Глава пятая Июньские записи

Глава пятая

Июньские записи

Возвращение с передовых — В войсках противника — В госпитале — Крепкие люди — Опять в ДКА — Мой час — Обстановка в городе

(Ленинград. 1 июня — 2 июля 1943 г.)

Возвращение с передовых

Ночь на 1 июня. ДКА

С командного пункта полка Никитич, я и капитан Сыч вышли позавчера, в час дня. Шли по траншее, за маскировочными изгородями, затем дорогой Гонтовая Липка — Синявино и, наконец, леском. Воронок в пути столько, что от одной до другой не насчитать больше пяти метров. Эта дорога обстреливается постоянно, ежесуточно. Мы, однако, под обстрел не попали — немцы нас не заметили. В лесочке, где тылы полка, Сыч дал трех верховых лошадей — мне, Никитичу и коноводу Рустему Исмагулову, казаху родом из Петропавловска, красивому тонколицему парню с погонами кавалериста и в лихо заломленной набекрень пилотке. Он оказался отличным джигитом. Привычен к верховой езде и я, потому весь путь доставил нам огромное удовольствие.

Апраксин городок я видел в прошлом году. Тогда в нем еще были полуразрушенные дома. В этом году нет и следа селения, так же как нет от самого переднего края и до реки Назии, — леса, за исключением той маленькой рощицы, где взяли мы лошадей. Исчезли с лица земли Липки, Верхняя Назия, Гонтовая Липка и другие деревни.

От Апраксина городка до Назии дорога также обстреливается дальнобойными, особенно участки, примыкающие к новой железной дороге, к устью Черной речки. Позавчера прямым попаданием (Исмагулов показал нам место) убиты двенадцать женщин, работниц. У железной дороги работает женский железнодорожный батальон.

В Петровщину, в редакцию «Отважного воина», мы приехали как домой, и вчера утром я выехал на попутном грузовике в Подолье и далее в Городище.

Здесь, у КПП сошел, направился в политотдел 8-й армии, к старым друзьям, затем — в редакцию армейской газеты «Ленинский путь», где, встретив доброе гостеприимство, заночевал. Сегодня, то пешком, то «на перекладных», «голосуя», добрался до Шлиссельбурга. Оттуда поездом вместе с Никитичем вернулся в Ленинград. Впечатлений за десять дней скитаний столько, что кажется, не был в Ленинграде месяц!

В войсках противника

5 июня. ДКА

Вишневский, Тихонов, Инбер, Прокофьев, Лихарев, Авраменко, Дымшиц, Рывина, Азаров, Вишневецкая, Левоневский и кто-то еще… Все мы, шестнадцать человек, собрались по приглашению начальника 7-го отдела подполковника Подкаминера, чтобы послушать доклад о войсках противника, осаждающих Ленинград, — о немцах, испанцах, голландцах, норвежцах, финнах; о дислокации их частей, об их настроениях и взаимоотношениях. Доклад Подкаминера был основан на показаниях пленных и перебежчиков, а также на некоторых, добытых нашей разведкой, документах…

Слушая докладчика, я кое-что, очень немногое, записал.

…Каковы причины, по которым немецкий солдат считает необходимым на русском фронте сражаться до последней капли крови, даже предвидя поражение Германии и даже в том случае, если б США и Англия начали занимать ее территорию и заняли ее всю? Главная причина: каждый немец боится возмездия со стороны русских, терпящих неисчислимые беды, принесенные им варварством гитлеровцев. Немец не боится Америки. По рассуждению немца, США не станут разрушать Германию, потому что американский солдат не зол, ему не за что мстить Германии. Англия? Англичане хоть и злы на Германию, но считают, что теперь они квиты, ибо Англия сейчас воздала Германии даже больше, чем получила от нее. А Россия… «Нет! — заявляют немцы. — Даже перед лицом катастрофы ее нельзя пускать ни на шаг!»[8]

…О полицейских частях немцев на Ленинградском фронте. Они были присланы Гитлером для расправы над населением Ленинграда после взятия города. Им было предуказано уничтожить тысяч четыреста человек. Когда же выяснилось, что город взять нельзя, эти части оставили в обороне. А когда Гитлеру понадобились войска для наступления на юге, он взял с переднего края из-под Ленинграда кадровые части и заменил их стоявшими на второй линии полицейскими частями. Так они попали на передний край в качестве простой пехоты. Эти привилегированные гитлеровцы недовольны тем, что их сделали «серой скотинкой», они считают, что способны «на большее». Кроме того, полицейские части были пополнены штрафниками, им предстоит погибать в первую голову, — у них чувство обиды усугубляется сознанием своей обреченности…

Об этих настроениях свидетельствует множество захваченных нами писем. В краткие сроки с фронта и на фронт немцы посылают по двенадцать-тринадцать миллионов писем. Гитлеровская цензура не справляется с их потоком, поэтому она имеет указание цензуровать письма выборочно, подвергая строгой проверке прежде всего те, какие идут по заведомо подозрительным адресам. Вот в потоке писем и прорывается много таких, в каких можно найти довольно откровенные высказывания. … Всеволод Вишневский интересуется дислокацией частей противника, занимающих участок фронта против нашей ПОГ (Приморской оперативной группы), то есть против большого Ораниенбаумского «пятачка».

Докладчик в ответ рассказывает о 9-й и 10-й авиаполевых дивизиях, скомпонованных из тыловых частей немецких ВВС в октябре — ноябре 1942 года; о прибывшей на днях на этот же участок фронта ударной морской группе с полуострова Галле, о береговой пехоте и о частях, формируемых из кадрового состава флота, для отправки на Восточный фронт.

…Против Волховского фронта, в частности, стоит по-прежнему 5-я горнострелковая альпийская дивизия. Сюда же, по-видимому, переброшены голландские и норвежские части. Они крепче испанцев, потому что однопартийны с фашистами — квислинговцы. Антифашистски настроены французы, встречающиеся в гитлеровских частях. Кое-кто из норвежцев да и голландцев перебегает на нашу сторону. Один из норвежцев, перебежав к нам, просил разрешить ему выступить по радио, чтобы тем дать сигнал другому норвежцу, приятелю, о своей удаче. Ему разрешили. Приятель тоже перебежал к нам и на вопрос, что заставило его решиться на такой шаг, ответил: «Я прибыл на Восточный фронт вместе с моим отцом. Он — квислинговец. Перейдя к вам, я помогаю отцу, в случае поражения Гитлера, вернуться в Норвегию».

