«Троцкистская операция» на Урале

«Троцкистская операция» на Урале

После XX съезда бывший сотрудник органов вспомнил на допросе, как в августе 37 года по коридору Свердловского управления НКВД волокли окровавленного секретаря Чусовского горкома ВКП(б) М. В. Мальцева, кричавшего:

«Что вы делаете, чекисты?»[28].

На этот вопрос вряд ли могли тогда ответить не только жертвы, но и исполнители московских директив. Ведь совсем недавно местные партийные вожди обладали иммунитетом по отношению к подчиненным им территориальным органам НКВД. Партийные генералы вместе с командармами индустрии были окружены почетом, их выход на люди был торжественным актом, насыщенным обрядовыми церемониями.

* * *

В один из будничных дней 1936 г. по Перми проследовала празднично украшенная автоколонна. Звучали оркестры. Тридцать отмытых машин — по всей видимости, весь исправный автопарк города — двигались строго на восток от железнодорожной станции к городу Молотово. Уличные зеваки, сбежавшиеся поглазеть на необычное зрелище, ожидали увидеть героев-летчиков или челюскинцев. Не случилось. В автомобилях сидели совсем другие люди. Сопровождаемый почетным эскортом, возвращался из сочинского курорта на место службы директор завода им. Молотова П. К. Премудров[29].

Это событие, вскользь упомянутое в двух-трех документах, да и то составленных в следующем, тридцать седьмом году, тем не менее заслуживает, на наш взгляд, внимания историков, исследующих советскую эпоху. В нем обнаруживает себя одна из характерных черт социальной жизни в тридцатых годах: повсеместно организуемые номенклатурными работниками культовые практики. Под ними мы понимаем особые символические акты, выражающие отношения господства — подчинения. Особенность их заключается прежде всего в том, что они совершаются в соответствии с установившимся каноном, в котором в современных формах проявляются древнейшие социокультурные архетипы[30]. Более того, воспроизводятся с учетом новых технических возможностей античные церемонии. Автоколонна, прогрохотавшая по тихому городу, вызывает в памяти не только чествование покорителей Севера в столичной Москве, но и триумфальное шествие по Риму победоносных полководцев.

Объектом культовых практик в тридцатые годы — и в этом их следующая особенность — является не только верховный вождь, но и другие лица, в том числе и директор крупного военного завода. Иначе говоря, мы наблюдаем дисперсию указанных практик по территориальному и ведомственному принципу. В исторических исследованиях, посвященных культовой тематике, в соответствии с партийной традицией преимущественное внимание уделяется культу вождя: его генезису, историческим корням и функциям[31]. В этом есть смысл: культ Сталина был и продолжительней по времени, и более тщательно разработанным, он подвергался модификациям, в конечном счете, был более внушительным. Сотни статуй, тысячи бюстов, миллионы портретов, таблички на главных улицах и площадях. В «Алфавитном указателе» крупных населенных пунктов СССР за 1951 год содержится 76 упоминаний Сталина. За ним следуют В. М. Молотов (36 раз), Каганович (30), Ворошилов (25)[32]. В литературе встречаются указания на то, что сталинский пантеон был представлен многофигурной композицией, выстраиваемой вокруг главного действующего партийного божества:

«…Важным отличием СССР от нацистской Германии было то, что здесь, по крайней мере, в 1930-е годы, наряду с грандиозным культом вождя № 1 — Сталина — существовали и поддерживались усилиями пропагандистского аппарата культы вождей поменьше — Молотова, Ворошилова, Кагановича»[33].

Кроме сталинских соратников культовые поклонения полагались и его наместникам вроде Ивана Кабакова, начальствовавшего на Урале[34]. В его честь называли колхозы и совхозы.

«В тридцать пятом пришла разнарядка на один город. Надеждинск переименовали в Кабаковск»[35].

Местным культам до сих пор не придается должного значения в исторической литературе. Да и сами культовые практики или полностью игнорируются в исследованиях советского социализма, или рассматриваются как третьестепенное, надстроечное явление, порожденное сталинским произволом и усиленное дурным вкусом работников агитпропа.

На наш взгляд, такой подход является неверным. Он исключает из исторического анализа обрядовую сторону советской жизни, оказывавшую в некоторых случаях доминирующее влияние на публичное поведение людей. Мы согласны с мнением М. Чегодаевой, что в сталинскую эпоху

«…реальное человеческое бытие оказалось как бы не существующим, а взамен его ежеминутно, ежечасно творился некий спектакль, тщательно отрепетированная, продуманная до мельчайших деталей мистерия…»[36].

Кроме того, для понимания масштабных исторических процессов кажется необходимым представить их в человеческом измерении, то есть, говоря словами ранее цитированного автора,

«…попытаться проникнуть в психологию „варваров“, носителей своей, пусть первобытной, но духовной субстанции»[37].

