Параскева Лобза. В борьбе за знание

Параскева Лобза. В борьбе за знание

В гимназии все девочки, казалось, одинаково были одеты, и богатые и бедные, в коричневых платьях с черными или белыми передниками, но вот в гимназии, на этих коричневых платьицах, на передничках белых я, пожалуй, впервые остро почувствовала неравенство при капитализме… Первые мои детские слезы с этими передничками были связаны.

Все девочки в классе были будущими барышнями, дочери купцов и чиновников, и только я — дочь рабочего, плотника, и еще подруга моя — дочь портнихи. С ней одной я и была близка в гимназии. Дружила и с другими, но всегда была в этой дружбе обидная примесь. Всегда барышни старались меня использовать. Поиграют-поиграют, а потом: помоги задачку решить, помоги сочинение написать… Я лучше их училась, потому что обязана была хорошо учиться. Плата за учение в гимназии и не так высока была — 25 рублей в год, но отец таких денег платить не мог. На второе полугодие от платы за обучение меня освободили, но зато я обязана была учиться [441] на «отлично». Все ученицы могли учиться как угодно, а я — обязательно хорошо. Это, пожалуй, мне на пользу пошло.

Я училась настойчиво и упрямо. С ребячьих лет решила — буду учиться. Мать грамоту совсем не знала, но, хотя тяжело приходилось ей по хозяйству и на работе, она никогда не принуждала меня работать в ущерб учебе. А отец поддерживал мое стремление к знанию. Я единственная дочь была в семье. Отец и братьям моим старался дать образование. Отец любил читать, и верно от него и у меня с малолетства была страсть к книгам.

Читала, что под руку попадалось. Читала запоем — до поздней ночи. Керосин у нас экономили, лампу зажигать ночью нельзя было, когда все спят. Бывало, мать проснется — светло! Она к лампе, а я глаза закрываю, притворяюсь спящей, а палец держу на строке, чтобы знать, где остановилась. Мать, слышу, говорит отцу: «Дочка-то как заучилась, и во сне палец на книжке держит…»

Читала я беспорядочно, а в гимназии всего больше увлекалась химией и историей. Не могу сказать, чтобы с самого начала, уже с первых классов гимназии, было у меня сознательное влечение к химии. Но занимали опыты по химии. А историк был ходячей энциклопедией и умел завлечь детей рассказом.

Позже определился интерес к химии, физике, математике. Любила решать задачи. Для меня это своего рода развлечением было. Сколько удовлетворения, когда после долгих и сложных вычислений получается простой и ясный результат!

* * *

Тюмень — это до революции город тихий и незаметный. Даже война империалистическая не раскачала его.

Войну я воспринимала как-то на расстоянии. У подруг-гимназисток патриотический восторг выражался больше в разговорах об офицерах. У кого брат, у кого знакомый был в офицерах. У меня никакого к этому интереса не было. Знала, что война — это убийство, что тысячи погибают, но разбиралась во всем этом слабо. Отец выписывал газету, при вечернем освещении ему читать было трудно, я ему читала вслух и так кое о чем узнавала. Но живого интереса к общественным вопросам и к политике у меня не было. Ходила к нам одна знакомая, политическая ссыльная, она говорила очень горячо о том, что война — зло… Не скажу, чтобы тогда на меня это произвело очень сильное впечатление.

У меня одна страсть была и забота — учиться! [442]

В политике я не разбиралась. Я в это время, в 1916 году, работала на телеграфе в Омске и училась. Телеграфисткой стала, чтобы зарабатывать на учебу.

* * *

Но тут произошли события, которые сразу все перевернули и показали, что наука может быть не единственной моей страстью.

Февральская революция в моей жизни отразилась слабо, в сущности не задела меня. Я работала и училась. В партиях и политической борьбе попрежнему не разбиралась.

Неизгладимый след оставила колчаковщина. О большевиках я тогда еще ничего не знала. Наверно на телеграфе была подпольная организация, но я с ней не была связана.

Никто и не мог открыть мне глаза на колчаковщину — она сама открыла. Она перевела смутную неприязнь к богатым в острую ненависть.

Мы голодали, богатые обжирались. В городе накоплены были громадные запасы, шел повальный пьяный разгул, а безработные умирали от голода. Город был терроризирован. Дышать было невозможно. А когда колчаковцы эвакуировались, они бросали в реку несметные запасы муки, сахара — лишь бы не досталось это беднякам.

Верхи буржуазии, офицерство, чиновники скрылись заблаговременно и благополучно. Они распространяли слухи о том, что большевики — это звери, варвары, что они несут с собой поголовную смерть. Многие верили и бежали.