…250-я испанская «голубая дивизия» занимает прежний участок фронта (против Колпина — Ивановского). На днях в нее снова прибыло пополнение — двадцать третий маршевый батальон. Сначала эта дивизия была действительно добровольческой: аристократия рассчитывала, что война кончится прежде, чем дивизия дойдет до переднего края. Но из шестнадцати тысяч солдат и офицеров этой дивизии выбыло двенадцать, в том числе пять тысяч убитыми.

Добровольцев стали заменять уголовниками. Был издан циркуляр о «нормах» вербовки, было объявлено, что ежели нормы окажутся не выполненными, то занимающиеся вербовкой господа офицеры сами отправятся на Восточный фронт.

После этого — рассказывают перебежчики — дело пошло лучше. Офицер в Испании объявлял перед строем, к примеру, так: «Кто хочет добровольно идти на героический Восточный фронт? Молчите? А ну, прохвосты, — три шага вперед, трусы — два шага вперед!.. Ну ясно, прохвостов и трусов в роте нет. Значит, патриоты, — вы все добровольцы! Но всю роту мне не нужно, мне нужно девять-десять человек. Так уж я сам выберу, раз все добровольцы!..»

Так проходила разверстка по всем испанским частям. В испанской «голубой дивизии» мордобой применяется как система. В числе наказаний, к примеру, такое: офицер угощает провинившегося папиросой, и тот обязан вылезть на пристрелянный русскими край и сидеть там, пока не выкурит папиросы. Или такое: привязывают на спину мешок с землей весом в тридцать — сорок килограммов и приказывают весь день с ним работать и с ним же ночью спать.

Одного солдата по приказанию офицера раздели, вымазали сладким сиропом и на какое-то длительное время привязали к дереву — на съедение комарам…

Распространена система штрафов: офицер играет в карты и, проигравшись, идет в казарму набирать: «Койка не заправлена — пять пезет!», «Окурок на полу? Пятнадцать пезет!»

Поэтому очень много перебежчиков. Если считать всех кому удалось и кому не удалось перебежать, то — не меньше двухсот человек. Один из солдат, перед тем как перебежать к нам, подложил в дрова офицеру противотанковую гранату.

Другой, благополучно добравшись до наших позиций, объявил по радио: «Ну, маркиз Окихо! Мы выжмем из тебя все масло, которое ты выжал из нас!»

Следующий перебежчик рассказал: Окихо был так напуган, что приготовил мотоцикл и установил возле себя дежурство. Произошел скандал, и начальству пришлось маркиза Окихо убрать…

В одном из боев, в критический момент, когда положение казалось безвыходным, офицер предложил своему денщику застрелиться одновременно с ним. Но выстрела у офицера не получилось, а денщик чуть промедлил. Тогда офицер сказал денщику: «Застрели меня, а потом себя!» Тот застрелил офицера, а сам перебежал к нам.

Только в декабре и январе сдались нам в плен четыреста испанцев-солдат и пятнадцать офицеров…

Испанцы хранят наши «пропуска в плен» — листовки, напечатанные на немецком языке, а не на испанском. Рассчитывают: если попадутся — можно отговориться незнанием немецкого языка. Кстати, эти «пропуска-листовки», заброшенные нами в румынскую, окруженную на юге, армию, румынские солдаты хранят пачками, «талонными книжками», и спекулируют ими.

…О финском участке фронта. На Карельском перешейке стоят четыре стрелковые дивизии финнов: 2-я, 10-я, 15-я, 18-я и небольшая пограничная дивизия. Все они — крепкие, ибо боевых операций нет, и поэтому потерь мало, а кроме того, солдаты, которым внушены идеи реванша, считают, что их задача — «активная охрана своей границы».

Гитлер старается создать видимость невмешательства во внутренние дела Финляндии и (если «забыть» о немецких гарнизонах в некоторых городах и о немецкой армии на Севере!) предоставляет финнам возможность «самим отстаивать свою свободу и независимость». Поэтому финны духом тверже других сателлитов Гитлера. Но из всех его вассалов Финляндия испытывает наибольшие трудности. В ней почти голод. Сильно повлияли на психологию финнов разрыв с Англией и ухудшение отношений с США.

Немцев финны не любят. Известны случаи, когда солдаты-финны на несколько суток дезертируют в тыл, чтобы посмотреть, что делают там их жены.

Если все оказывается «в порядке», если жена с немцем не живет, то такой успокоенный солдат возвращается на фронт в свою часть, получает заслуженное наказание и тем доволен.

…Наша пропаганда в гитлеровских немецких частях достигает все больших успехов. Когда работают наши звукостанции (с громкоговорителями), противник всякий огонь прекращает. И только когда командование спохватится, то по его приказу начинается обстрел звукостанции артиллерией. Фронтовой тыл немцев тоже интересуется нашей пропагандой — повара, связные и прочие «эмиссары» из тыла охотно отвечают своим приятелям на вопросы шепотком: «Что говорят русские?»

Один из пленных немцев рассказывал анекдот о том, как Гитлер, Геринг, Геббельс ведут счет своим победам, и добавил: «Я тоже так научился: вот смотрите, как ведется подобный счет: допустим, складывая пятнадцать, пятнадцать и пятнадцать, вы пишете эти цифры одну под другой. Считаете: пять, пять и пять — пятнадцать. Потом считаете единицы: шестнадцать, семнадцать, восемнадцать. Под чертою, левее пятерки, пишете: восемнадцать.

Получается:

15

15

15

185

Я так уж полтора года русские потери считаю!»…

В госпитале

8 июня

Острый приступ аппендицита и бронхит. Меня отправляют в госпиталь.

10 июня

Палатка № 6, в хирургическом отделении больницы имени Свердлова (возле Смольного). Четыре кровати. На одной из них — командир группы разведчиков Иван Муравьев с ампутированными пальцами ног, лежит два с половиной месяца.

