Глава шестнадцатая Клава-разведчица

Глава шестнадцатая

Клава-разведчица

Кто она? — На «острове Голодае» — Разведчица идет в Псков — Конец партизанской воины — Опять с наступающей армией

(Заречье, Глубокий Ручей. 9-я партизанская бригада и 67-я армия. 27–28 февраля 1944 г.)

Кто она?

28 февраля. Заречье

Вчера вечером ужинали вместе — Иван Дмитриевич, Клава Юрьева, Ира Игнатьева, еще несколько партизан. Клава приготовила суп, нажарила мяса с картошкой, поставила на стол баклагу со спиртом. И мы, поминутно поправляя наполненную вместо керосина бензином, тухнущую, мигающую лампу, долго беседовали.

Сегодня вместе завтракали, Клава убрала со стола, а потом рассказала мне всю свою «жизненную историю». Ее рассказ я записал дословно, сохраняя все особенности ее говора.

Тридцатилетняя Клавдия Михайловна Юрьева, а попросту Клава, простая, не слишком грамотная женщина (все ее образование — четыре класса начальной школы), — одна из самых смелых партизанок бригады. На нее приятно смотреть: ее русые волосы, гладко зачесанные назад, русые брови, свежее, розовое лицо, нос с маленькой горбинкой, гибкая худощавая фигура делают ее похожей на эстонку, но она — русская, родилась в деревне Катышково, Славковичевского района, Ленинградской области. Выйдя замуж за «военного моряка», служившего на эскадренном миноносце «Стремительный», переехала в Ленинград, там и жила, на 7-й линии Васильевского острова. И только за девять дней до войны оказалась снова в своей колхозной деревне — приехала погостить к маме «на дачу».

О муже с тех пор она ничего не знает, и единственное, что осталось у нее на память о муже, — его пояс.

— Его пояс!.. Я умру за него, нигде не бросаю! Иногда бросишь весь свой заплечный мешок, бывало ведь всякое, а потом все равно на то место вернешься, чтобы пояс взять!

Клава кажется гораздо моложе своих лет, вероятно, потому, что никогда ничем не болела, и потому, что она — улыбчивая, свежая, грациозная. Смотрит она прямо в глаза собеседнику, искренне, доверчиво, разговаривает с удивительной прямотой…

— Вы член партии?

— Была беспартийная и сейчас беспартийная. Мне все говорят: «Впишись, впишись, Клава!» Я думаю: куда там! На гражданку выйду, тогда впишусь. Может и беспартийный человек работать правильно, очень хорошо…

— Много пришлось вам уничтожить немцев?

— Сама немцев? Лично? Приходилось — достаточно! А сколько одних только предателей уничтожила своими руками! Узнаешь в точности и начинаешь — гранатами, где собрались. Бах, бах, и не выскочат, черти! Сожжешь дом! Это мое дело — свято!.. Бандитов! Этих бандюков хватит! Немцев — не можешь сказать сколько, — зайдешь метрах в десятих и пятидесятих — бьешь!..

Спрашиваете, сколько налетов делали? Когда и сама я выскакивала? Около десяти, наверное, будет. Больше, главное, машины подбиваешь. Их, — жертвов много. Наше дело — останавливаться нельзя! Шаркнешь — только писк, крик, — и ушел, только и дела всего!

Вначале и смелости не хватало. Придешь, лежишь около большака и ждешь, поднимешь вураганный огонь и бежишь… Собьешь машину, нескольких поранишь, нескольких насмерть убьешь и убежишь (а надо бы к ним идти, а тут убежишь).

А потом — уже нет! Стала подходить!

Как жива? Не знаю. Вот уж заденет пуля или что там, рукав, мешок, а тебя не заденет. Сумасшедшая ни какая! На железку ходили, штанину прохватило. А ведь и не ранило-то ни разу!

Теперь вот в кофте шелковой я, видите, а ватник, что скинула я, весь в дырьях. Белье-то все-таки было; хоть старенькое, но в воде выстираешь, ходишь. Мужчине все равно, а женщина — уж берет две пары, три пары белья…

Сейчас — денег ни у кого нет. Надо купить хотя советскую ложку, а то все — фрицевские!

Удивляюсь сама теперь: бывало, автомат и восемьсот патронов к ППШ носила. Тащишь пулемет и не думаешь! Что кошки — эти женщины! Все ж таки аккуратные. Придешь с похода и ноги высушишь. А мужчина — плюхается, спит!

Наша забота мужчинам сказать: «Ты ноги высушь!..» Глядишь, — спит! Женщина всегда себя в опрятности держит. Нет, так не ляжу! Покушаю… И побольше сделаю, чтоб еще кто-нибудь покушал. Ишь, — скажешь, — проклятые, легли голодные! Как скажешь: «Встань, покушай!» — встает!..

На «острове Голодай»

Мы ходили туда, за Порхов. Прямо так и считали, что «остров Голодай»: озера, озера, болота. Главное, что болота. Вышли боеприпасы. Радировали в Ленинград, но не было возможности выслать самолеты. Видимость плохая, в девятьсот сорок третьем, в апреле… И пришлось ужасные бои держать. И мы три дня в таком кольце были, что не выйти, а патроны — на исходе. Но когда уже партизан видит: «все!», то уж берет силой! Нам «железки»-то надо было переходить с боем. Такой был бой, жестокий!

А вот еще было у нас знаете что? Как только вышла война, так истребительные отряды получились у нас. Два-три человека группки (в Калининской области). На большак зайдешь, забросаешь гранатами — машину собьешь. Они боялись! Думали, нас много, а нас двадцать три человека было всего. Население боеприпасами помогало. Связной ходил, один такой хороший, в деревню Фатьяново… И вдруг ему захотелось предать нас, Не знаю уж — что!..

Утром снега, снега, нападало такими пирожками. И командир говорит: «Эти пирожки будут у нас, мне плохо снилось сегодня!» И вот вижу: с автоматом связной глядит на нас — метрах в двадцати. И я так встала за сосну, думала — наш же! А он — с немцами. И я бегу к командиру: «Товарищ командир! Мы в кольце: немцы!»

«Что ты, что ты!..»

Ну, сразу — «в ружье!» Ну, они растерялись, их человек пятьсот было, думали, что нас много.

У нас политрук Данило был, без пальца… Он увидел связного нашего и застрелил его.

Снег тяжелый, что пепел. Как ввалишься, так и не выскочишь: по грудь!

