32 14 марта 1919 года

32

14 марта 1919 года

Милый мой, родной, любимый мой Любанышек! Как мне скучно иногда делается без тебя и как больно и горько, что приходится жить в разлуке и сознавать, что ты там одна и чувствуешь себя покинутой и одинокой. Если бы я знал, что дело примет такой оборот, то в августе не уехал бы от тебя, хотя это для всех нас было бы в других отношениях хуже. Когда я представляю себе тебя с твоей "обиженностью" и со всеми трудностями жить одной на чужой стороне, бросил бы, кажется, все и поехал к вам, ни на что ни глядя!

Родимый мой дружочек, очень тебя прошу, уж как-нибудь ты укрепись, а главное, не чувствуй ты там себя несчастной, покинутой и прочее, помни, что я все время о тебе думаю и самую эту разлуку ради тебя и ребят несу. В то же время каждый новый день меня убеждает в правильности принятого решения не звать вас пока сюда. Мы тут боремся с самыми элементарными бедствиями, и я не знаю, что сталось бы тут с тобой и ребятами. Сейчас, например, Москва остается без дров и температура во всех домах 4-6-, а морозов предстоит еще целый месяц. Я хожу весь в коже, имею толстую фуфайку, кожаную куртку на меху или, когда потеплее, надеваю шикарную куртку, привезенную Володей, ношу также валенки и даже купил себе доху, хотя ее и не пришлось пускать в дело. Но все это пустяки по сравнению с трудностями, которые приходится выносить обыкновенному обывателю и семейным людям. Как ни храбрятся мои родные девочки, но жить здесь было бы невыносимо трудно сейчас, а главное, я сам чувствовал бы себя намного хуже, сознавая, что я треплюсь по всякого рода заседаниям и еще более или менее сносно питаюсь, "семье" мое дома в нетопленной квартире, без масла и без мяса и даже, м[ожет], б[ыть], без хлеба. Гнетет всех не столько самое необходимое, сколько сознание неуверенности в возможности регулярно получать продовольствие. Тут у нас такое идиотское устройство, что сами народные комиссары питаются в Кремле в столовой, семьи же их не могут из этой столовой получать еду, и потому Воровский, например, питается в столовой, Д. М. [Воровская] и Нинка пробавляются неизвестно как и чем.

Купить же что-либо можно лишь за невероятные цены: сахар — 100 руб. ф[унт], хлеб — 20 руб. ф[унт], мука — 1200 руб. пуд и т. п. Как вообще люди живут — загадка. Красины тоже зябнут все и едят плохо. Масла совсем нет, и еще от меня они немного его получают, я же получаю временами из Вологды от Ивана Адамовича Самнера. Положение русских больших городов теперь почти как осажденной крепости, деревня же живет в общем, пожалуй, как никогда! У мужика бумажных денег накопилось без счету, хлеб и все продукты есть, самые необходимое он за дорогую цену всегда найдет, городу же ничего не продает иначе как по сумасшедшим сверхспекулянтским ценам. Главная причина всей этой разрухи — продолжающаяся война и изоляция от всего внешнего мира.

Война — ведь, как-никак, не менее 11/2 миллиона человек отвлечены от труда и превращены в дармоедов — высасывает из страны последние соки, металл, ткани, кожу, продовольствие- все это в первую голову идет на снабжение армии, транспорта; жел[езные] дороги заняты воинскими перевозками, не оставляющими почти ничего для снабжения оставленного населения. Работы всех фабрик и заводов, транспорт и заготовка топлива не идут из-за недостатка продовольствия и невозможности его подвезти. Расстройство одной стороны экономической жизни парализует работу другой, получается порочный круг, и все катится под гору.

В предшествующие годы разруха не так сказывалась, ибо всюду были еще запасы, да и внутренняя война не захватывала еще стольких областей. Многие заводы, также трамваи уже остановились. Волжский флот также будет стоять: дров нет и 15 % против самой крайней потребности.