В марте ходил в тыл к немцам, отморозил ноги. Лицо здоровяка, веселый.

Сейчас он спит богатырским сном. На другой койке — летчик Юрченко, на третьей — врач Сагал, болен нервной икотой. Открыто окно, за окном ярко-зеленая листва.

Вчера Тихонов, Лихарев и другие рассказывали новости: в Смольный были вызваны Инбер, Берггольц, Авраменко, Решетов — получили от Попкова медали «За оборону Ленинграда». Вся группа писателей, работающих в Политуправлении фронта, получила медали еще 3 июня. Меня включили в список по Союзу писателей, так как обо мне — «тассовце» — позаботиться больше некому.

11 июня

Только что меня навещали писатели. Рассказали о том, как вчера в Союзе писателей, в торжественной обстановке, начальник Политуправления Ленфронта К. П. Кулик вручил орден Отечественной войны I степени Николаю Тихонову.

Потом был хороший ужин. В речах представителей руководства была отмечена хорошая работа писателей, которые на Ленинградском фронте с начала войны.

Рад за Тихонова, и приятно, что общая наша работа оценивается высоко.

13 июня. Вечер. Госпиталь

Светлое небо в разрозненных облаках — ясь белой ночи. Комары. Двор госпиталя, — скамейка, огороды, деревья с темно-зеленой листвой. Приятная прохлада.

В хирургическом отделении, в котором лежу, — палаты заняты главным образом ранеными летчиками, с ними я и беседую. Вчера разговорился с Героем Советского Союза майором Юрченко. Простой украинский парень, по отзывам товарищей — прекрасный летчик-бомбардировщик. В недавнем воздушном бою, когда вылетел на бомбежку вражеского аэродрома вместе с пятью другими бомбардировщиками своего 34-го Тихвинского гвардейского краснознаменного авиационного полка, Юрченко спасся только случайно. Его самолет был ведущим, Юрченко летел штурманом. Всеми шестью самолетами было уничтожено на немецком аэродроме девятнадцать «юнкерсов». Однако и наши — пять самолетов, кроме ведущего, — были сбиты немецкими истребителями в бою. Подбит и этот, шестой, но дотянул до своего аэродрома. Пилот остался невредимым. Два экипажа погибли полностью. Несколько человек из других экипажей — все раненые — спаслись, уже на своей территории. Майор Юрченко был тяжело ранен в бок и в живот осколком вражеского снаряда.

Стрелком-радистом вместе с Юрченко на ведущем самолете летел начальник связи эскадрильи, младший лейтенант Курьин, прослуживший в авиации восемь лет. Он погиб геройски. Раненный при бомбежке вражеского аэродрома, сбив один самолет немцев, Курьин сумел снять пулемет с бортовых креплений, положил его на борт фюзеляжа и, с огромным трудом держа его в руках, расстрелял второй самолет, наскочивший на бомбардировщик. Только поэтому пилот и штурман Юрченко остались живы.

Курьин при посадке уже был мертв. До этого боя он был награжден орденом Красной Звезды, позже представлен к Герою Советского Союза (указа о присвоении звания пока не было), а за последний бой награжден посмертно орденом Отечественной войны и зачислен в списки полка навечно.

— Такое зачисление, — сказал Юрченко, — в авиачастях на Ленинградском фронте, если не ошибаюсь, впервые!

Юрченко рассказывал мне много интересного о действиях авиации на Ленинградском фронте.

В частности, описал прибор, который позволяет видеть на экране, находящемся в Ленинграде, самолеты, взлетающие с вражеских аэродромов, например с Гатчинского, и следить за их движением в воздухе. Этот чудесный прибор[9] имеется только у нас и обеспечивает наши города от внезапных налетов — и днем и ночью. Благодаря ему мы можем встречать фашистские самолеты до того, как они приблизятся к городу, и — зная, сколько их и откуда они летят. И можем, имея с нашими самолетами радиосвязь, с земли наводить их на врага.

Юрченко худощав, как все «блокадники». Говор у него украинца, медленный, неторопливый, спокойный. И только в серых глазах Юрченко нет спокойствия, они нервные, как у многих летчиков.

Сегодня мы лежали, загорая, на траве вместе часа три подряд. И из взятой с собой книги — «Домби и сын» — Юрченко не прочел ни страницы, ну а я — ни строчки не написал. На животе Юрченко длинный вертикальный шов, операция прошла удачно, вырезано изрядное количество кишок, но чувствует себя он хорошо. Бок и спина испещрены шрамами — вынуто четыре больших осколка. Два осколочка и до сих пор гуляют где-то ниже кишок в животе.

Чувствуется, что он не прочь бы отдохнуть подольше. Но, должно быть, скоро вернется в строй — он может летать.

Вчера я заходил в палату Юрченко. На спинке стула висела его гимнастерка, на ней — Золотая Звезда, орден Ленина, Красного Знамени, Отечественной войны I степени, медаль «За оборону Ленинграда».

В клубе госпиталя был концерт. Исполнителями были дети 17-й средней школы — много девочек, несколько мальчиков. Читали стихи, танцевали, пели.

Раненые летчики аплодировали особенно энергично.

Мальчики были очень серьезны и строги. Лица их, если приглядеться, — конечно, не детские: усталые, изможденные, бледные, слишком серьезные, даже насупленные. Не такими должны быть дети! Девочки — непринужденней, естественней, и в их лицах этой некоей «блокадной скованности» незаметно. Но тоже — бледны.

Смотришь на них и думаешь: как запечатлеваются в их памяти эти годы?

Как будут они вспоминать все это через тридцать — сорок лет?

15 июня. 11 часов утра. Госпиталь

Опять сижу в садовом кресле, в саду. Уже с час, как идет обстрел города, беглым огнем. Пишу это — а снаряды свистят и рвутся непрерывно, по нескольку в минуту. Ложатся где-то недалеко, за два-три квартала, разрывы — оглушительны. Слышится двойной звук: сначала удар, потом грохот и раскат разрыва.