Но мы все же прорвались на большак, вырвалися в деревню Саблино.

«Ну, покушаем, — говорю, — и пойдем к моей маме, в деревню Катышково, Славского района…»

Сели кушать; только сели, смотрим: опять мы в кольце! Откуда их подкинуло? И смотрим, уже дома наши забирают в цепь, и в окна — гранатами!..

И мы — стрелять, и только по два патрона оставляем — один на себя: живым нельзя попасться!

Уж у кого патрон на исходе — стреляется!

Он зажигает дома. Нам это очень тяжело выходит. Командир говорит: «Зарываться в сено: избежать, чтоб стреляться!»

Закопались… Погибают наши товарищи: песню пропоют — стреляются… Я тоже: буду сейчас стреляться!

У нас был агроном Колесников, прострелил себя, а в живых был. Его схватили, втискают его в огонь, подержат, опять вытащат. И он ругается нецензурно:

«Все равно сотрут вас, паразитов!»

Я: «Товарищ командир! У нас калитка тут есть!»

А пламя по двору так ходит и ходит…

«Давай побежим в носках, так!»

Мы сдели валенки, побежали. Под забором дрова были, сугроб и ямки. И пробежали, и в ямку; вдвоем лежим, пистолеты к вискам и думаем — как скажут: «Вставай!», так все, ну бежать некуда!

Лежим. Деревня горит. Снег тает. На нас течет. У меня окончательно замерзают руки. Я потискала руки, заложила под мышки, все равно замерзают.

Лежу. Даже трясет, — нервничаешь… Лежим, а течет, волоса смерзаются. А мороз ужасный был!

И вот лежать нам пришлось три часа в этом снегу, с этим командиром (Силачев Иван Васильевич). Уж как-то не думаешь! И Колесников все кричал, и они его мучили.

Немцы собрали всех, кто застрелился (из двадцати трех человек осталось двое нас), и увезли в деревню Выбор, где у них гарнизон был.

Только двое мы и остались, — главное, ходят вокруг нас, и не замечают, наступают на эти дрова…

Они там провонтыжились, и нет их. Народ выползает да про нас ворчит:

«Вот, проклятые пришли! Деревню из-за них сожгли!»

«Нет, проклятые вы сами, с фашистами!»

Командир:

«Вставай!»

Встаем двое; волосы смерзшие… Идем в носках в лес прямо. И держим путь к моей маме. Вышли на дорогу, и попадают нам два молодых человека, гражданских, русские. Мы: «Давайте нам валенки!..»

Они сдевают шапки, шубы, и мы оделись, а им до деревни недалеко.

Мы — километров пятнадцать. Приходим к маме.

«Аи, что вы сделали? Живы остались?»

«Ладно, ладно, мама, не спрашивай!»

Сели покушать и — обратно в леса.

У меня ни ногтя не осталось — все сошли. Новые росли. И кожа — лоскутьями, заберешь — она так и снимается…

Передо мной, слушая Клаву со вниманием, стоит Иван Дмитриевич — длинный, тощий, в черном своем полушубке, в шапке-ушанке с красною лентой; он собрался идти в райком партии. А Клава, закончив рассказ, поглядела на него внимательно, молвит:

— Что вы, товарищ комиссар, похудели?

— Болею все, Клава… Второй месяц болит желудок!

— А я думала, товарищ комиссар, что-нибудь другое!

— Влюбился? Нет!

— Верно, товарищ комиссар, похудели!

Дмитриев хочет что-то ответить, но тут — стук в дверь, входит какая-то старушка, ставит на пол у порога тяжелую корзинку, наполненную… ручными гранатами — «лимонками».

— Ай, миленькие, возьмите, возьмите, боюсь… Ваши оставили!

— Оставь, оставь, бабушка! — говорит Дмитриев. — Идем, я тебя провожу!

И выходит со старой, а Клава продолжает рассказ…

Разведчица идет в Псков

— В Псков лично я без счета ходила. В сорок втором было, — нет, в начале уже сорок третьего. Из отряда партизанского направляли: медикаментов не было у нас раненым… И сведения собрать предложилась я — местность мне знакомая…

Идешь дорогой, обходишь гарнизоны, чтоб не попасть навстречу немцам. В кармане — документы «беженки». Придешь в деревню, в конец деревни, и там к старосте попросишься ночевать, и он устроит, а там… без старосты нельзя!..

Не было, чтоб заметить, что партизанка я. Это — выдержанной такой делаешься, хвалишь немецкую власть сперва… Разговоришься со старостой, так ему наговоришь! Он будто и недоволен, и против немца начнет говорить, что «на дорогах расчищаем день и ночь, замучали!.. Полными днями чистим большаки, чтобы ходить машинам; никакого нет спокоя!» Отвечаю: «Что же делать, война!» — «Война-то, да, но все же эксплуатация большая, эксплуатируют ужасно!»

А потом: «Может, кто поедет в Псков? Меня подвезет в Псков? По пути мне — в ту сторону!»

Он: «Да, да, я завтра поеду, повезу на базар сено продавать. Поедемте в Псков со мной!»

«А что там на базаре есть?»

«Да все! Ведра, по хозяйству все, только дорогое!»

«Можно и съездить… Да что, разве и правду с вами съездить? (Будто стесняешься!) Так вот, вот видите, дяденька, я ведь беженка, туда нужно, что ли, какие документы, иль нет?»

Он: «А туда нужно пропуск, заберут без пропуска! Там на мосту, на Черехе, спрашивают пропуска… Вот у меня есть пропуск на жену и на себя. И вы можете ехать со мной».

«А? Я-то? И правда! Как беженка! Куплю, а потом приеду в деревню, подороже продам, на хлеб!»

«Продашь подороже!.. Да, да, здесь беженцы ездят, продают по деревням, а там — питаются…»

«Ну, дяденька, спасибо тебе большое, я и не знаю, как и отблагодарить вас!»

Наутро встаешь часов в пять (километров двадцать от Пскова это). И направишься.

Едем мы с дяденькой к Пскову. Занимаются немецкие летчики там, на аэродроме, при подъезде. Едешь, сидишь — думаешь: как будет? Удачно или нет?

Подъезжаем к Черехе. Стоит часовой. Как видно, украинец. Разговор у него такой нехороший, с акцентом: «Ваш пропуск!»

Слезаем с воза. Вынимает дяденька пропуск: «Вот, пожалуйста. На жену и на меня!»