«Варварами» М. Чегодаева называет партийных активистов первого послереволюционного призыва. Для того чтобы понять, как функционировала сталинская система, следует учитывать, изучать как субъективный мир ее агентов, так и ритуальные формы отправления власти. Такие возможности открывает историческая антропология, которая

«…охватывает все новые области исследования, такие как изучение тела, жестов, устного слова, ритуала, символики и т. п.»[38].

С антропологической точки зрения, торжественный проезд по городу в сопровождении начальственной свиты («…целая серия работников поехала встречать его с цветами, в том числе и я, как кур во щи попал», — винился перед делегатами конференции в мае 1937 г. секретарь молотовского горкома)[39] теряет, конечно, обаяние исторического анекдота, но приобретает более глубокий смысл. Его можно рассматривать как символический акт, характеризующий представление местного номенклатурного сообщества о способах публичной презентации своего социального положения и властных полномочий.

Изучение культовых практик, реализуемых номенклатурой в середине 30-х годов, до начала большого террора, представляет особый интерес в связи с тем, что позволяет исследовать технологию сталинской власти в процессе ее формирования, распространения и отвердевания, иначе говоря, в ее экспериментальный период. Можно увидеть, как первоначально, в середине тридцатых ставился этот спектакль, какие формы предшествовали установившемуся впоследствии канону, как исполняли свои роли артисты второго плана, не догадывавшиеся о том, что они участвуют в репетициях, а вовсе не в премьерных представлениях.

В практиках такого рода всегда участвуют две стороны: объект культа, выстраивающий свое публичное поведение таким образом, чтобы оно внушало почтение и страх, а также строители и хранители культа из числа рядовых номенклатурщиков, создающих, а впоследствии оберегающих авторитет своего патрона.

Исторические источники, которыми мы пользовались, скудны и разрозненны. Мы не смогли обнаружить в архивах ни каких-либо циркуляров, утверждающих единоличную власть первых секретарей над партийными комитетами, ни регламентов, тщательно, по пунктам расписывающих принудительные этикетные формы: продолжительность оваций, величину портретов, частоту упоминаний в прессе[40]. Ничего подобного не предполагали ни устав ВКП(б), принятый совсем в иную эпоху, ни решения партийных съездов. Все они толковали о демократическом централизме, развитии внутрипартийной демократии, железной дисциплине, обязательной для всех членов партии, скромности и принципиальности. Разве что оброненное вскользь замечание Сталина:

«Обрядность казалась мне не лишней, — ибо она импонирует, внушает уважение», — [41]

шло вразрез с письменной традицией. Презентационные материалы в печати — газетах «Уральский рабочий», «Звезда», в заводских и районных многотиражках — сохранились далеко не полностью. Портреты зачастую вымараны или вырезаны; доклады и приветствия изъяты. Мы так и не нашли журналы, в «…которых Ян, Премудрое и Шиляев выпускаются как „вожди“ мирового пролетариата»[42].

И только в материалах партийных собраний, сопровождавших кадровую революцию 1937–1938 гг., содержатся несистематизированные, часто случайные сведения о культовых практиках, складывавшихся вокруг падших вождей областного или районного масштаба, да в деловых документах мелькают знакомые имена: совхоз имени Кабакова, пароход «Кабаков», цирк имени Премудрова, кинотеатр имени Яна.

Немногословность источников, как кажется, коренится в естественности культовых практик, естественности настолько органичной, что уже не нуждавшейся в каких-то особых предписаниях и уж тем более в рефлексии или критике. Можно предположить, что культовые практики составляли неотъемлемую часть повседневного бытования партийной номенклатуры по причинам, которые мы собираемся обсудить далее.

Сейчас же мы попытаемся вычленить и систематизировать структурные элементы местных культов в их внутренней взаимосвязи.

Однако прежде необходимо сделать еще одно предварительное замечание, касающееся участников культовых практик. Это были в большинстве своем малообразованные, бедно одетые, полуголодные, во всяком случае, не изжившие чувства голода люди, живущие за счет начальственных подачек и узаконенных обычаем самовольных поборов. Диагоналевые брюки, пошитые в милицейском ателье из форменного сукна, полпуда свинины, позаимствованные в местном совхозе, обед на дармовщинку в столовой для ИТР — вот масштабы притязаний тогдашних начальников средней руки. Процитируем документ:

«Из фондов хлебозакупа и промтоваров… т. Пасынков [первый секретарь Карагайского райкома ВКП(б)]… приобрел валенки, костюм, пальто и т. д. Т. Постников — второй секретарь — пальто, начальник РОМ т. Вюхов — на костюм жене»[43].

Патефон с пластинками и мотоцикл с коляской — высшие экономические награды, вручаемые наркоматами. «Лично я не давал мотоцикл Козлову. Мотоцикл был вручен по распоряжению главка», — оправдывался директор Лысьвенского завода, обвиненный своими товарищами по партии в тесных связях с разоблаченным секретарем горкома[44].