На поведении людей в госпитале этот обстрел не сказывается никак. Лежим на своих койках, читаем, не замечаем обстрела. Летчики в столовой играют в шахматы. Сестра принесла обмундирование одному из моих соседей по палате: «Звонили, что через час за вами приедет машина. Вот вам одежда!» Сосед сегодня выписывается из госпиталя.

Заходила санитарка Тоня делать уборку, неторопливо прибирала палату, была спокойной, веселой, какой я вижу ее всегда.

В 11 часов 50 минут разнеслись свистки, гудки и сирены воздушной тревоги, при продолжающемся с той же интенсивностью обстреле.

Но в небе — ярко-солнечном, синем — ничего, кроме множества кучевых облаков, не видно. Пять летчиков сидят направо от меня на скамейке, загорают, болтают о чем-то своем. Другие, на носилках, положенных на траву, читают. Летчик в белой пижаме, с накрученным вокруг головы полотенцем, медленно, на костылях, подходит к нам. У него ампутирована нога. Говорит:

— Товарищи, вы что не уходите? Тревогу слыхали? Все смеются.

Здоровенный парень, у которого левая рука в гипсе, отвечает с задором:

— А мы ушли! Сюда!

…В 12 часов 15 минут обстрел прекратился и одновременно прозвучал сигнал отбоя воздушной тревоги. А летчики отбоя и не заметили: они спорят, ругаются полусерьезно: истребители с бомбардировщиками. Последние обвиняют первых в том, что те плохо их прикрывают, уходят от них… А истребители обижаются, горячатся, доказывая, что бомбардировщики говорят ерунду.

Юрченко завтра, 16-го, выписывается из госпиталя. Получает санаторий еще на полтора месяца.

Крепкие люди

16 июня

Рядом со мной на больничной койке лежит и читает, с утра до ночи читает книги человек богатырского роста, здоровяк, чей могучий организм справился с надвигавшейся было гангреной. Весь обмороженный, с отмороженными ногами, этот человек, пролежав в госпитале два с половиной месяца, можно сказать, совсем уже выздоровел, лишился только пальцев на ногах — пальцы пришлось ампутировать. Волосы над его нахмуренным лбом изогнулись стоячей волной, в них, кажется, есть своя сила, не дающая им упасть на лоб. Уши у этого человека без мочек, сходятся книзу на нет, врастая конусом, — я таких ушей никогда не видел. В лице его есть монгольская широкость, раздвинутость скул, но они не выдаются. Если б его облечь в одежду ламы, то только по светло-голубым глазам можно было бы узнать, что он русский.

При мне он уже прочел «Петра Первого» А. Толстого и роман Вальтера Скотта, теперь взялся за «Домби и сына».

Он как-то вскользь сказал мне, что мать была права, уговаривая его учиться («Теперь вот пригодилось бы!»). А он ленился, не закончил даже начальную школу. «А теперь хоть чтением надо нагнать! Сколько можно, буду читать!»

Этот человек, защитник Ленинграда, никогда не видел города, видел лишь разрывы зенитных снарядов, прожектора, воздушные бои над городом, и сейчас в окно видит только густой ярко-зеленый сад. Но он сумел рассказать мне, как «по дугам трассирующих» поднималась, росла его ненависть к гитлеровцам, осаждающим Ленинград.

Зовут его Иван Андреевич Муравьев.

— У нас там, в селе Кудара, на берегу Байкала, фамилии — по кварталам. К примеру, в заречном квартале — все Ключаревы, а где я рожден — Муравьевы, немало десятков Муравьевых нас, село-то на две тысячи дворов!

— Как же вас различают?

— По дедам зовут, по прозвищам: Муравьев Селифоновский, Андриановский…

— А как письма доходят?

— На колхозы шлют, а уж там разбираются. У нас в колхозе если десяток других фамилий замешался, не больше, а то все — Муравьевы!.. Ну, сейчас-то все разошлись по армии…

—  Придет письмо с фронта товарищу Муравьеву… Кому?

— Всем колхозом читают!..

— А здоровье откуда такое?

— И сызмальства здоров, и в Норильске жил, сгущенное молоко брал ведрами. Не у всех есть деньги выкупить. А ты дашь сотнягу, за целое ведро. Белый хлеб помакаю, и сыт!.. Питание у нас там хорошее, завоз летом по Енисею караванами. Ну, зимой, конечно, сообщение только самолетами, ими же и металл с комбината увозят… Норильск — сто километров от Енисея, между двух гор.

Кругом, если влезть на эти горы, высота восемьсот метров, без края тундра видна, вся сплошняком в озерах. Вечная мерзлота. За лето оттаивает сантиметров на семьдесят — восемьдесят в глубину. Болото. Комары…

— А как с Байкала в Норильск попал?

— В войсках НКВД взрывником работал. «Единую книжку взрывника» в Норильском комбинате мне выдали на право производства открытых взрывных работ. Взрывал котлованы в скале. Когда до войны приехал, в Норильске было два дома: дом управления комбината и дом НКВД. К отъезду моему — весной сорок второго года напросился я в армию, выехал, хотя, как и все, был бронирован (всего выехало нас две тысячи человек, по доброй воле, на фронт)… Ну, говорю, к отъезду моему вырос город, каменные дома, улицы, театр, огромный завод-комбинат, кирпичные и другие подсобные заводы, свой гипс, своя известь, нашли и свой цемент. Работали заключенные. Многие выдвинулись, стали стахановцами, есть награжденные… Вначале-то, конечно, была цинга, потом ликвидировали… Электростанция выросла, еще завод, да все — куда, разве перечислишь!..

С июля 1942 года Муравьев стал сапером на Ленинградском фронте: «Лазил впереди пехоты».

— Раз, когда сапером работал… Втроем… Вышли из траншей, ползем полем. А оно все простреливается. Доползли до куста, сели. Хорошо, солнечный день! Сидим, отдыхаем, закурили. Немец заметил дымок, открыл минометный огонь. Мина ткнулась впереди, мы сразу вперед, маленький окопик тут был — на троих как раз… И только залегли — мина ударилась в куст, где мы сидели.

Разрыв — и ни куста, ничего! Кругом стали разрываться мины, нас землей осыпает, забросало. Одному маскхалат пробило осколком, а обошлось: все живы.