И проехали!

И поехали на базар, с дяденькой. Ходила там по базару, конечно.

Смотрела, приценивалась. Да… Ходили, ходили по базару мы с ним… Как-то нужно отстать мне от него! Заявляю: «Дяденька! Я тебе очень благодарна. Я не знаю, как вам за это будет ответить?»

Вынимаю рублей пятьдесят. Замахал руками: «Не надо, что вы!»

«Возьмите, возьмите, дяденька!»

И вот, он так и не возьмет. Говорю: «У меня есть здесь сродственники, двоюродная сестра, я пойду к ней на квартиру, денег у меня мало, — может быть, у нее возьму, может, у нее блат с немцами, достанет, поможет!..»

Он: «Конечно! Здесь в городе живут да блата не имеют! Имеют, очень крепкий!»

Идешь по городу, значит, уже и без документов. Ходят немцы, но ты не теряешься, ничего в себе не держишь, никакие мысли. Идешь такая веселая.

Прихожу на квартиру к одной связной, Катюшке (я ее знала, она — жена лейтенанта, с ней была знакомой еще в Ленинграде). Но — неожиданно: я-то не объясняла ей!.. Живет она с матерью и отцом. Ее еще нужно обработать. Как я вышла, она ошеломела: «Клава, я твое письмо получила!» (Я писала ей специально раньше, но она не знала, что я — партизанка.)

Прихожу. Она засуетилась и — «Кушать ты хочешь?», около меня заходила.

Спрашиваю: «Ну как, Катя, живете?»

Она: «Живу, Клава, пока не плохо. Посредственно живу так!»

Все же мне хочется спросить: «Как, с немцами гуляешь или нет?» Но как-то надо было подойти к ней… Покушала: дает мне суп. И с супа все началось: суп с вермишелью.

Я: «Катенька, а где вы вермишель берете?»

Она: «Знаешь, Клава, я познакомилась с одним немцем, с офицером. Он ездит на машине; заведует, насчет продуктов».

Я не настроена слушать, а думала об одном: зачем пришла. Дает мне кашу рисовую, отвечаю: «Во, Катюшка, вы живете хорошо; оказывается, хороший человек офицер-то, помогает!»

Она: «Замечательный. Такой, Клава, хороший, даже иногда Гитлера ругает: «Уже пять лет воюю, и дома не бывал, только письменно; оставшись мать старушка дома». И вот он мне предлагает, чтоб я вышла замуж за него. Как вот, Клава?»

«Если поскольку хороший человек — возьмите и выйдите!»

Она: «Клава, страшно! Вот ведь он говорит — много партизан откуда-то прибыло. Да, говорит, там в ваших краях их много!»

Я: «Нет, Катя, у нас ничего, где? Нет у нас партизан! В других районах специально есть партизанский край, Дедовичевский район. Слышала, Дедовичи?»

Она: «Да!»

Я: «Это от нас очень далеко. Мы их не видим. И действительно, там они хорошо, там так они бьют немцев, слышно, прямо беда! А что, Катюша, неужели немец впустит Красную Армию сюда обратно? Вот ведь партизан слишком много, и, слышно, фронт стал как-то оживаться?» (И как раз в это время Сталинград брали наши, в то время я как раз была в Пскове, январь — февраль сорок третьего.)

«Да, Клавенька, знаешь, пришел взволнованный офицер такой и говорит на днях: «Русские применять начали газы…»

Прикидываюсь, будто поверила: «Да что ты, Катюша! Неужели правда?»

«Да. Только он никому не велел говорить!»

А все же мне хочется спросить у нее: «Катя! А если муж вернется, что ты ему скажешь? Ведь ты живешь же с немцем-то?»

«Да, Клава. Если вернется муж, то мне не жить. Расстреляет меня, и все!»

Я так засмеялась около нее, сижу и смеюсь: «А что ты ему скажешь?»

«Что скажу? Скажу: жила! Что же, не приходится отрицать!..»

«Ну, говорю, и попадет тебе. Лучше тогда выходит и уезжай с ним».

«Нет, хоть и виновата я, но хочется своих дождать… Меня накажут, конечно. Но неужто расстреляют?»

«Да, Катюша! Не поздоровится, конечно… Так, говоришь, ждешь своих-то еще?»

«Черт знает, Клава! Неплохо живется, но почему-то хочется еще, чтобы пришли свои».

«Да, Катя! Как ты моя душевная подруга была, я тебе тоже это скажу, только чтоб впоследствии не было оставши ничего!»

«Неужели, Клава, будем дружбу терять? Никогда!.. А ты-то гуляешь с кем, с немцем?»

«А как же! Тоже гуляю. Нахожусь я сейчас в Славковичах, гуляю тоже с одним офицером. Работаю в санчасти там. И вот нету у нас ни бинтов, никаких медикаментов,, Подруженька, не можешь ли ты достать все?»

«У меня вообще-то бинтов!.. И ривональ есть. Мне принес офицер… Вот я принесу, Клава, я, конечно, разводить его не умею, он порошком, сухой».

Приносит настоящий пакет, очень много в пакете его. И двести штук бинтов.

Я: «А йод есть у вас?»

«У меня две бутылки есть!»

«Я тебе, Катюша, подруженька, уплачу за это все, не беспокойся!»

Вынимаю ей деньги, даю ей тысячу двести денег. Она: «Что ты, не нужно! Офицер еще принесет! У меня прыщики получились на руках, и он мне принес много — у них много йоду! И говорит: «Риванолем привязывай на ночь, тоже хорошо. Так я немножечко развела в кипятке, в водичке, остальное могу тебе подарить, как подруге!»

Встаю я перед ней, беру ее руку, крепко жму: «Большое спасибо! Жива буду, не забуду, конечно!»

«Пожалста, Клава!»

Приходит вечер. Уже стемнело. Приходит легковая машина, выходят два офицера с машины. Мне страшно. Я говорю: «Катюша! Ничего, что я здесь у вас? Ничего они мне не скажут?»

«Да брось ты, Клава! Я тебя сейчас познакомлю, как двоюродную сестру, они будут довольны!»

Все же у меня сердце не успокоилось. Может быть, она хочет предать меня? А пистолет — в валенке, завернут в тряпочке и лежит за голенищем. Маленький!

«Брось ты, не волнуйся!»

«Пропуска-то ведь нет сюда!»

Она: «Люди ездят со Славковичевского района и часто ночуют у нас».