Патриархальность нравов, проявившаяся в обычае кормления за счет подвластного населения, указывает на особенности номенклатурной культуры, далекой и от бюрократического идеала, и от традиций большевистского подполья. Вот характерный эпизод. 12 сентября 1934 г. в «Правде» появилась заметка о незаконных поборах денежных средств с хозяйственных организаций в кассу Пермского горкома ВКП(б) и лечебной комиссии, разбазаривании партийных и государственных средств и самоснабжении руководителей горкома. Проверкой партколлегии при уполномоченном комиссии партийного контроля по Свердловской области факты, указанные в газете, подтвердились:

«Проверкой было установлено, что руководством горкома в лице секретаря горкома Корсунова и членов бюро горкома Трубина и Старкова путем незаконных поборов в течение 1933 и 1934 года собрано с хозяйственных и других организаций 740 тыс. руб. Кроме того, не сданы государству денежные средства, поступившие от сотрудников горкома по подоходному налогу и культсбору — 24497 руб. 22 коп., и на приобретение облигаций государственного займа — 2631 руб. 10 коп., а также незаконно получено 15 тыс. руб. отчислений в местный бюджет от прибылей коммунальных предприятий». Собранные средства расходовались на содержание сверхштатного аппарата горкома и «…растранжиривались на удовлетворение личных потребностей отдельных работников горкома, а именно: на преподношения подарков, выдачу денежных пособий, которые для отдельных лиц выразились в суммах от 3 до 5 тыс. руб., и оплату счетов по покупкам продуктов и вин для них, а также разворовывались жуликами и разложившимися элементами, находившимися под покровительством перерожденцев и использовавшимися ими для прикрытия своих преступных проделок».

В результате проведенной проверки материалы о злоупотреблениях секретаря Пермского горкома ВКП(б) Корсунова были переданы в Комиссию партийного контроля при ЦК ВКП(б); председатель Пермского горсовета Гайдук «за нарушение железной дисциплины партии и государства и злоупотребление служебным положением» получил строгий выговор и был снят с занимаемого поста; бывший заведующий культпропа горкома ВКП(б) Трубин «за участие в поборах, самоснабжение и рвачество, за систематическое пьянство и некоммунистическое отношение к семье» был исключен из рядов ВКП(б); председатель ревкомиссии Лифанов за примиренчество получил строгий выговор с предупреждением. Были сняты с работы также ответственный секретарь Горсовета Нечаев и заместитель секретаря горкома Старков, члену бюро горкома ВКП(б) Бабкину был объявлен выговор, членам бюро горкома Яковлеву, Сотникову и Лосос — поставлено на вид[45].

В публичном поведении номенклатурных работников явно первенствует стихийная, грубая страсть повелевать в своей самой первобытной форме, порожденная не только войной и разрухой, но также и исконными представлениями о естественном начальственном праве.

Тонкий слой освоенной партийной культуры оказался не в состоянии вытеснить укорененные в поколениях властные архетипы, что проявилось также и во взаимоотношениях внутри номенклатурного сообщества[46]. «Советский режим, — по замечанию А. Безансона, — вызвал все архаичное в русской истории…»[47].

Областной руководитель вел себя по-сталински.

«Кабаков фактически был иконой Свердловской партийной организации, все обожествлялось, все преклонялось перед словами, перед предложениями и т. д.»[48]. Начальник Кизелугля Ершов вспоминал:

«Кабакова встречали и провожали стоя»[49].

В официальных учреждениях висели его портреты. Приличным считалось и устраивать демонстрацию в свою честь «с возгласами: „Да здравствует Ян!“, „Ура!“ с оркестрами, музыкой и т. д.»[50], и организовать личный музей[51]. И появлялись на людях партийные вожди, сопровождаемые комиссарами охраны. «Кабакова и Пшеницына охраняли НКВД, спрашивали у помощников, что давали в столовой, какой чай, органы НКВД проверяли продукты, чтобы не отравили, и боялись за их судьбы…»[52].

Портреты, овации, парадные кортежи (встречать Кабакова в Перми выезжало 50 машин)[53] — все это касалось обрядной стороны власти. Но и решения И. Д. Кабаков также принимал, сообразуясь со сталинским образцом. «Никакого коллегиального решения вопросов в обкоме партии… не было, а все вопросы решал Кабаков, и, как правило, если не было проекта по какому-либо вопросу, Кабаков диктует стенографистке, она записывает и принимают, даже не спрашивали нередко у членов бюро…. решение принималось. Слово Кабакова, по существу, было законом. […] Ничего нельзя было решать…. никто не говорит, Кабаков начинает, Кабаков кончает»[54].