Пули вот ничего! Если б каждая пуля убивала человека, на земном шаре живых давно не было бы!.. Сколько их пролетает мимо тебя и не зацепляет!..

На пули не обращаешь внимания. Мина — хуже всего. Во-первых, воет, так и ждешь: вот-вот тебе на голову упадет, от нее не укроешься. На нервы действует. Лежишь, одна только мысль: или скорей бы кончилось, или уж чтоб прямым попаданием… Снаряд? Как сказать!.. Вот, к примеру, ползем по открытому полю, втроем. Красная трассирующая пуля — противотанковая, Бофора, что ль? — ткнулась в землю меж нами. И вслед — обстрел снарядами. Залегли, сунул голову между болотных кочек, больше укрыться негде, рвутся и спереди и сзади, всего осыпает землей. Только отворачиваю лицо: справа разрыв — отворачиваю лицо влево; слева разрыв — лицо вправо. Немец кинул штук двадцать… Поползли дальше, тут шоссе, опять замечены, опять налет артогнем. Легли в канаву, у обочины шоссе. Лежим впритык, голова одного к ногам другого. Я, Муравьев, задний, — обхватил ноги товарища, сунул под них голову. Снаряд разорвался сзади, в самую канаву попал. Я и тот, что передо мной, — целы, а переднего убило: чуть задергался и замер, только кровь хлещет фонтаном. Снаряды и по шоссе и вокруг. Переждали мы, перебежали шоссе. И опять тут мысли: только б не ранило, скорей бы прямым попаданием накрыло!

Все это происходило под Колпином летом прошлого года, на участке против Красного Бора. Обстановка тут, под Колпином, конечно, тяжелая. В пятидесяти метрах от немцев гладкое поле. Пули свистят, летят потоком; ползешь, — надо окопаться. Ползешь и помнишь: так и командир предупреждал: «Как хочешь, а должен окопаться… Только там жизни нет… Смотри!» Это в тот раз, когда я пополз с тремя. Лежа начал маленькой лопаткой копать, сначала, чтобы голову укрыть, потом, на боку лежа, себя прикрыть. Поток пуль, сантиметрах в пяти, над телом перелетает, впивается в землю, уже набросанную. Разрывные пули!

Слышно: тут же выстрелы и сразу за ними звуки разрывов; и всего обсыпает песком — лицо, руки; все работают, начинает получаться бруствер, уже закрыли тело — стало легче; затем выше, уже можно приподнять голову, еще выше, можно сесть. Пули продолжают лететь, но уже не опасны. Врываясь в землю, наткнулся на труп; и его — в бруствер, на доски когда-то здесь бывшего пола (дом тут когда-то был)…

Вскоре Иван Муравьев по собственному почину перешел в группу дивизионной разведки. В группе сначала было семнадцать человек.

— В Норильске я много пил. А вот тут уже водки с собой не брал никогда… Да и нельзя, — разве станешь пить, когда в разведку или за «языком» пойдешь? Вернулся, — другое дело! Тут тебе двести граммов нальют и еще столько же добавят — пей, потом отсыпайся. Душа радуется — задание выполнил!

Муравьев рассказывает, как ходил в разведку зимою:

— Автомат обматываешь бинтом. На себе две противотанковые гранаты, две-три лимонки и две-три бутылочных. Лимонки нельзя бросать на гладком месте: поранишь и себя; но зато из-за укрытия они — «крепче». Когда ползешь, противотанковая граната на веревочке, на шее, прочие — за поясом или на ремне (если не подготовлены к бою). А подготовив, ползешь: в одной руке две гранаты, в другой — автомат. Автомат стараешься в ход не пускать, потому что пламя из ствола выдает тебя… Чтоб хорошо замаскироваться, халат должен быть очень белым и чистым. Лицо опускаешь вниз… Вот ежели кашель… как поступить, если одолевает кашель? Сунешь морду в снег, набьешь рот снегом, глотнешь — ну вот, способствует, отнимает кашель!.. Или уж, если не удержался, — варежку расправишь, обведешь оборкою рот и — тоже лицом в снег.

Тогда кашлянешь — звука не слышно…

Последний раз Иван Муравьев был в немецком тылу в марте, в районе Красного Бора. Отправили его вдвоем с лейтенантом на самолете, ночью оба спрыгнули с самолета на парашютах, километрах в пяти за передним краем. Оба были одеты в немецкую форму, хотя немецкого языка и не знают. Были в сапогах, с автоматами, наганами и гранатами. Продуктов имели на три дня, медикаментов и водки с собою не было, хотя в такие рейды разведчикам и полагается выдавать («Плохо организовали посылающие!»).

Муравьев на самолете летал впервые в жизни и прыгал тоже впервые.

Приземлившись ночью на болото, Муравьев потерял каску, остался в подшлемнике и в немецком кепи. Из четырнадцати дней, проведенных в тылу врага, восемь дней голодали, питались только клюквой.

Надо было пройти через линию железной дороги. Прошли под мостом, оказались в центре деревни. Тут шли вдвоем ночью по улице. Дошли до перекрестка, надо было налево, туда и взяли. Наткнулись на двух часовых — здесь в избе оказался какой-то штаб, над избой виден был узел проводов. Часовые крикнули «хальт» и наставили штыки. Лейтенант автоматом скосил обоих и — бегом, Муравьев за ним. Немцы вскочили, стрельба, переполох… Муравьев — за лейтенантом. Забежали в какой-то двор, здесь оказались лошади, шалаш, в нем куча солдат. Швырнули гранату и бегом опять.

