14 31 мая 1918 года

14

31 мая 1918 года

Родной мой, любимый Любченышек! Очень я обрадовался твоему письму, спасибо тебе, мой ласковый. Мне так тоскливо и скучно бывает временами, что я плохо представляю себе, как это я без вас там буду жить. Старость это, что ли, приходит, но иногда самочувствие бывает хуже не знаю чего. А надо крепиться и не поддаваться таким настроениям: легче не будет, а только еще хуже растравляются душевные раны.

События все мрачнее и мрачнее, война тянется, и конца-краю ей не видно. У нас дома не мир и не война, а надвигается что-то еще более ужасное с этой разрухой, расстройством всех сторон хозяйственной жизни, с этой нелепой усобицей и головотяпским изживанием революции. Газеты тут были от 24 мая последние. Как будто кое в чем как бы замечается улучшение, но только что прочтешь известие, за которым будто бы брезжит какой-то свет, как сейчас же ошарашит тебя чем-нибудь так, что следа не останется от той ложки меда в бочке дегтя. Некоторое просветление в некоторой части верхов (притом весьма относительное) упирается в анархическую развращенность масс, которые, кроме чисто потребительских и стяжательских лозунгов, ничего не усвоили. Похоже, что подлинное оздоровление начнется только после каких-то еще грядущих жесточайших испытаний, голода и холода, безработицы безнадежной и для многих категорий городских рабочих окончательной. Близкая, казалось, мечта из раба подневольного стать хозяином жизни вышибла рабочего из колеи, работа нейдет, железнодорожный и производительный аппарат все более разваливаются. В то же время есть какие-то потуги организации, и саботаж честно, видимо, в самом деле слабеет. Многие старые деятели и профессора начинают входить в работу. Ленин то высказывает здравые мысли, то ляпнет что-нибудь вроде нелепого проекта замены старых денег новыми[118], проекта, из которого практически, кроме падения курса и предоставления немцам дешевых рублей, ничего не выйдет.

Пробуду здесь, чего доброго, еще с неделю. Ежедневно видаюсь со всякого рода людьми, от самых левых до весьма правых, и держу всем им речи, убеждая в необходимости немедленной приостановки всякого наступления в России. Той же политики держится Иоффе, но у него нет тех знаний страны и промышленности, и потому мне приходится выступать всюду в неофициальной роли, вместо него, по-видимому, не без результата, если судить по все новым и новым приглашениям познакомиться с тем-то или побывать в таком-то учреждении. На завтра, например, приглашают на заседанье дирекции здешней Всеобщ[ей] комп[ании] электричества[119] советоваться по поводу электрических дел.

Вообще рекламу мне Герц устроил на пол-Германии. Два раза был у старика Сименса, выразившего на прощанье желанье в конце лета повидаться и предложившего, в случае каких-либо затруднений с выездом, свое содействие. Видался также с Ульмановскими директорами. Все эти немцы, жившие в России, плачут или делают вид, что плачут, по поводу войны, проклинают ее наступленье и ждут не дождутся конца. Я им на это возражал, что если, мол, вы поставили себе целью ограбить весь мир, то конца этого долго не будет или он будет не такой, каким вы его себе представляете.

Особого военного энтузиазма не заметно, и вообще немец стал много скромнее, чем раньше; может быть, это только временно, под влиянием непосредственных тягот войны, а может быть, это и нечто более глубокое, остающееся. Сейчас газеты опять полны победных известий с Энны и Марны[120], но особенного восторга на улицах пока не заметно. Полууспех прошлого наступления, вероятно, заставляет более сдержанно относиться ко всем известиям. Я все еще не могу привыкнуть к необычайно унылому и запущенному виду города. Есть улицы, напр[имер] Potsdamerstrasse, где на протяжении нескольких кварталов подряд все магазин[ные] окна нижнего этажа заклеены бумагой о сдаче в наем: точно вымерла вся улица. Публика на улицах стала вовсе серая, особенно в воскресенье, когда вся фабричная молодежь, вырядившись в изрядно, впрочем, помятые, но шелковые (искусственного шелка) костюмы, наводняет и Unter den Linden[121] и Friedrichstrasse. Ужинал раз у Кемнинского[122]: публика почти как в известном трактире "Классный якорь" в Москве, только с поправкой на покрой одежды.

Ну, иду спать, пока кончаю письмо. Крепко тебя и родных девченышей целую.

2 июня 1918 года

Получил твое второе письмо, родной мой Любинышек, т[о] е[сть], видимо, третье, а второе не дошло. Бедненький ты мой, что же это ты, вопреки уговору, хворать-то вздумала. Умоляю тебя, голубеныш мой, не волнуйся и не расстраивайся. Я обещаю тебе принять все меры к тому, чтобы вызволить из Питера Володю и Нину, и думаю, что это удастся. Обо мне ты тоже не беспокойся. Если я увижу, что там уж совсем плохо, то либо я переберусь в Москву, либо вообще развяжусь с Россией, либо возьму какую-либо работу вроде организации загр[аничной] торговли или консульской части, или общее руководство переговорами в разных комиссиях по Брестскому договору[123], что мне даст возможность бывать или даже жить в Берлине, а стало быть, и к вам наезжать время от времени.