Грубость в общении с подчиненными и с обычными гражданами была обычным делом. Подчиненные жаловались, что на просьбы о помощи получали клички «бездельника», «дурака»[55]. «С садистским удовольствием секретарей райкомов при подведении итогов проверки партийных документов Ковалев, Лапидус, Пшеницын, Ян называли и „чермозский князек“, и „предводитель дворянства“»[56]. При этом всякая критика — и «снизу» и «сверху» — пресекалась почти мгновенно. Так, на собрании партийного актива Молотовского горкома ВКП(б) в мае 1937 г. обсуждался факт «зажима самокритики». Вспомнили, как поступили с коммунистом, осмелившимся на активе высказать крамольную мысль: «…как мог сидеть во главе облисполкома враг народа как Головин, и его не замечал секретарь обкома т. Кабаков». Последствия этого смелого высказывания были печальными: незадачливого оратора стащили с трибуны, отобрали партийный билет, а позднее исключили из партии[57].

Заседания пленумов обкома порой превращались в спектакли, посвященные публичному унижению подчиненных. Вот отрывок из стенограммы пленума обкома ВКП(б). Январь 1937 года:

«Смирнов: Иван Дмитриевич [Кабаков — А. К., О. Л.] вчера в своем докладе подверг чрезмерно резкой критике факт присылки телеграммы[58] нашей городской партийной конференцией на имя обкома партии…. Наша городская партийная конференция не носила характера парадности и шумихи, а была серьезным шагом вперед в жизни нашей партийной организации.

Пптенииын: И чуть ли не предвосхитила решений ЦК.

Смирнов: Нет, т. Пшеницын, наша конференция [не] предвосхитила решений ЦК. Конференция прошла под знаком повышения большевистской бдительности, под знаком развертывания самокритики.

Ян: Одним словом, ты выступаешь в качестве вчерашнего бойца.

Смирнов: В качестве какого бойца я выступаю, я скажу ниже.

Ян: Вот если ты прочтешь, что гуси спасли Рим, тебе станет понятно.

Кузнецов: Почему сие надо телеграммой сообщать?

Смирнов: Я целиком согласен, что сам факт объективно расценен т. Кабаковым совершенно правильно, и мне кажется…

Кузнецов: Не объективно, а партийно.

Смирнов: Я согласен с этой поправкой. Самый факт посылки телеграммы. В этом факте отражается…

Кабаков: Подхалимство.

Смирнов: Не подхалимство, а то, что наша партийная организация не преодолела еще…

Пшеницын: Угодничества.

Смирнов: Той инерции, которая сложилась годами.

Пшеницын: Не инерция, а угодничество здесь»[59].

Публичные акты сопровождались приватными:

«Не было ни одного почти совещания, заседания, когда после этого совещания или заседания Кабаковым не намечалась бы группа лиц, которая приглашалась к нему, и там эта группа пьянствовала, причем существовало у некоторых такое понятие, что до того момента он еще не принят, он еще не признан, пока его не пригласили на это заседание. Вот уже когда пригласили, значит, его признали»[60].

Такие же банкеты организовывали на местах и секретари более низкого ранга.

Мы ничего не знаем о том, что представляли собой так часто упоминаемые в протоколах партийных собраний банкеты на квартирах у местных начальников. Если бы не устные рассказы Н. С. Хрущева, мы бы до сих пор воображали себе и сталинские обеды скучными товарищескими посиделками у самовара с чаем. Участники торжественных ужинов у Благонравова (Коми Округ) или Бушманова (Чердынь) воспоминаний на эту тему не оставили. Некоторые из них представляли начальству объяснительные записки очень похожего содержания: бывали редко, сидели недолго, пили мало. Как все происходило на самом деле, из такого рода текстов не выяснить. В материалах Кизеловского горкома ВКП(б) за 1937 г. нам удалось, однако, обнаружить любопытный документ, очень живо изображающий обеденные нравы руководящих работников среднего звена: начальника и парторга шахты, чиновников из треста и пр. Речь идет о докладной записке, сочиненной заведующей столовой и подписанной также подавальщицей. Документ небольшой и заслуживает того, чтобы привести его здесь целиком, предварительно изменив фамилии главных действующих лиц:

ДОКЛАДНАЯ

1 февраля 1937 Баранов мне позвонил в столовую, чтобы я приготовила обед человек на 6. Его приказание было выполнено, но т. к. я должна была выехать в Кизел, обед начался без меня часов в 7 вечера. Из Кизела я вернулась в 1-ом часу ночи и зашла прямо в столовую, там застала Баранова, Чернова, Борш-Компанеец и одна какая-то из Главугля — зовут Зоя Александровна. Они все были сильно пьяные. Потребовали от меня яблоков и мандарин. Я заявила, что яблоков нет, и ночью достать негде. Баранов вторично потребовал от меня и сказал, что мои приказания должны быть выполнены в любое время дня и ночи. После этого я позвонила Гробишеву, он вызвал завмага Повышева, и при упорстве охранника открыли магазин и выдали мне 6 кг яблок. Просьба Баранова и присутствующего тут же Чернова с компанией была выполнена.