«А вы пускаете ночевать-то?»

«Ночуют! Не бойся, ничего не будет!»

Этим так я успокоилась. Хоть не совсем, но личность держала веселую. Но на сердце было, конечно…

Входят они в комнату. Здороваются с нами. Молодые, красивые. Ну, думаю, как мне обратиться, чтобы выходка моя не видна была партизанская, а — простой такой, тихонькой… Поздоровались они с нами. Они по-русски говорят неплохо. Слова некоторые говорят замечательно. Она говорит по-немецки: «Сестра моя, двоюродная, со Славковичей!..»

Они: «Очень приятно! Как далеко она ехала!»

«А я ее призвала к себе, чтоб она приехала в гости».

«Ну и хорошо! — говорят. — Какая веселая у тебя сестренка, молодая еще!

«Пойдемте в комнату, — говорит Катюша, — в другую!»

Я сижу, конечно, на месте.

Она: «Пойдемте, Клава, пойдемте, там патефон есть у меня. Поиграем!»

Входим в комнату. Они раздеваются, конечно, офицеры, — в шинелях, с погонами, одеты чисто. Обращаются так вежливо со мной. Я тоже, — даю стул, ухаживаю. Завели патефон. А у меня было двенадцать штук пластинок немецких с собой, привезла. Фокстроты там, танцы… Я говорю: «Знаете что? У меня есть пластинки, двенадцать штук! И замечательные пластинки! Немецкие!»

«Да?»

«Да!»

Вытягиваю пластинки из мешочка, подаю немцам — офицерам, конечно.

«Ух, — говорят, — какие хорошие! Вот, потанцуем теперь-то!»

Начали играть. Берет офицер Катюшку танцевать. Приглашает меня тоже офицер танцевать. Пожалуйста, иду танцевать. Но сердце никак не может терпеть. Колотится, и даже я не хочу, но так у меня трясутся руки! Я злюся. И такая у меня краска в лице, прямо не знамо что! Но все равно, держу себя, чтобы мне не выдаться. Думаю: а что, как заметят у меня пистолет-то в валенке?

Потанцевали, сели, сажают меня на диван. И благодарят меня: спасибо, что потанцевала! Я: «Пожалста, пожалста!»

Сидит офицер и говорит: «Давно вы приехали?»

«Сегодня только!»

«Поздно вы приехали?»

«Часа в четыре».

«Устали, наверно?»

«Да, конечно, устала!»

«Ну как там у вас, партизан не слышно?»

«Нет, не слышно. У нас нет партизан. Спокойно».

«Да, проклятые партизаны!» — говорит.

«Да, действительно, бандиты! Интересует меня, почему это партизаны по лесам живут, как говорят у нас?»

Он: «Они воевать не хотят, они скрываются… И делают только вред населению, ограбают!»

Я: «Да, бандиты хорошие! Но вы-то их всех переловите, если появятся!»

«О, конечно, всех!»

И на этом так закончилось. Заводим опять пластинку и начинаем опять танцевать. Потанцевали, и вынимает шеколад офицер. Угощает шеколадом. Хотя невольно так берешь, но берешь, как с радостью и с улыбкой, как будто его любишь или уважаешь… Ай, батюшки!

«Когда, — говорит, — домой вы поедете?»

«Я поеду, наверное, завтра!»

«А поживите здесь, погостите!»

«Да я не знаю, так ведь и страшно проживать, заберут еще»!

«Ну что еще скажете! Катюшка нам всем знакомая, и проживете два, то три дня, ничего не значит!» (Но для меня это было важно! Для меня не только медикаменты, но даже нужен был и шнапс, и сведения собрать, и какие настроения населения немножко так примениться!)

Офицеры ушли. Переночевала ночь.

Эта Катюша говорит мне: «Пойдем, Клава, в парикмахерскую? Сделаем прическу шестимесячную. Хочешь? У нас есть!»

«О, Катюшка, я только хотела этого давно, пойдем, деньги у меня есть!»

Приходим в парикмахерскую с ней. Но прически там немецкие делают, не так, как у нас, по-русски-то. Я говорю: «Вы мне не делайте так! Мне так не пойдет! А делайте вот так — прическу на правый бок, как у нас в Ленинграде делали».

«Почему! Хорошо немецкую прическу! Сейчас она в моде!»

«Правильно, хорошая прическа, но она мне не идет. Я хочу так, лучше для меня!»

Она мне и сделала так, как я хотела. Вышли из парикмахерской, я Катюше и говорю: «Пойдемте пройдемся, дома-то делать нечего!»

Пошли к аэродрому, узнала там все, какое там у них укрепление, какие у них там оружия (я-то гляжу, вглядываюсь). Сколько самолетов на аэродроме, гляжу. Никто не останавливает. Говорю: «Катюша, пройдем по Пскову!»

«Пойдем, пойдем!»

Иду и у нее спрашиваю, у Кати: «Катенька, а много здесь войск, в Пскове, не знаешь? Мне кажется, что очень много, смотри: все немцы, немцы и немцы?»

«Нет, — говорит, — их немного. Недавно пришел эшелон, Клава, и много солдат в нем скованных привезли. Отказались воевать!»

«А почему, Катя?»

«А потому, что им надоело. «Не нужно воевать, не будем, и все!» Отказались!»

«А почему они отказались? Неужели русские так крепко бьют?»

«А Сталинград ведь сдали! — говорит. — Сколько там погибло людей!.. И какие были печальные, как наши Сталинград взяли! Все офицеры были сердитые такие. И вот что-то такое вышло с этими солдатами, и не знаю, куда их дели! Ну, главное то, что полный эшелон, и все — руки назад и скованные!»

«А как думаешь, Катенька, вернутся наши красные или нет?»

«А, — говорит, — не знаю. А ты как думаешь?»

«А я думаю так, что вернутся!»

«Да что ты? — говорит. — А почему ты так думаешь?»

«А что-то у меня такое чувство, что вернутся!»

«Ой, не дай бог, Клава! Ведь со мной будет расправа!»

«Ну да, будет расправа! Кто про тебя скажет? А ты молчи, не говори никому!»

«Вот еще, не говори! Как только придут, им сразу все расскажут!»

«Ну, если расскажут, тогда придется расплатиться. Это все напрасно говорим мы, — не вернутся, Катя!»

«Черт их знает! Что-то такое обиваться стала армия наша!»

«А что? Разве заметно что в городе?»

