3. АПРЕЛЬ

3. АПРЕЛЬ

Как, отчего, повинуясь какой тайной, неизбывной потребности нашего сердца рождается любовь? И почему мы не вольны в своем избрании? И есть ли законы, познав которые, можно научиться управлять чувствами и заставить свой пульс биться ровно, а речи и поступки подчинять разуму? И откуда нерешительность, и мучительный стыд, бросающий кровь в лицо, и невозможность говорить просто?

Элизабет не знала точно, когда это началось. Может быть, в таверне, когда она увидела его впервые? Или во время разговора с Джоном и Генри, когда она, молчаливая, как и подобает девице в мужских разговорах, всматривалась в его лицо, освещенное неведомой внутренней жизнью? Или в тот момент, когда он остановил на ней внимательные глаза? Глаза были светлые, небольшие. От их прямого взгляда ей стало не по себе.

С того самого мига он, как ей казалось, говорил не только для Джона и Генри, но и для нее. Он увидел ее, она почувствовала это всем своим существом и загорелась.

И сразу то, что было просто и естественно в начале, стало невозможным. Раньше Элизабет расспрашивала о нем с легким сердцем — чистый человеческий интерес вел ее. Теперь спросить было почему-то стыдно. Еще утром они с Джоном, гуляя, говорили о нем и разыскивали его, даже задали вопрос встречному йомену, где бы они могли найти мистера Уинстэнли, и тот махнул рукой на холм святого Георгия. Теперь же, после этого взгляда, сказать брату «пойдем, мне хочется поговорить с ним», она ни за что не смогла бы. Но мысль о нем неотступно сидела в ней, тянула за душу, заставляла постоянно искать встречи.

Шла весна, трава зазеленела ярче, дорожки кое-где начали подсыхать, и Элизабет выходила из дому сразу после завтрака, не обращая внимания на ворчание мачехи: «Одна гуляешь, нет бы пойти с сестрами в город, как люди ходят, а то все по лугам да по верескам…» Мокрое солнце проглядывало сквозь облака и заставляло счастливо щурить глаза, первые бабочки кружились над пропитанной влагой землей, трава благоухала… Элизабет шла всегда в одну сторону — к мосту через Моль, у которого она встретила тогда ночью странных путников. За мостом было болотце, потом роща, а за ней поднимался постепенно и важно холм святого Георгия, общинная земля, на которой паслись коровы.

Уже когда она ступала на выщербленные бревна моста, мысль, что она может встретить Уинстэнли, мучительной горячей волной заливала грудь. И тем не менее она шла, с решимостью отчаяния переходила мост, подобрав юбку, перескакивала по кочкам болотце, пересекала редкую светлую рощицу и, сдерживая дыхание, начинала подниматься в гору… И никогда не доходила доверху. Одной, ни с того ни с сего явиться к нему? И что сказать? Она не могла решиться.

Будь еще жива мать, она, может быть, сумела бы научить ее лукавым женским уловкам, которые так изысканно и легко умели применять кокетки прошлого века. Но мать умерла слишком рано. А суровая чистота отцовского воспитания научила ее только прямоте.

Выручил Джон. На пятнадцатом году жизни мальчики начинают интересоваться главными вопросами бытия. А великие перемены, которые переживала Англия, рождали недоумение. Каков смысл единоличной королевской власти? Для чего парламент восстал на короля? Кто прав: левеллеры, сторонники Лилберна, к которым принадлежал его брат Генри, или индепенденты — те, кто, как отец его, шли за Кромвелем? Правда ли, что одни люди спасутся и попадут в рай, а другие, как ни старайся, будут вечно гореть в адском огне? Или правы сектанты, и спасены будут все? И главное — какое место он, Джон Годфилд, должен занять в этой потрясающей драме?

С раннего детства он привык соотносить все события своей жизни с образами священной истории; по ней он судил окружающих, оценивал настоящее, мечтал о будущем… Какое оно, это будущее, что их ожидает? Дома никто не мог ответить ему; школа и церковь долбили одно и то же, там было скучно. Таверна влекла и пугала, а жгучий интерес ко всему, что происходило в стране, жгучий, пристрастный интерес, не ведающий преград, заставлял искать ответа.

Как-то в субботу, уже после ужина, он подошел к Элизабет с таинственным видом и косящими рассеянными глазами.

— Пойдем завтра на холм, поговорим с мистером Уинстэнли?

Она кивнула, стараясь не выдать радости.

И утром, после проповеди, едва дождавшись конца постного воскресного завтрака, она вышла с братом из дому и пошла знакомым хоженым путем — к мосту через Моль, через болотце, в рощу, уже начинавшую зеленеть, к холму святого Георгия. Сердце ее замирало.