В 3 часа с половиной ночи «гости» уехали. Остались Чернов и Баранов и позвали к себе меня, а потом Быкову. Нас заставляли пить, а затем предлагали под угрозой оружия (Баранов с браунингом) удовлетворить их страсти. На наши возражения, они нас оскорбляли нецензурными словами, угрожая выгнать с работы. Когда Баранов наставлял на меня браунинг, я его выхватила и хотела передать в НКВД, но Чернов мне заявил, чтобы браунинг отдала ему, что его я носить не имею права.

На другой день 2 февраля в 2 часа дня Баранов вызвал меня в кабинет и велел обо всем молчать. Чернов занял другую политику. Он всячески подкапывался для того, чтобы снять меня с работы. 18 марта я с работы была снята. Обо всем этом я сообщила Никуленкову, но он обо всем умолчал.

Подписи[61].

Мы далеки от мысли, что торжественные обеды у партийных начальников проходили так всегда. Скорее всего, бывало иначе, менее разнузданно, не так пьяно, без «удовлетворения страстей» под дулом браунинга. В показаниях арестованных партийцев фигурирует т. н. «салон Чудновского». Следователи пытались обнаружить крамолу — гнездо заговорщиков. Все было куда как проще:

«Кроме выпивки и закуски никаких разговоров не было»[62]. На квартире председателя областного суда местные начальники устраивали вечера с танцами, разговорами и вином. Все было чинно, по-мещански. «Что там было? Он [Чудновский. — А.  К., О. Л.] никакого доклада не делал, был я, Медников с женой, Степанов с женой, Лапидус с женой, они все сидели и болтали, а я сидел в стороне, он мне показывал фотографии»[63].

В Кизеле нравы были грубее. В цитированном письме речь идет о заурядном случае. Заявление написано спустя пять месяцев после позднего обеда, когда его главный организатор был уже арестован. Судя по общей простоте нравов, можно предположить, что и начальственные банкеты мало напоминали торжественные и чинные обеды воспитанных партийной дисциплиной руководящих товарищей, скорее обыкновенные попойки.

«В празднование 1 мая в Краснокамске ответственные работники устроили коллективную пьянку с избиением. […] Секретарь райкома Денисов избил свою жену Директор бум-комбината Погожев свою жену тоже избил. […] В силу этого жена Денисова Елена Трофимовна, делегат III Краснокамской партийной конференции, не могла быть на последней»[64].

Впрочем, местные культовые практики в одном пункте отличались от оригинала. Мы имеем в виду роль жен ответственных товарищей в осуществлении власти. О ней документы упоминают скупо и неохотно. Тем не менее, все-таки упоминают:

«Находясь в доме отдыха актива, жена Дьячкова [Дьячков — заведующий Лечебной комиссией] буквально издевалась над обслуживающим персоналом, требуя давать поджаренное мороженое и подогретую окрошку Это проходило на глазах коммунистов, отдыхающих в доме отдыха, об этом знал директор дома отдыха…, но никто на эти безобразия не реагировал»[65].

Изучение культовых практик бросает иной свет на организацию власти, сложившуюся к середине тридцатых годов. Если брать во внимание ее обрядовую сторону, то на память приходит образ матрешки, составленной из множества «Сталиных» разного размера. Причем все начальственные фигуры областного и районного масштаба помещены в одну-единственную оболочку — и только в ней они имеют значение. Их управленческие практики — прямое подражание властным техникам, выработанным и апробированным в сталинском кабинете. И точно такие же кабинеты они создают для себя — в области, в районе или на заводе. Овации в свой адрес, собственные портреты на стенах в казенных помещениях, вождистский стиль руководства могут расцениваться как символы их властной самодостаточности.

Такая организация мало напоминает скрепленную винтами машину, приводимую в действие главным рычагом, соединенным прочными ремнями с многочисленными шестеренками, совершающими свои обороты по заданным алгоритмам. Мы наблюдаем в ней властную иерархию, но не обнаруживаем ни рационального распределения функций, ни правильной субординации. Все узлы властного агрегата движутся на свой лад, повторяя, как умеют, движения главного механизма.

Это не бюрократическая, а скорее удельная партийная система. Советское хозяйство середины тридцатых годов кажется, с обрядовой точки зрения, не громадной фабрикой, поделенной на множество цехов и отделов, но большой вотчиной, складывающейся из вотчин малых — краевых, городских, районных…

Из просмотренных нами документов бесспорным представляется тот факт, что кадровые перемещения, формально являвшиеся прерогативой центральных властей, на практике, как правило, регулировались областными партийными и промышленными «удельными князьями».