«Конечно! Отправляются и очень часто прибывают и быстро убывают. А раньше если прибудут, долго находятся в городе. Теперь, если прибудут, очень мало остаются!»

На этом я закончила у нее спрашивать пока.

«Знаешь что, Катя? Как бы нам шнапсу достать!»

«О, хоть двадцать литров! Скажу (назвала его по имени, офицера-то), который вчера был, и просто привезет!»

«Ну хорошо, а что мне ему заплатить?»

«А пойдем на базар, купим куру или петуха за двести рублей, и дадим ему куру, и больше ничего ему не надо, он все отдаст за куру!»

Пошли на базар, купили петуна мы ему, куры не нашли. Заплатили двести рублей, петун такой красивый, беленький, гребень такой большой, красный. Замечательный петушок!

Несу петуна, домой идем. Встречаются нам немцы по дороге. И все моего петуна потрогают, то за гребешок, то за шейку. Но мне серьезно нельзя держать себя, я все улыбаюсь, они с таким восторгом отходят, тоже улыбаются.

Принесли мы петуна домой. В четыре часа приезжают опять они на машине.

«Что же, Катюша, ты подашь ему петуна, что ли?»

«Нет, Клава, подай ты! А я его попрошу, чтоб он шнапса достал».

Приходят они к нам в комнату, сели, начинают разговаривать! Много разговаривали. Я говорю: «Вы знаете что? Я сегодня купила петуна! Такой красивый петушок! Какой у него гребешок замечательный! Какие у него бородка, глазки! Хотите, покажу?»

«А ну-ка, ну-ка, покажи покупок!»

Приношу.

«Ах какой красивый! Замечательный!»

«Понравился он вам?!»

«Конечно! Гут, гут, гут!..»

«Раз вам так понравился, я могу вам преподнести его!»

«Никс, никс! Что вы!»

«Возьмите, возьмите от меня подарок!»

Они, конечно, взяли; видно, что хотят взять!

А Катя: «Шнапса, шнапса ей!»

Они: «Йо, йо, йо! йо, йо!» Значит: «Да, да!»

Посидели, ушли. Настала ночь. Мысли у меня в голове разные, чтобы мне узнать точные все сведения. Мне же важно, сколько бойцов, важно — вооруженные силы, все!

«Катюша, завтра пораньше разбуди меня!»

(Хотя и не спится.)

«Хорошо, разбужу!»

Разбудила, часов восемь утра; сама: «Я пойду, Клава, на базар!»

«Ну хорошо, сходи, я тут по улице пошатаюсь, пройдусь…»

Пошла и весь город я выходила. Сколько гаражей, где машины у них стоят, я все сосчитала. Сколько где зениток, какие вышки…

Город я знала. И в то время мысли, как кто предсказывает! Куда нужно иду. Весело, глазки строишь!

Я проходила до двенадцати часов дня. Прихожу домой, даже устала, вся упрела я: и все так спешила, будто бы на работу шла! Прихожу, Катюша дома.

«Клава, вот четыре литра принес офицер шнапса!»

«Большое спасибо! Сколько мне нужно уплатить? Вот, у меня две тысячи здесь есть. Но ведь, наверно, мало будет?»

«Не знаю. Им же тоже не за деньги достается! Он же продуктами заведует, он стащит оттуда, и все!»

«Ну как же, Катюша! Неудобно! Все ж человек старается, хороший. Надо!»

«А вот придет — предложишь, конечно!»

В четыре часа дня они опять приехали. Опять поздоровались и сели. Я вынимаю деньги, отдаю за шнапс и благодарю.

Они: «Не надо, не надо, что вы!»

«Возьмите, возьмите, большое спасибо, благодарю!»

«Деньги не нужны, а вы продайте мне пластинки! Здесь все патефон русь и пластинки — русь, я мало понимаю по-русски!»

«Пожалуйста! Вот двенадцать штук! Вам нравятся? Возьмите! И возьмите деньги!»

«Нет, нет, не надо. Пластинки возьмем, а деньги — никс».

Вынимают они шеколад две коробки и дают шеколад. Конечно, не естся, не пьется, ничего не по мне, потому что сидишь с врагом, переживаний сколько! И пусть бы сидел простой человек, а ведь сидит партизанка, и это задевает по-партизански! Сидишь, регулируешь: эх, и шлепнула бы сейчас, честное слово!

Поиграли они на пластинках. Я говорю: «Я завтра уезжаю домой! До свиданья!»

А у самой впечатление такое: «А как же я через Череху пройду?»

Катя: «Клава! Мы тебя проводим!»

«Это было бы для меня неплохо, я бы очень была довольна, если б проводили».

Говорит она ему по-немецки: «Приезжай завтра часов в восемь утра, и мы Клаву отвезем на машине!»

Он: «Йо, йо! Да, да!»

И так она пошла его проводить, этого офицера, Катя. И второй с ней. И вдруг эта Катя вернулась: «Офицер хочет с тобой познакомиться и желает, чтоб ты проводила его!»

Мне так в краску бросило, я не могу прямо! Ну как мне отказать? Невозможно! Справилась все же, пошла проводить. Подошли к их казарме. Он мне говорит: «Клавушка, мы завтра на машине приедем, проводим тебя далеко! Мы поедем…» (километров пятнадцать от Пскова, называет деревню).

Сердце злится невозможно, хоть они и относятся так хорошо. Эх, думаю, как вынула б я сейчас пистолет с валенка, вот бы у меня поскакали!

Обратно они нас довели до нашего дома, и мы сказали: «Нах хаус — мы идем спать!»

Они: «До свиданья, спокойной ночи!»

Вежливо себя ведут, за руку так крепко вел под ручку!

Прошла ночка. На самом деле, приезжают в восемь часов утра. И главное, у меня мешок-то большой: там и ваты, и лекарства, и шнапс тут. А вид у меня такой: немецкие бусы, красивый стеклярус, сережки купила она мне в подарок, купила перстенек. Поднимаю мешок, — мешок-то большой. Думаю: как бы вынести?

Я только подошла, они: «Давай, давай, я поднесу!»

Раз — мой мешок и понесли, и распрощались мы тут с хозяевами, и — в машину. Положили мешок, посадили нас и пятнадцать километров провезли меня.