Заготовка идет плохо: нет хлеба для рабочих и овса для лошадей. Я с ужасом думаю о будущей зиме. Если не случится чуда, вроде всеобщего мира, и не откроется еще в мае-июне возможность вывоза нефти из Баку или хотя бы Грозного, то вся Россия осуждена на замерзание и голод, ибо дровами мы не сможем обеспечить фабрики и заводы, но и железные дороги, а стало быть, и подвоза хлеба, топлива, сырья. Размеры и формы бедствий сейчас трудно себе представить. Но и в Европе неизвестно еще, что будет. Германия еще только вступает в революцию, сейчас находится в фазе, соответствующей нашему июлю 1917 года, а уже борьба идет много более кровавая, жестокая, и расстройство всего экономического аппарата доходит уже до прекращения транспорта, сидения целых городов впотьмах и т. п. Все основания думать, что и другие страны, принимавшие участие в войне, не избегнут глубочайших потрясений, не исключая победителей, которых в этой войне, в сущности, нету, м[ожет] б[ыть], за исключением Америки. Кто бы мог думать, что баварцы, пивные баварцы учредят у себя в Мюнхене советское правительство[190] и додумаются до столь большевистских методов, как взятие 30 заложников из буржуазии. Если бы я год назад что-либо подобное сказал Герцу, он, конечно, счел бы меня сумасшедшим, да я и сам этого не думал. Поистине гениальную прозорливость проявил Ленин, увидавший события за 2–3 года раньше, чем кто-либо. Его уверенность в неизбежности подобного же развития для остальной Европы — также лишний аргумент в пользу высказанного.

Вот видишь, мой дружочек, какие дела и как мало надежды в близком будущем не только на спокойную тут жизнь, но и на возможность вообще самого элементарного существования. Подумай, если зима 1919/1920 года должна быть прожита в нетопленных домах, без света, на голодном пайке или без всякого пайка, то можно ли обрекать ребят и тебя на такое существование? Сам я все-таки в привилегированных условиях, наконец, я один, и уж в самом крайнем случае, если дело дойдет до полного развала и просто уничтожения городов, а на некоторое время, может, даже вообще всякой государственности, то я смогу как-нибудь спастись, всем же нам вместе это будет невозможно. Последнее имеет полную силу и для такого случая, если бы пришлось считаться с неблагоприятным оборотом и исходом войны. Хотя вся моя работа на виду у всех, и я не думаю, чтобы кто бы то ни было лично мне мог сделать какой-нибудь упрек, напротив, сотни и тысячи людей даже из противоположного лагеря помянут меня добром при всяких обстоятельствах, но если дело дойдет до перемены режима, несколько недель и даже несколько месяцев могут оказаться очень неопределенными, и никакие гарантии (вроде, например, того, о чем тебе будет говорить податель этого письма) не будут действительными. Во всяком случае я не настолько наивен, чтобы на них полагаться, и знаю, что в таких обстоятельствах надо надеяться прежде всего и даже исключительно на самого себя, а тут опять быть одному — значит иметь все шансы на удачу, если же попасть в такое положение сам-пятым или седьмым, то, наверное, не унесешь ног. Уверен, что если ты видела Классона, то он все это подтвердил тебе в полной мере. Конечно, ни вам, ни мне от этого не легче, но что же делать, мой родимый, когда человечество попало в такое бедствие? И судьбы отдельных лиц, семей и даже народов уподобляются щепке в бурном водовороте. Пока вы отсиживаетесь в Скандинавии — у нас наибольшие шансы выйти благоприятно из этой передряги, вырастить девочек и, может быть, сравнительно спокойно доживать дни. Действуя же без разумения, только по непосредственному влечению, не рассчитывая и [не] учитывая pro и contra[191], мы рискуем просто гибелью, в физическом смысле. Вон у Анны Кугушевой муж умер просто от физического истощения, от недоедания, а сколько детей гибнет и погибнет еще от болезней!!