Очевидным кажется и то обстоятельство, что местные культы практиковались с согласия Москвы. ЦК давал санкцию на переименование городов и совхозов; до 1937 года центральная пресса «не замечала» ни парадных портретов обкомовских секретарей в официальных помещениях, ни торжественных манифестаций в их честь, ни славословий в местных газетах. Вряд ли такая позиция может быть объяснима только снисходительным отношением Сталина к неразвитому вкусу партийных работников, а с ними и рабочих масс[66]. В ней наблюдается и политический расчет. Москва до поры до времени по меньшей мере мирилась с существованием местных культов, до большого террора не делая ничего, чтобы их свести на нет или хотя бы умерить. По мнению О. В. Хлевнюка, формирование местных культов поощрялось Сталиным[67].

Заметим также, что областная и городская номенклатура участвовала в культовых практиках с большим рвением и самоотдачей. Иван Кабаков ничего не имел против того, чтобы быть одновременно человеком и пароходом.

Попытаемся понять причины, побуждавшие партийных чиновников с энтузиазмом разыгрывать патетические сцены, покорно принимать угодливые позы, следовать унизительному протоколу, терпеть оскорбления и греметь овациями по сигналу распорядителя, более того, проделывать все эти фигуры и кунштюки по отношению к местному хозяину, как правило, не обладавшему никакими харизматическими достоинствами. Да и сами вожди областного или городского масштаба — люди в большинстве своем трезвомыслящие, поднаторевшие в аппаратных искусствах, по-человечески совсем не глупые, казалось, должны были понимать, что роли, которые они разыгрывают на публике, по большому счету нелепы, ритуалы пусты, восхваления фальшивы и холодны. И сами словосочетания вроде «цирк имени товарища Премудрова» отдают фарсом.

На первый взгляд кажется, что речь идет только о простом подражании. Местная номенклатура скрупулезно и бездумно повторяет ритуальные действия, инициированные и институализированные кремлевскими вождями. Ночные обеды у Кабакова — это калька ночных обедов у Сталина. Нарочитая грубость — имитация знаменитой сталинской грубости. Верховная власть конструирует образцы политического поведения, ее агенты некритично следуют ее прописям, даже не пытаясь выработать или сохранить собственный стиль. Церемонии, убранство, одежда, речевые обороты — все это скопировано в отношении один к одному с поведенческих форм, представленных на партийных съездах, пленумах, совещаниях широких и узких. Все это настолько очевидно, что не требует особых доказательств. Проблематичным является иное: в чем культурная причина такой восприимчивости, способности принимать в готовом виде поведенческие эталоны авторитарного типа.

Отметим, что все номенклатурные лица — новички во власти, чиновники в первом поколении, лишенные каких бы то ни было традиций в управленческой деятельности, прошедшие первичную социализацию в патриархальной крестьянской или мещанской среде. Их пролетарское происхождение, занесенное в анкеты, в большинстве случаев заблуждение, иногда добросовестное. Потомственных фабричных пролетариев среди них можно сосчитать по пальцам одной руки. И рабочими они были очень недолго, так что индустриальная культура — вкупе с культурой городской — осталась для них чем-то чуждым, непонятным и враждебным. Их культурные ориентиры принадлежали традиционному миру с присущими ему авторитарностью, недоверием к интеллигенции, партикуляризмом, «…пристрастием ко всему, что импозантно»[68].

В какой-то степени культовые практики соответствовали представлениям широких масс населения о природе власти. Между сталинским режимом и большинством населения мы не обнаружили такого раскола, из которого могло бы вырасти эффективное и четко ориентированное сопротивление[69].

Иными словами, в культуре номенклатуры не было или почти не было рационализированных образов отправления власти, с которыми они могли бы соотнести предлагаемые им верхами эталоны.

Можно предположить также, что старая сталинская гвардия, к которой принадлежали вожди областного, окружного и городского масштаба, рассматривала культ Сталина как общепартийное достояние, как инструмент мобилизации трудящихся масс, недостаточно воспитанных для того, чтобы на деле приобщать их к управлению социалистическим строительством[70].

В таком случае культ терял свое личное содержание и мог быть распространен и на других руководителей для тех же целей.

Для лиц, только что выдвинутых в номенклатуру из гущи трудящихся масс, включение в новую корпорацию было тяжким испытанием. Номенклатурные новобранцы не отличались от своих былых сотоварищей ни образованием, ни профессиональной или социальной компетентностью, ни обхождением, ни идейностью. Они были заранее готовы к тому, чтобы принять и освоить в самой простой и грубой форме все сложившиеся в номенклатурном сообществе порядки и правила: и дисциплину, воспринимаемую по-армейски или по-сыновьи, и унизительные формы почитания начальников, и материальные атрибуты корпоративного превосходства, позволяющие провести разделительную черту между собой и прежней социальной средой. Участие в культовых практиках рассматривалось ими как обязанность, проистекающая из их нынешнего положения, как символическая плата за социальный подъем, как особое таинство приобщения к руководящему кругу. На социологическом языке такие действия определяются как индивидуализированные процессы идентификации с новой социальной группой.