И в той деревне — полицейские, гарнизон большой. Думаю: как высадят меня с машины, так все равно тут документы спрашивать будут (все же у меня сердце беспокоится!). Ну как я выеду? И главное, там есть знакомые, и знают, что я — в партизанах! Вот, думаю, тут-то я засыплюсь тогда! Я говорю: «Катя, чтоб они провезли меня за деревню! Потому что полицейские отберут у меня все!»

Она говорит по-немецки: «…А то полицейские ее тут разграбят!»

Они провезли за деревню, сошли с машины, беру я мешок, мешок тяжелый.

Накладываю так на плечи.

«Ведь вам же тяжело будет?»

«Ну, километров пять — десять отшагаю, переночую — до деревни дойду!»

«А мы полицейского заставим отвезти за несколько деревень!»

«Нет, нет, что вы!»

И сердце у меня дрожит: а ну как приневолят?

«Катя, не нужно! Поезжайте домой, спокойнее будет!»

На етим и остановились.

«Идите, спокойно шагайте, до свиданья. Здесь прощаемся на етим месте!»

А Катя прощается со мной, и у нее сердце что-то чувствует.

«…До свиданья, Клавушка, крепко тебя целую!»

«До свиданья!..»

И прощаюсь с обоими офицерами. И они крепко жмут руки: «Может, и не увидимся!..»

Я: «Ну что вы, я в Псков часто буду приезжать!»

«А когда вы приедете? Мы вас будем ждать и вам все приготовим!»

Уж не так, а меня тоже на «ты» называют!

«Если спокойно будет, я приеду в скором времени, а если… время-то военное, может быть, вас не будет, кто его знает? Кто ее знает, какая обстановка будет?»

«Йо, йо!.. Но все же приезжайте! Встречать будем и ждать!»

А все же сердце у меня радуется. Выйду, думаю, и выхожу из положения тяжелого!

Но путь — дальний, километров сто! Но об этим не волнуюсь, мне только угрожал Псков. А там-то я обойду, эти деревни все знаю — знакомые! А время, партизанами данное, уже было просрочено, я и из-за них волнуюсь, знаю, что они за меня переживают! Это ужасно!..

А все же хоть мешок тяжелый, но я так шагала шибко, и я отшагала сорок километров.

Когда я уже вышла, где есть партизаны, то я вошла в деревню, к старосте, попросила у него лошадь, из казенных. Прямо так: «Есть ли лошадь? По приказанию партизанского командира!»

А партизаны там уже были раньше!

И пистолет на боку!

Ночь. Немцы ночью не ездят. Как видно, староста этот был виноват перед Родиной. Он так растерялся!

«Есть здесь у старика лошадь армейская, при отступлении Красной Армии у старика осталась. Хорошая!»

«Ну вот, быстрыми темпами запрягите мне эту лошадь!»

Это же я прямо не знаю, как это у меня голова соображала, могли они меня там посадить и отправить! Набраться смелости тоже!

И быстро он мне запрег эту лошадь, и хозяину сказал, что очень много партизан, и лошадь требуют взять от тебя, от хозяина. Мобилизую!

Запрег в сани. Одна я села и поехала.

Лошадь была белая, жеребок хороший, пер он меня так, только хвиль была!

И я всю ночь ехала. Стало рассветать. Въезжаю в деревню (знаю, где есть немцы, где — нет!). Зашла в дом, Попросила лошади клевера у хозяина. Полный час конь кушал, напоила я его, но сама не кушала, абсолютно. Я очень волновалась.

И прибыла я в свою часть в пять часов вечера.

Въезжаю в деревню, где наша часть была расположена, — километров десять от большака. Стоят наши бойцы на посту.

«Ой, Клава! Ты жива?.. Командир здесь с ума сходит: пропала Юрьева!»

Командир партизанского отряда был Силачев…

Подъезжаю: «Где наш штаб?»

Только к окну я подъехала, выбегает наш командир с такими улыбками, и ничего, что я просрочила! Хватает меня в охапку: «Ну, как дела, дорогая?»

«Товарищ командир (и руку прикладываю), все в порядке!»

«Это не человек, а золото!.. Ну, что привезла?»

«Что нужно, все привезла!»

«А все ж долго, долго чего-то было!»

«Спрашиваешь, долго? С немцами загуляла!»

«Так мы можем замуж выдать!»

«Спасибо, товарищ командир, за ваше предложение! Вот выйди сам! Мы выйдем, пожалуй: где-нибудь автоматным огнем встретим этих мужиков!»

Начал он меня спрашивать. И сплю сама, не спалось же мне там, я ж нервничала, не знала, что делала… Но все же снаружи — как будто веселая, довольная была, но на сердце что у меня делалось — это жутко прямо!

С командиром много беседовала. И он около меня удивлялся: «Как, — говорит, — у тебя выдержало сердце? Как ты это выдержала?»

«А вот попробуй съезди — и спрашивай тогда!»

Интересно!

Он: «Нет, пожалуй, я не выдержу! Струшу, засыплюсь!»

«А жить хочешь?» — я у него спрашиваю.

«Хочу!» — отвечает.

«Так вот, учти! Погибать, самой прийти в лапы врага — это очень плохо. А вот выйти от него — тогда хорошо будет!»

Сидим не спавши. А он: «Да, товарищ! Молодец товарищ Юрьева! Благодарю тебя за все!»

И во сне уж отвечаю. И — спать!..

А после уж сна у меня были и медикаменты, и шнапс, и все, что для меня нужно было. Мы лечили раненых.

Одета была я шикарно. Был одет у меня дамский костюм, собственно свой, темно-синий, бостоновый; шелковая кофточка розовая. И к тому завитая я приехала… Дамское пальто серое, ватное, теплое — выпрошено у одной гражданки на несколько дней, и белый платок шерстяной, шаль такая, и валенки, и рукавички. И губы накрашены под немецких «куколок»…

Так же я еще к ним три раза в Псков ходила. Каждый раз — к тому старосте и с ним, а обратно — отвозили меня на машине немцы.

Думаю, немцы эти догадывались, но им уже все равно было!..

Конец партизанской войны

— Теперь напоследок расскажу я вам про конец моей партизанской войны…

В деревне Гверезна, Сланцевского района, сообщение интересное и радостное мы получили по своей рации в «Последних известиях» — где Красная Армия находится и куда идет. Говорилось, что советские танки пришли в деревню Осьмино. Мы думаем: это все ложь, как это может быть? Возле Луги — советские танки, а Луга-то не взята!