На будущий год, мне думается, можно будет уже думать о возвращении в Россию. Даже сейчас в Питере и особенно в Москве будто бы уже больший порядок, и только вопрос продовольствия стоит плохо. Через год, может быть, в этом отношении станет уже лучше.

5 июня

Это письмо никак не может уехать. Курьер по ошибке не взял его, а оказии здесь очень редки в Скандинавию. Я уже давно не имею от вас никаких известий и начинаю беспокоиться. Послал вчера телеграмму, утешаюсь тем, что письма посылаю с едущими в Данию. Ручаются за переотправку, но народ все вертоголовый, ни на кого нельзя положиться.

Я все по-прежнему не могу выбраться из Берлина. Ожидаю по крайней мере начала работ политической комиссии[124], без чего нельзя начать работу в России. Тут же хоть 1/2 года сиди, без дела не останешься, ибо каждый день выплывают все новые дела. Ты уж не хнычь, милый Любанаша, и не причитай надо мной: вся эта работа и перед Богом не пропадет, да и мне самому с семьей не повредит. Складывать руки еще рано: и совестно, да и нельзя, просто потому, что по-старому жизнь скоро едва ли наладится, а жить надо, и надо, стало быть, отвоевывать себе позицию и в этой всей неопределенности и сумятице. Я себя чувствую очень хорошо, очевидно хорошо отъелся и отдохнул у вас в Швеции. Здесь жаловаться тоже нельзя, хотя и не очень вкусно, но достаточно сытно кормят. По рассказам курьеров (из Москвы они являются 2 раза в неделю), в Москве с продовольствием вполне сносно и за деньги всего можно достать. В Питере хуже, но и там положение все-таки не таково, чтоб уж нечего было есть. Писал ли я тебе по поводу письма Дунаевского[125] знакомого. Дело с патентами еще не известно как-то пойдет, ехать же на ура в Америку слуга покорный. Да и вообще туда поехать сейчас удовольствие малое, ввиду опасности подводных лодок[126]. Придется уж на этом берегу большой лужи переживать непогоду. Пока прощай, мой родной, любимый, дорогой мой Любан. Целую деток и тебя.

6 июня

Пишу урывками, так как все время очень занят посещениями немцев и переговорами [то] в разных их министерствах, то дома, в посольстве, где ко мне как-то само собой начали обращаться по всяким делам. Составил им устав будущей консульской службы, набросал схему организации консульства, проэкзаменовал нескольких кандидатов на должности и пр[очее] и пр[очее]. Вчера был у Тарцманов. Они тебе усиленно кланяются. Маялись все это время на положении цивильно пленных и лишь с осени 1917 ему разрешили опять поступить к Сименсу, и теперь он имеет сносное место марок на 600–700 в связи с организацией новых отделений в Литве и прибалтийских губерниях.

Сегодня вечером я уезжаю с одним из директоров Сименса в Бельгию, в главную квартиру, для свидания с Людендорфом. Цель поездки, как и всех моих разговоров здесь, доказать необходимость приостановления всех враждебных действий против России, как со стороны немцев, так и со стороны украинцев, финнов, турок и всей этой сволочи, которую послала на Русь Германия. Доказать, что терпенью русского народа приходит конец, что дальнейшее продвиженье вызовет уже народную войну против немцев, и пусть при этом погибнут миллионы людей и пол-России попадет в немецкую оккупацию, — мы будем бороться 5 и 10 лет, пока не утомится и немецкий народ и пока не будет заключен мир сколько-нибудь сносный и справедливый. В конце концов, оставив Россию сейчас в покое, немцы скорее выигрывают, так как путем торговли и обмена они могли бы кое-что получить от нас из сырья и товаров, между тем ведение войны отнимает у них силы и не очень-то много дает, как показывает уже опыт Украины, откуда они и при новом правительстве не очень-то много получают[127]. Конечно, я не обольщаюсь никакими особыми надеждами, но если Л[юдендорф] дает мне аудиенцию в такое время, как сейчас, когда он на днях отказался за недосугом принять помощника Кюльмана[128], то это значит, что развитая мною точка зрения представляется ему достаточно интересной (на днях я имел беседу со специально присланным полковником Генер[ального] штаба, и когда он содержание ее передал по телефону в главную квартиру, последовало приглашение туда приехать). Возвратиться думаю к понедельнику или вторнику и числа 15 выеду уже в Москву.

NB. Об этой поездке пока никому не говори. Затянулось мое здесь пребывание, но ничего не поделаешь. Не знаю, когда попадет к тебе это письмо. Курьеров из М[осквы] в Стокгольм сейчас нет, а из Берлина в Стокг[ольм] посылать специально не принято (от посла к послу это не в обычае, а лишь от посла к его правительству и обратно). Получили ли дети мою открытку? Крепко всех вас целую, родные мои, золотые, ненаглядные. Соскучился очень, вспоминаю вас постоянно. Будьте здоровы, не тоскуйте и не беспокойтесь за меня. Кланяйтесь Ляле и пишите в Берлин, на посольство.