Письмо это передаст тебе, милый мой Любан, мой большой приятель граф де Сан-Совер, бывший всю войну представителем в России французского Круппа[192] — Шнейдер-Крезо[193] — человек с большим весом и влиянием и за пределами ближайшей своей деловой сферы. Он очень любезный и обязательный человек и обещал мне устроить возможность навестить вас. Сколько я понимаю, со стороны шведского правительства не будет препятствий, но главное — разрешение финляндцев на проезд туда и обратно, и тут хорошо было бы получить официальную бумажку. Если ты сама испытываешь какие-либо утеснения там, то Mr. Saint-Sauveur любезно выразил готовность переговорить с кем надо, и тебя, несомненно, оставят в покое. Дальше, мне приходит в голову следующее: не воспользоваться ли дружеским содействием Сен-Совера тебе для перемены местожительства и с лета переехать в Норвегию, где климат, несомненно, лучше? Переезду вашему во Францию я мало сочувствую: 1) это слишком далеко, а я твердо надеюсь на скорое восстановление сношений со Скандинавией, и я тогда смогу 1–2 раза в год у вас бывать, и 2) я не поручусь, что французам не придется пережить у себя октябрьских и всяких иных дней, в Скандинавии же, как и вообще в маленьких странах севера, меньше вероятности стать участниками такой передряги. Обдумай это, мой родной Любченышек, может быть, ты переедешь в Норвегию, в Христианию или около. Все-таки климат там несравненно легче, а люди ведь везде те же. Наконец, последняя просьба в связи с Сан-Совером: я столько раз пользовался его гостеприимством, что будет более чем справедливо, если ты накормишь его хорошим обедом, но со всеми онерами[194], так, чтобы он получил представление, как когда-то кормили своих гостей россияне, да еще имевшие обширную родню.

Девчата должны показать ему что m-lle Ridon[195] не совсем безуспешно вбивала в их головы французскую грамоту: пусть помогают мамане занимать гостя разговорами (в подмогу можешь взять еще и Семчевского, который его знает). Пригласи тоже едущую с ним С. А. Волконскую[196], в доме которой он жил и у которой я раз тоже был приглашен на обед. По части финляндского разрешения Сан-Совер мог бы действовать через Брунстрема, у которого хорошие связи. Меня же извести о результатах через какого-нибудь курьера, или пусть финл[яндское] правит[ельство] пришлет разрешение через своих торговых представителей в Питере, которые ведут с нами кое-какие если еще не дела, то переговоры и, конечно, смогут меня найти.

Имея такое разрешение, мне только останется как-нибудь выкроить тут 3 недели времени на поездку к вам. Когда это будет можно, еще не знаю, но уж как-нибудь я ухитрюсь это сделать, несмотря на все дела. А дел, конечно, у меня не убавляется. Правда, сейчас я работаю много регулярнее и лучше, чем раньше, имеется целый большой аппарат, есть и помощники, так что машинка функционирует более правильно и мое время распределяется регулярно. Но возникают и новые задачи. В частности, с транспортом сейчас так плохо, что меня уже давно уговаривают за него взяться, и, в частности, даже Гермаша стоит за то, чтобы я взялся за комиссариат путей сообщения и подтянул несколько железные дороги. Не знаю еще, как это будет, но не удивляйся особенно, если до тебя дойдут слухи о таком моем назначении. Положение здесь сейчас таково, что никто не в праве отказываться от работы, которую он может сделать. А что в смысле организации, привлечения новых сил, введения порядка, дисциплины я кое-что могу сделать, последние полгода это показали. Инженеры со мной работать пойдут, некоторые из товарищей-рабочих первое время будут, может быть, несколько коситься, но мы и с ними поладим, где убеждением, а где и некоторым нажимом, по-старобольшевистски.

Чувствую я себя великолепно, нимало не устаю и в смыслах душевного равновесия и сознания, что делаешь все что можешь и делаешь не худо, я, пожалуй, еще ни на одном из многочисленных своих мест и амплуа так хорошо и покойно себя не чувствовал, как сейчас. Питаюсь я весьма удовлетворительно, все у меня есть. Обносился насчет белья, но вчера достал каких-то карточек (комиссарским делом!) и, вероятно, не сегодня-завтра прикуплю, что надо. Нина живет тоже ничего себе. От Володи вчера была телеграмма из Минска: просил разрешения Любе служить в одном отделе с ним, на что я, конечно, дал согласие. (Он служит в военно-продовольственных комиссиях, которые мне подчинены, почему и разрешения от меня требуется). Уверен, что ему там живется не плохо; город небольшой, там и еда, и дрова есть, это сейчас главное. Ну, пока до свидания, христовый ты мой, родной, Любонаша! Соскучился я по твоим ясным глазкам. Да и жаль мне тебя, бедняжку, хотел бы сюда взять, а вот нельзя.

Целую крепко.