Когда выбрались из рощи, стало суше. Прошлогодний вереск выпрямлял побеги, над холмом звенели жаворонки.

И вот она снова видит его, и одно это делает ее счастливой. Сидеть подле него под зеленеющим дубом на расстеленном старом плаще, смотреть и слушать — что может быть лучше?

Она радостно отметила про себя, как оживилось его лицо, когда он их увидел, с какой готовностью он вскочил, поклонился, не снимая шляпы, усадил их, спросил о доме. И с какой жадностью они стали говорить! Как будто важнее этой ткани из слов и мыслей, которую они ткали вместе, втроем, с живым пристрастным интересом, не было ничего на свете.

— Все будут спасены, — говорил Уинстэнли, ласково поглядывая на мальчика. — Все живущие могут надеяться на спасение, и все могут достичь его.

Лицо Джона приняло лукавое выражение.

— Значит, если бог спасет каждого, то я могу жить, как мне хочется, — есть, пить, веселиться и делать все, что угодно! Я божье создание и все равно буду спасен!

— Нет, мой друг. Грех сам по себе — форма рабства. Если ты посвятишь жизнь только удовольствиям, тебя накажут не вечные муки за гробом, а больная совесть в этой жизни — страдания более нестерпимые, чем если тебе вырвут правый глаз или отрежут правую руку. И болезни тела — результат невоздержанности. Нет, свобода — в добровольном отказе от низменных радостей.

— Свобода… Свобода должна быть для всех, это ясно. Но шотландцы наступают с севера, роялисты восстали на западе. Если сейчас объявить свободу — тогда нас завоюют? И вообще никакой свободы не будет?

— Может, для свободы время еще не настало? — отважилась Элизабет.

— Друзья мои, великая битва идет везде, идет действительная реформация — реформация всего, что создал Творец. Поэтому силы зла восстают с особенной яростью. Тех, кто преследует святых работников, ведет сам дьявол, князь плоти.

— Но ведь со злом надо бороться? Если роялисты и шотландцы — слуги дьявола, их надо убивать?

— Ах, Джон, как много люди убивали друг друга, стремясь к правде! Не земным, не плотским оружием надо поражать врагов. Только меч любви сокрушит неправду. Силу плоти мы должны одолеть силой духа.

Он оглядел их с радостной, почти детской улыбкой.

— Я недавно написал книгу, друзья мои. Это не ученый трактат и не богословское сочинение, хотя я и толкую откровение Иоанна. В нем речь о нас с вами, о простых людях. Я стараюсь опираться не на букву, а на свой опыт и здравый смысл. А он говорит мне, что для бедняков, единственно достойных и мирных людей на земле, скоро настанет новое царство. Они уже и сейчас поднимаются подобно росе под солнцем. Всякое угнетение, несправедливость, ложные формы богослужения будут разрушены. И правосудие потечет по нашим улицам, как поток, и справедливость — как река… Это будет веселый мир, друзья мои, мы увидим добрые времена. Надо только уметь ждать. Ибо не месть, тюрьмы, штрафы, сражения одолевают смятенный дух, но мягкий ответ, любовь и кротость, терпение и справедливость…

Элизабет была прилежной ученицей и хорошо усвоила уроки, которые в детстве давал ей отец, а позднее — кальвинистский пастор. Эти уроки никак не соглашались с тем, что говорил сейчас Уинстэнли.

— Позвольте, сэр. Господь всегда учил повиноваться его велениям. И это он заставляет нас бороться со злом, ожесточает против врагов, делает нас стойкими и суровыми, даже жестокими, чтобы покарать нечестивых.

— Дорогая мисс Годфилд, нельзя смотреть на бога, как на короля или полководца. Он повелел — вы пошли и исполнили. Бог — это ваш собственный высший разум, это любовь, всеохватная вселенская любовь, которая просыпается в вашем сердце.

— А как же во имя любви рыцари сражались?

— Джон, пойми, любовь победит сама! Она не самоутверждение, а самоотречение, ты чувствуешь разницу? Откажись от себя — и ты победишь. В каждом деле, самом трудном и запутанном, единственный наверняка благородный выход — пожертвовать собой. Но это и есть дело, это и есть служение правде. Весна не придет сама собой, по мановению руки господней. Настала пора от слов перейти к делу. Царство небесное должны строить на земле сами люди. Все должны работать, сознательно и терпеливо, чтобы уничтожить зло в себе и в мире…

Так они говорили долго, вкладывая в свои слова самые сокровенные силы души и с пристрастием вслушиваясь в речи друг друга. Элизабет нравилось все, что говорил Уинстэнли. Она иной раз нарочно не соглашалась или выражала сомнение, чтобы он только развил свою мысль еще полнее.