Но целые эшелоны были брошены колчаковцами на пути без топлива, без пиши, и в город возвращались полузамерзшие люди и рассказывали о погибших в степи эшелонах.

А потом, — это было позже, — я сама видела на станции Татарка, под Томском, открытые платформы, груженые замерзшими трупами. Не знаю, кто они были. Среди трупов были и женские.

У некоторых колчаковцы вырезали полосы кожи на спине; все изуродованы, истерзаны.

Не забуду никогда этой картины! Тогда я уже была в Красной армии и успела проделать вместе с ней не малый путь.

* * *

Странно было на первых порах. Только что я училась, книжки были моими первыми товарищами, и путь мой был ясен мне — путь к знанию. [443]

И вдруг — управление связи 5-й армии, красноармейцы вокруг, дни и ночи, сплошь поглощенные воинскими заботами, и каждый день — новые места, иногда новые люди, но все близкие — товарищи, друзья. Со страстью я окунулась в работу, и наука, химия — все ушло куда-то, поблекло, стало как будто забываться.

Началось это с того момента, когда в Омске на нашу квартиру были поставлены красноармейцы. Я впервые тогда увидела их. Был среди них один партиец, немолодой уже человек. Он поразил всех нас в квартире своей простотой, своим удивительным отношением к окружающим. От него я услышала о Ленине, он давал мне листовки и газеты. Я, как сказку, слушала рассказ о том, что есть такая крепкая рабочая организация, которая борется за всех трудящихся, что есть люди, у которых на первом плане не личные интересы, а общественные.

Все это было ново для меня. Новыми были красноармейцы с их дружеским отношением к бедноте. Новыми были революционные песни.

К Красной армии я примкнула сознательно и работала в ней с увлечением. Большевичкой я тогда еще себя не считала. Я не понимала, зачем непременно надо итти в партию, когда вот я и беспартийная работаю наравне с большевиками.

* * *

Помог моему политическому развитию, помог мне войти в партию в 1922 г. т. Самарцев, председатель районного управления водного транспорта в Тюмени. Я у него работала секретарем, после того как всех женщин, и меня в том числе, демобилизовали и отправили в тыл.

Но основная моя работа была не в водном транспорте, не секретарская. Я стала работать в комиссии по оказанию помощи голодающим. Волна голода перекинулась тогда с Волги и к нам — нужна была скорая помощь населению, в первую очередь детям и женщинам.

В этой работе я прошла большую организационную школу. Много разъезжала, собирала средства, организовывала. Несколько детских домов было на моих руках — с детишками я люблю возиться. Очень я увлекалась этим делом, не до науки было, и о ней я не вспоминала тогда, отдаваясь работе со всей страстью.

Постепенно волна голода стала спадать, вместо детских учреждений первой помощи стали возникать постоянные детские дома, прежних картин, волновавших и мучивших душу, не было, жизнь стала [444] входить в обычную колею, и тогда снова потянуло со всей силой к науке. Ясно стало, что я о ней никогда и не забывала.

В Тюмени дали мне путевку на учебу. Разверсток тогда еще не было. Направили просто в Ленинград, в университет. Я думала — вот снова будет лаборатория, химические опыты… Но вместо этого — извольте, только на этнолого-лингвистическом отделении есть место! Никогда не думала и не гадала этнологом сделаться.

Однако выбирать не из чего было. Заделалась на год лингвистом-этнологом с твердым решением — через год пробраться во что бы то ни стало к химии.

Об этом годе, проведенном на отделении общественных наук, я все-таки не жалею: он дал мне очень много. У меня были большие пробелы по части общего культурного развития, некогда было читать систематически, да и никто никогда этим чтением не руководил. Тут я пополнила пробелы, а лекции слушала преимущественно на физико-математическом факультете.

Наконец в 1923 году дорвалась до химии своей. На первых курсах специализации тогда не было, мы проходили общие дисциплины, а с третьего курса начиналось деление. Меня интересовала область органической химии, и работать я стала по органическому циклу.

Все шло гладко до 1925 года, а тут я вышла замуж, и перед началом 1926 года пришлось прекратить усиленную учебу нз-за рождения ребенка. Снова наука отодвигалась на некоторое время.

Надо было устраивать свой «дом». Раньше вся жизнь моя шла по общежитиям, и вопрос о заработке особой роли не играл. А тут надо было заботиться о семье. Из общежития переехала на квартиру и стала устраиваться.

И снова — увлечение! Переехали мы на Моховую улицу, в какой-то полуразрушенный дом, канализация не работала, водопровод не действовал, помещения пустовали, денег на ремонт никаких. Я взялась за дело, и, как всегда, оно сейчас же меня засосало. Не мало крови попортил мне этот дом! Меня выбрали председателем жакта, стала я бегать в районный совет, добывать деньги, материалы, собирала жильцов, заключала договоры… Заинтересовала меня эта работа, хотела на своем поставить, восстановить дом — и восстановила!