Факт! На самом деле! Ушла наша бригада Сланцы брать. Я осталась в Гверезне, на радиоузле (коробка — в ранце, за спиной). Осталась с радистом Шишовым. Нам не хотелось оставаться потому, что бригада уходила на Сланцы нападать, нам тоже хотелось. Я бросалася в слезы; капитану Филиппову, начальнику штаба: «До сих пор я была нужна, в самое трудное время, а теперь — не нужна? Выбросили меня, как негодного элемента?»

Он: «Ладно, ладно, Клава, ты повоевала, немножко отдохни, в следующий раз и ты пойдешь!»

Я: «Не останусь, все равно не останусь, пойду!»

Он: «Прикажу, и останешься!»

Ну и пришлось! На следующий день, как наши ушли, помощнику начальника штаба донесение: «Двенадцатая бригада встретилась с Красной Армией». Он говорит: был мост взорван на какой-то реке, и с Красной Армией вместе партизаны строили новый мост!..

Начальник штаба послал Шишова в Двенадцатую бригаду узнать точно. Едет Шишов, навстречу ему едет армейская разведка, семь человек. Они заблудились и попали в нашу Гверезну.

Приходит Шишов, говорит: «Вот, едут, едут сзади!»

Народ весь — на улицу, и мирное население, и партизаны. И откуда у мирного населения взялись флажки: и у каждого, и у детей? Встречают! А партизаны большой хороший флаг вынули!..

Встречали с улыбками, конечно. Мы: «Здравствуйте, здравствуйте! — и в объятия, а женщины — со слезами уж, ревут, что коровушки! И главное, бойцы здороваются с детишками: «Здравствуйте, детки, старики!» Очень плакало население, жутко!..

Так у нас все и вышло. Нам, Девятой бригаде, приказ с Ленинграда: продвинуться еще в тыл немецкий, сюда, к Луге. Здесь, конечно, нас потрепали, немножко тяжело было, — в Островно. Бои были…

А потом нам опять радиограмма, Иван Дмитриевичу, — что он идет в Лугу, на старую работу. Он меня и вызывает: «Клава, поскольку ты старая партизанка, я тебя знаю, я тебя с собою беру. Поедешь в Лугу?»

«Конечно, Иван Дмитриевич, обязательно поеду!»

Провожали нас хорошо. Салют делали с автоматов, выстрелы; крепко — в объятия, поцеловали все в щеку. Цветные ракеты — утром было — бросали. Нас провожали около двухсот человек партизан из разных бригад — Девятой, Двенадцатой и Шестой. Лошадка; на санях я, Нина — подруга моя боевая; на вторых санях — Алексеев и Лапин. Ехало нас четверо на двух санях, а Иван Дмитриевич на другой день поехал… Продукты: мясо, мука пшеничная, сухари, хлеб; автоматы свои, патроны…

Приезжаем в Лугу, встречаем мы своего нового редактора Девятой бригады, Колю (Никандров через трое суток приехал). Коля: «У меня ночлег найден хороший!..»

Приезжаем на ночлег — в центре Луги, деревянный домик. И хозяйка есть в доме, партизанская семья там. Как увидела нас — целовать! И говорит со слезами: «Где-то моя доченька, Нина, тоже в партизанах!»

«Где-нибудь и она ездит так!»

Конечно, мы начали готовить ужин. Она дала нам картошки. Ее зовут Тося, лет сорок ей. И говорит: «Родненькие мои, баню вам завтра стопим, в бане помоетесь!»

Кровать, простыни, подушки — все она для нас нашла!

Рассказывала о немцах, как ей было плохо, как они ее изнуряли здесь, звали ее: «партизанка!» Больная она, больше лежит, сердце у нее. Не эксплуатировали на работах.

Назавтра ходим мы топить баню. Тося: «Вот, у хозяйки рядом, которая уехала с немцами, дрова сухие есть; другая поселилась, не пускает в кладовку! Сходите попросите, чтоб она открыла взять дров!»

Я прихожу утром к ней, спрашиваю дров. Она: «Нет, это дровы собственные мои, я покажу вам. И сырые они!»

Я смотрю: сухие под сырыми заложены.

Я Тосе опять. Приходим, проверяем. Тося: «Иди, иди туда, вперед, дверь другая там, правая — сухие дровы».

Та: «Не пущу!»

И забирает Тосю, и за руки уводит от кладовой. Я кричу: «Не трогай, брось немецкие поступки твои, теперь власть не немецкая, а советская, так что браться не можешь за руки, а сказать можешь!»

Взяли дров, напилили, стопили баню. Намылись в бане; так хорошо, легко нам стало! Да, два месяца не были в бане. И мы намылись все, очень были довольны тетей Тосей и благодарили ее все.

Мирная жизнь!

Мы не привыкли жить в мирной обстановке. Нам вот, кажется, скучно. И хочется нам воевать, и все! И сидишь, и думаешь: хорошо бы, если б нас опять куда-нибудь забросили в лес, мстить коварному врагу. Еще, может, за всех не отплочено, может, оставши еще. Печки топить не хочется. Привыкла стрелять, да и все!

Когда въехали в Лугу — хмурый народ. С радостью они нас встречают или нет, кто их знает. Чувствуется, как они вроде рады, как и не рады.

«Что, бабушки? (или мамаши?) Рады, что пришли наши?»

«Как же, родименькие! Ведь нам надоело…»

И начинают нам доказывать… А запинаются, как боятся чего-то!

Посмотришь на город — так сердце болит, эх, жалко, думаешь!

На девиц я сурово смотрела, и все смотрели сурово. Идет расфуфыренная, бровки подведены, губки подкрашены; прически, конечно, немецкие, и сапожки немецкие, во зло так входит все! Эх, думаешь, девушки! Что вам нравилось немецкое, куклы немецкие? Если я буду жива, все равно мы этих куклов растреплем! Не нравятся ихние выходки!.. И перестанут немецкие эти хихикалки глазки строить, лицо серьезное будет при нас. Хватит, похихикали с немцами!

Идем в Луге от тети Тоси, и взорван мост. И там собираются старушки эти, по дровы. Я спрашиваю: «Бабушка!»

«Что, — говорит, — родненькая?»

«Вот этот мост. Надо расставить ваших немецких куколок, построить; они, как видно, любезничали с немцами на этим мосту!»

Она смотрит и с испуганным лицом:

«Да, да, доченька, правильно говоришь, любезничали, любезничали!»