Но к этому примешивалось и другое. Ей казалось, что помимо главного, открытого смысла, в их разговоре присутствует иной, не понятный Джону мотив. В речах Уинстэнли она жадно ловила и находила тайные, но ясно читаемые, только к ней обращенные намеки.

Нет, не случайно он так много говорил о любви. Бог, говорил он, — это высочайший непостижимый дух, живой свет, главное свойство которого — любовь. Она проявляет себя в великой мудрости природы, но более всего — в человеке, побуждая его к справедливости и добру.

И каждый раз, когда он взглядывал на девушку, ей чудился свет любви в его глазах — любви не только к вселенной и всему живущему, но и к ней, Элизабет. Она поднимала ему навстречу глаза, и ничего не было прекраснее этих мгновений.

Лицо его с бороздами страдания на лбу и возле рта омрачалось, глаза делались холодными, когда он говорил о трагической несправедливости, царящей в мире.

— Если бы люди могли взглянуть в себя и теми же глазами посмотреть на мир, окружающий их… Они увидели бы одно и то же: смесь невежества, гордости, себялюбия, тиранства и пустых разговоров везде — в государствах, в советах, церквах. Эту дьявольскую власть надо сокрушить, вырвать с корнем, особенно в церкви.

— Ну что я говорил! — ликовал Джон, — Правильно, значит, надо сражаться!

— Да, сражаться, но не убивая. Зло порождает только зло. И так уже Англия потрясена до основания и залита кровью. Нет, священники, епископы и ученые сами сложат с себя полномочия, когда увидят, что низшие люди, глупцы в глазах этого мира, говорят языком истины. Ложные власти и угнетатели должны быть низвергнуты не тюрьмами и бичами, а словом правды. А главный враг правды — воображение. Оно рождает ложное представление об отделенности бога от людей, а людей — друг от друга. Оно приводит к алчности и эгоизму.

— Почему воображение? — недоумевала Элизабет.

— Человек вообразил себя владыкой мира. Ему все доступно, все позволено. Он ищет счастья и удовольствий — и только. Но слепец! Он не понимает, что не в человеческой своей природе надо искать опоры. Внезапное несчастье, разорение, болезнь — и мир наслаждений рушится. Отсюда страхи, сомнения. Отсюда раздоры и войны. Воображение создало и лживую церковь, и пустые чванные догмы, и обряды, и букву, которая убивает.

Глаза его устремлялись поверх зеленеющих лугов, к туманным холмам на горизонте, и девушке чудилось, что именно ее он упрекает, предостерегает. И правда, не поддалась ли и она силе воображения? Может, ей только кажется, что земное чувство заставляет его так внимательно смотреть на нее и улыбаться?

Он наклонился к Джону и спросил усмехаясь:

— Ты думаешь, что Христос — человек, живший шестнадцать веков назад в Палестине, а дьявол — некий субъект с хвостом и рогами? Нет, это склонности добра и зла, духа и плоти внутри нас.

— Но дьявол, — бледнел и косил глазами Джон, — ведь он существует? Ведь это он толкает ко злу, нашептывает дурные мысли?

— Да, это вполне реальная сила. Но он внутри тебя. Это сила твоей гордой плоти. Она и повергает тебя в уныние, в сознание своего ничтожества, во мрак.

Он говорил это Джону, а для Элизабет слова его обращались к ней, имели отношение к ее плоти и ее духу. И она, слушая, старалась честно проверить себя: не плоть ли ее тянется к этому человеку, не дьявол ли ведет ее на холм святого Георгия и заставляет сидеть тут и наслаждаться, слушая его речи, и смотреть на его красивую, крепко посаженную голову с тяжелым затылком, на широкие плечи и маленькие, огрубелые от крестьянской работы руки?

Они не заметили, как пролетело время, и только когда солнце, окутанное прозрачной весенней дымкой, стало явственно клониться к закату, брат и сестра опомнились и переглянулись. Час обеда давно миновал, дома их ждал неминуемый выговор, а может, и скандал; пора было прощаться.

Джерард вскочил первым и подал ей руку. Она оперлась на нее и, вставая, почувствовала силу его мышц; радость прикосновения обдала ее жаром. Она низко опустила голову, чтобы скрыть вспыхнувшее лицо, и присела прощаясь. Сомнений быть не могло: она всей душой любила этого человека.