Ушли в пустырь, на болото, скрылись в лесу…

Потом блуждали по лесу. Лес вдруг ожил, начали бить немецкие зенитки по нашим пролетавшим самолетам… Когда стало светлеть, вокруг наших затаившихся разведчиков оказались орудия вражеской батареи. Пробрались между двумя орудиями, вышли на дорогу. На перекрестке — пушки, повозка с боеприпасами. Навстречу, услышав русскую речь, — безоружный немей. Он крикнул «хальт!». Решили, что бить его нельзя: шум будет. Перебежали дорогу и — в лес. И сразу по всему лесу застрочили автоматы. Ушли…

— Мой лейтенант, — говорит Муравьев, — оказался слабым. Вначале я все делал, как он скажет, потом вижу: слабый, стал действовать сам. А уж лейтенант ползет за мной и повинуется. Когда человек слабый, это сразу чувствуется. Например: идем по лесу, где-то бьет немецкая минометная батарея. Лейтенант пройдет шагов пятьдесят, остановится, прислушивается. А чего прислушиваться? Ясно слышно, что до батареи еще с километр. Надоело мне так идти, смело пошел вперед, лейтенант сзади идет, останавливается, ругается: надо, мол, послушать…

Или так: вышли к немецкой дороге из леса. Немецкий часовой заметил, закричал. Лейтенант сразу бросился в лес бежать, и бежит, ломая кусты, треск поднимает ужасный, как медведь… Раз он побежал, конечно, пришлось и мне…

Остановились за полкилометра, и стал я его ругать: «Ты, что ж? Будто тихо нельзя было отойти, без шума?»

— У меня, — говорит Муравьев, — характер, что ли, такой? Чем больше я увижу преград, тем злее… И прямо на них иду. Когда злым сделаюсь, ничего не боюсь. Словно камень внутри ляжет, давнет, и тут уж все равно: идешь со злобой куда надо… Никакого страха я тут не знаю…

Муравьев рассказывает, как, разведав все, что было нужно, он с лейтенантом выбрался из тыла врага:

— А вышли как?.. Наша артподготовка была. Сели под елкой с низкими ветвями. Ночь. Опять думаю: скорей бы прямым попаданием или скорей бы выбраться: все, что надо, кругом разведали… Тут немецкий огонь и наш огонь. Разрывы кругом, осколками изломало все ветки. Шелохнуться нельзя, в темноте ничего не понять. Крики: «ура!». Свои? Или немцы подделываются?

Артогонь кончился, пошли. Наломанные стволы деревьев, мы забрались под них: кругом — люди, немцы забирают трупы… Еще до этого мы обнаружили, что тут есть и трупы русских, — значит, наши действительно ходили в атаку. А обнаружили мы так: прежде чем забраться под завал, мы вышли с тыла на землянку, бросили две гранаты, побежали, хоть и отощалые, вот увидели трупы русских. Кругом началась стрельба, после наших гранат, тогда забрались под сосны. День здесь. Ночь, — шли дальше. Бруствep. Русские голоса. Землянка (оказалось; КП батальона). «Можно зайти?» — зашли. Наши от вида «фрицев» остолбенели. Но разобрались (были, оказывается, предупреждены), приняли хорошо. Тут почувствовались мои ноги. Боль, — отморожены. Зашли в землянку, сообщили в штаб дивизии, за нами выслали бронемашину. В штабе сообщили данные. Отсюда с подполковником на легковой машине меня — в Ленинград, прямо сюда в госпиталь, в больницу имени Свердлова. Подполковник заявил приемному врачу: «Фрица привел!» Тот: «Не буду принимать фрица!» — «Да это наш!.. Ну смех!.. В марте это было, с марта и лежу здесь!

…На четвертый день моего пребывания в госпитале к Муравьеву пришел его приятель, старший сержант Иван Туровец, с которым Муравьев был в одном взводе. Вместе зимой за «языком» ходили.

Иван Туровец — сибиряк, из города Канска Красноярского края, двадцати одного года от роду, прекрасный экземпляр человека — здоровый, грубой русской красоты богатырь. Чуть вздернутый нос, умное открытое лицо, превосходные зубы, карие глаза, светлые волосы. И в поставе головы, и в ясном, честном взоре, и в выражении лица — смелость, воля, мужество. Такой человек не испугается, не смалодушничает, не предаст. На его гимнастерке — орден Красного Знамени и Отечественной войны 2-й степени. Он — разведчик, лазутчик, из той же группы дивизионной разведки. В этом году трижды забрасывали его в немецкий тыл, и он выходил с ценными сведениями.

Последний раз — с месяц назад — на самолете-бомбардировщике вдвоем с товарищем был отвезен за Тосно, сброшен в бомбовый люк ночью, приземлился на парашюте в болото, восемь дней шел из тыла. Шел с товарищем (в предшествующем полете тоже был вдвоем, но товарища потерял при посадке на парашюте, тот сел в другом месте, и друг друга они не нашли). В этот раз шли по болотам в лесу, кое-где по дороге. Ближе к Тосне оказались в месте, столь насыщенном немцами, что уцелели чудом. В задачу входило поймать кого-либо из гражданского населения, расспросить. На какой-то лужайке натолкнулись на двух немцев, скрыться было нельзя, разошлись в открытую (были в немецкой форме), немцы не обратили на них внимания.

А самолет сбросил их неточно, не за Тосно, а значительно восточнее.

Поэтому, когда возвращались, вышли сначала к Неве. Определились по ней, пошли назад, чтобы выполнить задачу: пройти от Тосно к Красному Бору, Сами удивляются, как удалось им пройти через линию фронта: белой уже ночью проползли между двумя немецкими пулеметами, стоявшими в десяти метрах один от другого. Если б кто-либо из немцев привстал, непременно заметил бы их. Но проскользнули незамечнными.

В группе дивизионной разведки, в которой было семнадцать человек, осталось — как сообщил Туровец — только четыре человека, остальные побиты.

Муравьев и Туровец долго беседовали между собой, Из нескольких фраз, сказанных ими в спокойном раздумье: «Пойдешь скоро?..» — «Вот кончатся белые ночи, Пойду». — «Еще нацепишь?» — кивнул Муравьев на ордена. «Тут либо пан, либо пропал!» и т. п., я понял: Туровец отлично сознает, что всего вернее оба они погибнут.

Грустно смотреть на такого парня, знать, что почти нет шансов у него дожить до конца войны. А какой парень!

Понимает свою участь, конечно, и Муравьев, который пока вот легко отделался — ведь и ему скоро идти в бой: и без пальцев на правой ноге, ампутированных после обморожения, он годен для любого дела!

Но что примечательно: все сознавая, готовые к любой доле, они не считают дней или месяцев, пока еще милостиво даримых им фронтовою солдатской судьбой. Ничто не мешает им оставаться веселыми, ощущающими радость полнокровного существования. О том, что судьба их почти предрешена, они говорить не любят.