…На дороге я, с Ниной, с Марусей. Разговариваем. Красные ленточки, и автоматы с собой. Командиры и бойцы останавливаются вокруг нас. И ходят, и смотрят с мужеством таким на нас. И не спрашивают, а только смотрят. А потом все же я решилась: «Что вы, товарищи военные, смотрите так на нас? Только извините — товарищ военный, я по званию не знаю вас!»

А он мне отвечает, говорит: «Мне интересно смотреть на вас, какие вы оживленные! На вас очень смотреть хорошо со стороны! Лица у вас веселые, оживленные, жизнерадостные! Я представляю из себя — майор…»

И заявляет: «Вы кончили воевать, что ли, девушки?»

«Как будто и так!» — отвечаю.

«А что же вы в Красную Армию не идете?»

«Товарищ майор! Нам приказ дали — быть, значит, на гражданке, побудем на гражданке пока. А если скажут в Красную Армию идти, мы пойдем в Красную Армию, со всяким удовольствием!»

И спрашивает: «Как ваша жизнь проходила, партизанская?»

А мы отвечаем: «Товарищ майор, по-моему, вам все известно, и наша жизнь партизанская, и действия партизанские. Вы все слышали и даже читаете о партизанках!»

«Да, читать читаем и по радио слушаем все, партизаны молодцы, замечательно действуют! Очень бы желал с партизанками быть на фронте, с ними замечательно воевать. Вот нам приходилось брать одно село, занятое немцами. Идет бой, партизаны хотят выбить их. И как раз мы прибыли в ту деревню, где партизаны, и пошли на помощь партизанам. В бой… Дали мне несколько человек партизан, подошли к селу, заняли оборону, залегли, говорим — все… Потом командую: «Огонь!» — и «Вперед!» Смотрю, пока мы здесь не успеваем вставать и огонь открывать, — партизаны оказались в селе. И уже немца нет в селе!..

Вот интересно! Партизаны ходят уже по селу, который убит — раздевают уже его… Хорошо воевать с партизанами, замечательно, но только их нужно в руках держать. Они очень решительные!»

И он на машине уехал, а мы пошли в разные стороны…

Клаве Юрьевой, которая уже получила должность телефонистки в лужском отделении связи и с завтрашнего дня пойдет на работу, сегодня было приказано сдать автомат. Получив от И. Д. Дмитриева этот приказ, она едва не расплакалась. Вышла с автоматом на улицу, прошлась по ней, внезапно подняла автомат и выпустила по осине один за другим три диска — только сучья летят!..

Рассказывает: сбежались красноармейцы: «Кто стреляет?»

«Я стреляю!»

«Нельзя стрелять!»

«Я последний раз стреляю, салют даю! Автоматы-то отбирают от нас!»

Смотрят: «Ну, молодец!..»

— …Стою, — рассказывает дальше Клава, — даже оглохла. Три диска подряд! А тут — часовой, патруль. У него тоже автомат. Я ему: «Давай теперь с твоего!»

А он: «Ты с ума сошла!..» А все-таки дал мне, диск его выстрелила! А тут подошел лейтенант и часового того — на гауптвахту!..

— Что мы будем делать, — добавляет Клава. — Все привыкли воевать! Это — болезнь! Про себя скажу: в доме не усидишь, выстрелить хочется. Выйдем на гражданку, — смеется своей шутке Клава, — наверно, поезда спускать под откос будем. Свои!..

Но пистолет свой Клава все-таки отстояла — висит всегда на боку. Да и все еще может быть! Вот сегодня в Луге минеры, осматривая подвал, обнаружили в нем голодного гитлеровского солдата — в форме и в плащ-палатке. Еще одного в другом подвале, на Лесной улице, нашел бывший командир партизанского отряда Войчунас…

Полуразрушенная Луга еще горит то здесь, то там. Сколько ни выискали, ни обезвредили мин замедленного действия вездесущие саперы, а нет-нет и взлетает на воздух какой-нибудь, казалось бы, уже убереженный дом. Немцы замуровали мины в фундаменты, в стены — столько мин, что невозможно обнаружить их все.

Опять с наступающей армией

28 февраля. Хутор Глубокий Ручей

Изба, в полутора километрах от деревни Домкино, у озера Врево. Редакция газеты «Вперед за Родину». Дымно. Койки…

Устал, и болит сердце; только что добрался сюда из Луги: валенки, полушубок, свитер, рюкзак с сапогами и продуктами, тяжелая полевая сумка и пистолет.

Шел в Лугу пешком до КПП, с час ожидал попутную машину. Машины не берут или идут не туда, куда мне нужно. Стремление мое — догнать наступающие части, а я не знаю, где что находится. Встретил майора Полесьева из армейской газеты, он сказал, где находится редакция.

Случайная машина — фургон; знакомый врач (из госпиталя) довез меня восемнадцать километров до перекрестка на Домкино. Отсюда пешком, два километра, в Домкино, нашел политотдел.

…Наши войска километрах в пятнадцати от Пскова. Ляды партизанами заняты в январе. Рудно — где был штаб партизанской бригады — партизаны удерживали до подхода Красной Армии, несмотря на все карательные экспедиции немцев…

В Домкине, освобожденном 14 февраля, стояли дальнобойные пушки немцев, били за двадцать пять километров по партизанам. Выяснил я обстановку и пешком сюда, на хутор Глубокий Ручей.

Хочется есть. Столовая в АХО — в Домкине, но возвращаться туда уже нет сил. Надо добраться до КП армии — километров шесть — десять впереди.

Транспорта нет.

Уцелевшая изба, в которой ночую: от окна, вдоль колючей проволоки, следы на снегу. Немцы выбили окно, бежали в чем были (13 февраля). Следы — к оврагу. Русские напали со стороны дверей. В избе находилось до сорока немцев. Под окном труп немца (крестьяне узнали его), заколот штыком, руки порезаны о разбитые стекла окна. Рядом — труп красноармейца, убившего его, но застреленного другим немцем. Всего здесь осталось десять убитых красноармейцев. Слева у окна замерзшая лужа крови, немецкая каска с прилипшими волосами. Бежавшие сбрасывали сапоги, две пары лежат на снегу…

При немцах — исключительные жестокости к пленным. Оборванные, истощенные, работали на шоссе и на лесозаготовках. Если кто ослабнет, упадет, немцы ранят его и закапывают живьем. Часто нарочно ранят, чтоб закопать…

Завтра рано утром, любым способом выберусь отсюда и — дальше, к Пскову!..