Таким образом, ритуальные практики являлись способом внутренней интеграции номенклатурного сообщества, выстраиваемого по иерархическому принципу.

В ритуальных практиках утверждался единый стиль отправления власти в территориально разобщенном обществе: авторитарный, пафосный, опирающийся на культурные архетипы, воспитанные столетиями крепостничества и самодержавия, стало быть, приемлемый для атомизированного социальной катастрофой, полуголодного, деклассированного и дезориентированного населения.

Ритуальные практики были подходящим инструментом для разрушения социал-демократических традиций, сохранившихся среди старых партийцев. Они исключали каких бы то ни было проявлений внутрипартийной критики, оппозиции проводимому курсу, апелляции к бывшим авторитетам. Вне критики находились не только первые секретари, но и все сотрудники аппарата.

«Критиковать не только нельзя было бюро обкома или отдельных членов бюро обкома, но нельзя было ничего сказать даже про инструкторов обкома. У меня был такой случай… В обкоме работал инструктором Зайцев — проходимец, жулик, пьяница, который приезжал в район и колбасил там. Я пытался на одном совещании рассказать про этого инструктора, и что вы думаете? По этому поводу я имел крупную беседу с Кабаковым. Кабаков заявил: кто тебе дал право дискредитировать инструктора обкома, который подбирается обкомом и утверждается ЦК?»[71].

Возникает вопрос, почему в начале 1937 г. местные культовые практики были объявлены высшим партийным руководством вредными извращениями, подвергнуты осмеянию и в конце концов запрещены.

На наш взгляд, атака на местные культы, предпринятая на февральско-мартовском пленуме ЦК ВКП(б) 1937 г., была непосредственно связана с подготовкой «кадровой революции». Одно дело наказывать разложившихся и переродившихся чиновников, совсем иное — выдавать на расправу большевистских вождей. Стилистические практики предшествовали репрессивным. Для начала областных партийных руководителей лишили прежнего имени. Сталин назвал их «генералитетом нашей партии»[72]. Слово «генерал» в 1937 г. обладало устойчивыми отрицательными коннотациями: «белый генерал», «царский генерал», «старорежимный генерал». «Партийный генерал» встраивался в тот же ряд. Далее обнаружилось, что высокопоставленные партийные товарищи обладают многочисленными пороками, в том числе страстью к хвастовству, самодовольству и зазнайству; заражены «идиотской болезнью беспечности».

Культовые практики были заклеймены «парадной шумихой», «местничеством», «семейственностью», «зажимом самокритики»[73]. Естественно, что лица, допустившие такие преступления против партийной морали, не могли пользоваться доверием.

* * *

Репрессии против ответственных работников входят в систему с августа 1936 г.

Самыми крупными фигурами руководящего состава, репрессированными в 1936 — начале 1937 гг., были высокопоставленные сотрудники Наркомтяжпрома СССР: начальник строительства «Средуралмедьстрой» Жариков, начальник Уралцветмета Колегаев, начальники строительства Уралвагонстроя Марьясин и Тавштейн, начальник Химстроя Каширин, заведующий областным отделением местной промышленности Стриганов и его заместитель Медников. Взяли их в ходе фабрикации дела Ю. Пятакова.

За преступное отношение к выполнению своих обязанностей сняли с работы ряд советских работников — председателей районных исполнительных комитетов (Румянцев), председателей горсоветов (Пыхтеев)[74], как активный троцкист исключен из рядов ВКП(б) начальник планово-финансового отдела ОблЗУ Степанов В. В. Председатель облисполкома Ф. В. Головин — ближайший сотрудник Ивана Дмитриевича Кабакова — был также обвинен в участии в «троцкистско-зиновьевской контрреволюционной организации», исключен из партии, а затем арестован.

Тогда же приходит очередь партийных работников из аппарата обкома ВКП(б), Пермского горкома ВКП(б) и областного института марксизма-ленинизма.

Первым был исключен из партии «за троцкизм» заведующий отделом партийной агитации и пропаганды Пермского горкома ВКП(б) Матвеев Г. Ф. На следующий день обком дает поручение секретарю горкома ВКП(б) Голышеву проверить своих работников, отобранных Матвеевым, в горкоме и периферии.

Параллельно репрессии разворачивались в аппарате областного отдела народного образования: 31 августа 1936 г. как двурушника исключили из партии заведующего школьным сектором Свердловского обкома ВКП(б) Застенкера Н. Е., была снята с работы заведующая Пермским городским отделом народного образования Нетупская[75].