Опять в ДКА

17 июня. Вечер

Сегодня с прежним диагнозом: «обострение хронического аппендицита» я выписался из госпиталя и — на шине в ДКА. Отсюда сразу же, к двенадцати часам дня, явился в Союз писателей, где был сбор всех награждаемых медалями «За оборону Ленинграда».

В большом зале Дома имени Маяковского медали вручал председатель райисполкома Горбунов. В президиуме находились Тихонов, Инбер, Прокофьев, Лихарев. Всего было выдано около сорока медалей. И вот на моей гимнастерке с правой стороны висит на светло-зеленой ленточке с темно-зеленой полоской медаль, которую мне не заменил бы никакой орден!

После выдачи медалей состоялись просмотр кинофильма «День войны» и затем — нечто вроде небольшого банкета с пивом: котлеты, бутерброд с красной икрой и бутерброд с семгой, манник с урюком, компот и пирожное.

Тут же радиокомитетчики мне сказали, что по требованию горкома партии Радиокомитет представил в горком тов. Маханову двадцать восемь рассказов — лучших из того, что шло в эфир за два года. Не скрою: приятно было услышать, что восемь из этих рассказов — мои.

Приятно мне также, что некоторые из моих рассказов, помещенных в «Звезде», читаются кое-где в школах, на выпускных экзаменах…

18 июня

Работал до трех ночи. Сегодня днем сдал рукопись книги рассказов под названием «Сила Победы» в Гослитиздат. Объем — девять печатных листов.

19 июня

Обстрелы — почти непрерывны. Но город великолепен, в свежей густой зелени и в разливанной яси белых ночей, и в полуденных солнечных лучах — чистый, прекрасный и такой любимый, что каждый миг пребывания в нем ощущается как благодать, как суровое, боевое счастье. Хожу по улицам, и сердце полно, и не мыслю даже, как мог бы я находиться сейчас где-либо в другом месте.

…«И год второй к концу склоняется, но также реют знамена…»

Эти слова поэта, сказанные во время первой мировой войны, как будто сегодня написаны!..

21 июня. Утро

Многое надо мне записать! Об американском корреспонденте, мистере Шапиро, прилетевшем в Ленинград, встреченном генерал-майором Фомиченко и кем-то еще. Сей мистер Шапиро вчера весь день осматривал достопримечательные разрушения в городе — в сопровождении Н. Тихонова и других «штабных офицеров».

О продолжающемся затишье на фронте, угрожающем и особенно напряженном в такие дни, как, скажем, наступающая вторая годовщина войны.

Об обстрелах города, — позавчера, например, немцы дальнобойными из шести батарей долбили по району Кировского завода.

О том, как в начале мая кинооператорами был снят пожар — гигантский и опаснейший, вызванный на складах горючего обстрелом и бомбежкой. Пожар, к счастью, удалось локализовать!

23 июня

Вчера — вторая годовщина войны. Я ожидал какихлибо неприятных «ознаменований». Но обстрела не было, и были только три воздушные тревоги со стрельбою зениток по рыскавшим над городом немцам и с быстротечными боями в воздухе…

В ДКА возвращался на велосипеде во время третьей из этих тревог. Видел немецкий самолет, за которым гнались наши. И в облаках происходили поиски врага. И били зенитки.

Погода все прежняя, солнечная. Весь день сегодня город под обстрелом.

Доносятся гул канонады и отгулы разрывов. Только что закончил работу над рассказом, — дал за последние дни рассказы в Радиокомитет и в журналы — в «Звезду», в «Ленинград». Слал материалы в ТАСС…

А вот сейчас половина двенадцатого ночи, зажег я электрический свет, но окна раскрыты. Только что ушли от меня Борис Лихарев и Елена Рывина, поговорили с час о том о сем — о лете, о Тихонове, о войне, о напряженном затишье на всех фронтах (какое скоро, наверное очень скоро, сменится грозою боев); о том, как будут выстроены заново Сталинград, и Одесса, и Севастополь и как они будут непохожи на прежние эти города; о родных, с которыми все мы в разлуке. О Балтике, о катерах и пароходах, что ходят под яростными обстрелами. О воздушных боях. Обо всем, о чем говорит весь народ и, в частности, говорим мы, ленинградцы…

И вот они ушли, а я остался один в этой казарменной комнате, где стоят семь коек и пять столов и где теперь чаще всего я один, потому что Дымшиц — на фронте, а Никитич в последнее время где-то пропадает, а другие все живут по своим квартирам.

Ленинград, Марсово поле. 1943 г.

Размышляю о ленинградских писателях. Как бы мы лично ни относились один к другому, всех нас связывает общая судьба — ленинградцев, она развивает и укрепляет в нас дух товарищества и взаимопомощи. Все мы живем, не зная своего завтрашнего дня и даже ближайшего часа. Все привыкли к этому и считаем это для себя нормальным бытом. Почти все мы оторваны от родных и близких и, конечно, тоскуем о семьях. И нас, писателей, здесь так мало.

Работа наша — нужна, нервы у всех укреплены волей, каждый тихий день воспринимается нами как подарок, а «шумные» дни давно уже никого из нас, как и вообще никого из ленинградцев, не будоражат. Мы связали себя с Ленинградом, своей любовью к нему, и будем с ним до конца, до победы, что ни пришлось бы нам пережить на пути к ней.

…Вот со двора кричат, велят замаскировать окна. И одно за другим они затемняются, и я тоже опустил синюю бумагу на все четыре окна квартиры…

24 июня. День. Летний сад

Тихо. Только где-то за облаками гудит самолет. Да издалека доносятся отдельные залпы орудий. После ожесточенного обстрела города, который длился все утро, сейчас опять спокойствие.