Позднее я поступила химиком в центральную тепловую лабораторию «Электротока». Работала по анализу жидкого топлива, смазочных масел, питательных вод электростанций. Работа была практическая, но работала я под руководством инженера Григорьева, крупного [445] практика и ученого. По его поручению и еще по заданиям инженера Мандель выполняла и работы исследовательского характера.

Лаборатория эта очень много мне дала, работала я с увлечением, а в 1930 году вернулась в университет, но в этом же году химическое отделение университета было слито с технологическим институтом, и направили меня на военно-химический факультет.

По окончании института передо мной встал вопрос, по какому пути дальше итти — в промышленность или по теоретически-исследовательской части. Я не колебалась. Мечта моя осуществлялась. Я могла полностью отдаться любимой науке.

Меня привлекал Арктический институт, потому что еще в лаборатории «Электротока» я заинтересовалась гидрохимией и позже тоже работала в этом направлении.

Я знала, что Арктический институт молод, что Арктика — малоизведанная область, что работа в Арктике связана с немалым напряжением, но манил размах работы, увлекала перспектива работы в экспедициях.

Мне советовали начать с непродолжительной экспедиции, чтобы испытать свои силы, проверить, насколько пригодна я в тяжелых условиях. Предполагалось сначала, что я поеду на Землю Франца-Иосифа и там получу первое свое арктическое крещение. Но как раз выяснилось в это время, что «Челюскин» отправляется в сквозное плавание, и я переменила свое решение.

Сомневалась, возьмут ли в экспедицию сквозного плавания женщину. Правда, пример уже был — на «Сибирякове» среди научных работников была Русинова. Все же не было уверенности в том, что возьмут. Однако Отто Юльевич не только согласился взять меня, но даже приветствовал появление женщины среди штата научных работников.

* * *

На «Челюскине» я поставила перед собой ряд самостоятельных научных задач. Во-первых, определение концентрации солей морской воды путем ее электропроводности, во-вторых, работы по льду. Я хотела проследить процесс выпадения солей при образовании льда. В лабораториях такие работы делались, но в природных условиях вопрос недостаточно изучен. Проведены были работы по изучению щелочности и солености морского льда.

На «Челюскине» была организована химическая лаборатория; помощников у меня не было, я работала одна. Все время уходило на собирание материалов, на производство менее сложных анализов. [446]

Более сложные исследования предполагалось произвести позже, на материке, когда закончится рейс «Челюскина».

Проб льда и воды мной взято было много, несколько сот, и я продолжала брать новые пробы во время зимовки на судне. Я включила новую работу в программу — исследование льда на полынье. Надо было пользоваться представившейся возможностью. Льда было сколько угодно, всякого вида и возраста.

Коллекция моих проб погибла вместе с «Челюскиным». Спасать ее не было смысла. Она все равно не сохранилась бы при низких температурах на льдине. И работу на льдине я не могла продолжать…

Все время я работала как научный работник наряду с мужчинами, не было никакой разницы. Я вела и партийную работу — была парторгом в слабой бригаде. На льду — старостой палатки. Участвовала в ряде авралов. И вдруг, когда подошло дело к спасению самолетами, оказалось, что я «женщина», слабый пол, и должна быть вывезена вместе со всеми женщинами, хотя я сильнее была некоторых мужчин. Не могла я примириться с тем, что должна лететь в первой партии, когда есть не совсем здоровые и слабые мужчины. Но лететь надо было — и я полетела.

В Уэллене особенно тяжело было оставаться в безопасности и издали следить за жизнью людей на льду. Я и не могла сидеть вот так, сложа руки. Быт чукотских жителей меня очень заинтересовал, я присматривалась к ним, знакомилась с женщинами, с детьми и, как всегда, в тех случаях, когда передо мной новое интересное дело, увлеклась им.

В Уэллене я редактировала стенгазету полярной станции, а затем по заданию Чукотского райкома партии выехала в северную часть района на советско-партийную работу. 26 суток ездила с бригадой по району. Проводила собрания, беседы, проверяла работу чукотских нацсоветов. Вернулась в Уэллен, когда часть челюскинцев была уже направлена в бухты Провидения и Лаврентия.

Ну, а теперь — снова за научную работу! Те задачи, которые я поставила перед собой на «Челюскине», они ведь не сняты. Я буду продолжать работу в следующих экспедициях, продолжать углубленное изучение морского льда со стороны химических и физических свойств его. Работа по льду чрезвычайно интересна и чрезвычайно нужна. [447]