдаты Фэрфакса, и ненавистное поселение сровняется с землей. Пастор сам будет руководить праведным делом разрушения. А пока… Он сочинит проповедь — это будет сокрушительная и блестящая речь победителя.
Он сразу прошел к себе в кабинет. От былой меланхолии и отвращения к жизни не осталось и следа. Действовать — вот что нужно для того, чтобы не падать духом. Он выполнил свой долг сегодня и завтра тоже будет действовать, не давая разъедающим душу сомнениям победить его. Пастор сел за стол, взял в руки отложенную две недели назад книгу, нашел отмеченное ногтем место и прочел слова: «…Но мы столь раздражительны и упрямы, дерзки и высокомерны, столь фальшивы и мятежны, столь злобны и завистливы, мы терзаем и сердим друг друга, мучим, беспокоим и низвергаем себя в такую бездну скорбей и забот, которая усугубляет нашу горесть и меланхолию, навлекая на нас ад и вечное проклятие…»