Зеленая травка с газонов Летнего сада переплеснулась на большую аллею, лишь посередине аллеи — серый, гладкий песок. Так мирно в Летнем саду, запущенном, но тем более не городском в эти дни, что душа отдыхает. Я заехал сюда на велосипеде и сижу на скамейке в одиночестве, на жарком, бьющем сквозь листву солнце. Я не был здесь ни разу за два года войны. Только на днях Летний сад открыли для посетителей. Но в нем и нет почти никого, — несколько женщин на скамеечках, одинокие, читают книги. Их мужья, наверное, на фронте, или у них уже нет мужей? Вдоль Фонтанки полоса сада отгорожена колючею проволокой, там, за проволокой, вижу краснофлотцев. Один обедает за трехногим столиком, другие загорают, лежа на траве. Стоит палатка.

Весь сад — в аккуратно разделанных грядках, зелень овощей уже проросла, свежа. Белый круглый павильон забит только что скошенным ароматным сеном. Домик Петра закрыт, заколочен.

В пруду купается детвора. Вдоль Марсова поля, наполняя сад шумом, изредка проходят трамваи, беспрестанно мчатся грузовики.

А на Неве — сквозь решетку ограды видны военные корабли — в сетях, замаскированные, ощеренные в небо зенитками. В саду зениток нет, только заросшие травой щели укрытия, везде, среди огородных грядок… Здесь, в саду, отдохновенно и хорошо.

Час назад был я на телеграфе, отправил материал в ТАСС, телеграмму в Ярославль, моим, и другую — в Ташкент, А. Ахматовой: «От всей души поздравляю с награждением Вас медалью «За оборону Ленинграда»…

Мой час

26 июня. Квартира на канале Грибоедова, 9

Удивительные дела происходят на свете! Я сижу за моим старым знакомцем — круглым столом, покрытым белоснежною скатертью, под яркой электрической лампочкой, в желтой комнате «надстройки» — комнате столь идеально чистой, будто она прибрана руками любящей женщины. Тикает зеленый будильник, в данную минуту он показывает без двенадцати час. Я пью крепкий чай из той, памятной мне, с розовыми цветочками, чашки. Я только что поднял синий бокал вина за самого близкого мне человека, за здоровье отца, сказав свой тост вслух. Передо мною бутылка вина «Акстафи», Азсовхозтреста, только что открытая. Я откусываю кусочек белой галеты, взяв ее не с какого-нибудь газетного, лежащего на столе клочка, а из большой, памятной мне пиалы.

Сижу за столом, обнажен до пояса, и мне тепло, привольно, нет необходимости быть в полной форме, при пистолете, как сидел вечерами до сих пор в ДКА. Курю «Беломорканал» и только что вволю наелся пшеничной каши, которую сварил сам на электрической плитке, поставив ее на мой старинный бамбуковый столик, — и часть несъеденной каши даже осталась на утро. Желтую, чисто вымытую стену украшает сюзане. А в соседней комнате, на тахте, приготовлена постель — белейшие простыни, пуховая подушка…

Я так отвык от этого, так это необычно, что в душе моей праздник.

Отдыхать приходится редко, и праздничных дней у меня совсем не бывает, а так, чтоб на душе был праздник, — этого давно уже я не ощущал. А сейчас — ощущаю. У меня есть дом (два года у меня его не было!), и сейчас я дома, сам с собою, один, но, кажется, я почти осязаю незримое присутствие близкого мне человека! За окнами, на которые опущены синие маскировочные бумажные занавеси, — канал, ночь, белая ночь — и тишина, абсолютная тишина, какая у нас тоже бывает редко.

Конечно, если разобраться глубже — есть многое, что «не то»… Тишина — обманчива, и в любую минуту может нарушиться. Квартира эта — не та, а другая, еще не обжитая мною, предоставленная мне взамен моей, разбитой тяжелым снарядом. Только сегодня, провозившись, протрудившись до крайней усталости, до таких болей в боку, что и сейчас встать из-за стола трудно, я обрел это новое жилье, перетащив сюда всю уцелевшую простреленную осколками мебель и пока все самые необходимые вещи… В третьей комнате — склад чужих, запечатанных комиссией вещей. Водопровод ни в ванной, ни в кухне не действует. А главное, самое главное: я один, как все эти два года — один, мне так надоело быть одному!

Мне чудится голос: «Конечно, ты мечтатель и фантазер! Конечно, это только какой-то необычный час в твоей жизни, в котором войны будто и нет!»

Но этот час — «мой», я так хочу быть убежденным сию минуту, что в этой комнате я не один, что не я сам, своими руками (вместе с работавшей за продукты питания старой дворничихой) добился сегодня чистоты, опрятности, порядка в доме… Конечно, открыть бутылку вина я могу не каждый день, может быть, только раз в несколько месяцев, а сварить кашу — только из того, привезенного мною из Ярославля килограмма концентратов. Но вот пью в данную минуту белое вино и опять поднимаю тост за отца!

Иногда бывает все равно: иллюзия или действительность! Хорошо, что даром воображения я могу доводить мои иллюзии до степени реальности! Нужен лишь добрый, хороший, убедительный повод. Такой повод сегодня — первый за полтора года вечер в моей квартире!

Я знаю, — завтра этого ощущения, того, как я воспринимаю сейчас этот мой первый вечер в новой квартире, не станет. Наша обычная, фронтовая, суровая, не оставляющая ни минуты на отдых и на мирное состояние духа жизнь вновь возьмет свои права. Повернется магический ключик, которым, как в детской сказке, жизнь вдруг претворяется в волшебство, — повернется, щелкнет и вернет меня в будни.

Пусть!.. Наши солдатские будни — суровы, но мы вправе ими гордиться: они наши, неповторимые, ленинградские!..

Обстановка в городе

2 июля. Канал Грибоедова

Звук возникает, набухает, лопается — короткий раскат. Все это — не больше секунды. За ним — другой, третий. Таковы звуки обстрела города, который идет сейчас. Промежутки между звуками — полминуты, минута…

Последнее время несколько дней подряд была полная тишина, и вдруг день — безмятежно тихий — был нарушен десятком таких частых разрывов, будто посыпался горох. И опять стало тихо — до ночи. Два снаряда угодили в уже разрушенный авиабомбой дом на углу Невского и канала Грибоедова. Такие же короткие воровские налеты были сделаны и на другие районы города. Два снаряда попали в здание Фондовой биржи. Николай Тихонов сказал мне, что два других разорвались рядом с его домом…