В сентябре-декабре 1936 г. «вычищается» руководство учебных заведений г. Свердловска: за связь с троцкистами репрессированы директор института марксизма-ленинизма Новик (эта должность утверждалась ЦК ВКП(б)), преподаватель Лемкова, директор Горного института Скороделов и др.[76]

Этапным рубежом репрессивной политики стал второй Московский процесс. Разгром Главхимпрома вызвал волну арестов на предприятиях химической промышленности Урала. Вместе с директором завода им. Кирова были арестованы и секретари горкомов ВКП(б) Дьячков и Чернецов, заместитель заведующего промышленным отделом обкома ВКП(б) Спивак[77].

Михаил Николаевич Дьячков родился в 1903 году в крестьянской семье в с. Больше-Грязнухинское Каменского района Уральской области. До 1919 года батрачил. В 1919 году вступил в комсомол. С 1920 г. — на комсомольской работе, был ответственным секретарем Травянского волостного комитета комсомола. Принимал участие в подавлении кулацкого восстания, «…вел работу по выявлению и вылавливанию дезертиров, являвшихся первыми помощниками кулаков». В 1925 г. М. Н. Дьячков вступил в партию. С этого момента он работал пропагандистом Баженовского райкома ВКП(б), затем заведующим кабинетом агитации и пропаганды при культпропе Свердловского окружкома партии. С 1928 по 1929 гг. Дьячков заведовал отделом народного образования Баженовского района. Далее — работа в советском административном аппарате: председатель сначала Баженовского, а потом Первоозерского райисполкома. В 1926–1927 гг. принимал участие в разгроме «…контрреволюционной троцкистской группы в Уфалее». С 1931 года по 1935 г. Дьячков работал в областном комитете партии: сначала заведующим сектором советских кадров, затем заместителем заведующего отделом кадров, с марта 1934 г. — заместителем заведующего промышленным и транспортным отделом Свердловского обкома ВКП(б). 1 апреля VIII пленумом Пермского горкома ВКП(б) он был избран вторым секретарем городского комитета партии. Все списки исключенных из ВКП(б) идут в обком за его подписью. 16 декабря 1936 г. сам Дьячков был арестован органами НКВД и уже после ареста, в январе 1937 г. исключен из партии. Для информирования членов горкома в Пермь конспиративно приезжал И. Д. Кабаков. После короткого следствия Дьячков был расстрелян 24 марта 1937 года.

Вместе с Дьячковым был арестован и вскоре расстрелян бывший инструктор Пермского горкома ВКП(б) Моргунов, который в предыдущие месяцы вел всю черновую работу по разоблачению троцкистов в пермской организации: «В аппарате Пермского горкома ВКП(б) я не был рядовым инструктором, а был поставлен в несколько особое положение, заключавшееся в том, что мне поручалось расследование всех наиболее серьезных троцкистских дел, где речь шла не о троцкистских проявлениях того или иного отдельного лица, а там, где вскрывались троцкистские гнезда, где имела место организованная троцкистская работа», как, например, в Уралзападолесе.

Причем он действовал так рьяно, что городскому комитету не раз приходилось его сдерживать: «Меня на бюро крепко били», — признавал он на допросе[78]. Для политической кампании 1937 г. этот не слишком грамотный, но зато энергичный и инициативный разоблачитель кажется самой подходящей фигурой. Руководству областного управления НКВД он понадобился для других целей: от него получили показания против секретаря горкома А. Я. Голышева, потерпевшего поражение в аппаратной схватке с директором завода № 19 Побережским. Тот был новичком в местной партийной организации и явно не пришелся ко двору местным партийным кадрам. С августа 1936 г. его постоянно подозревают в пособничестве троцкистам, не выслушивая ни объяснений, ни оправданий.

«Сегодняшнее выступление Побережского никого удовлетворить не может, — говорил на заседании бюро горкома Голышев, — ибо оно было неправильным, небольшевистским. […] Ты прекрасный директор, об этом не раз отмечал тов. Орджоникидзе, но… ты не можешь забывать, что сам был в прошлом активным троцкистом»[79].

Побережский пожаловался наркому. Тот обратился к Сталину. В Пермь 26 декабря 1936 г. поступила телеграмма за подписью Сталина, адресованная непосредственно Голышеву:

«До ЦК дошли сведения о преследованиях и травле директора моторного завода Побережского и его основных работников из-за прошлых грешков по части троцкизма. Ввиду того, что как Побережский, так и его работники работают ныне добросовестно и пользуются полным доверием у ЦК ВКП(б), просим вас оградить товарища Побережского и его работников от травли и создать вокруг них атмосферу полного доверия.

О принятых мерах сообщите незамедлительно в ЦК ВКП(б)»[80].

После этого Голышеву пришлось заняться самокритикой:

«[Я] в отношении Побережского неправильно насторожился, не поняв той обстановки, которая была дана в директиве ЦК партии. Я еще более усугубил положение тем, что после этой директивы я должен был на рабочих собраниях, на партийных собраниях, на партийном активе, не ссылаясь на директиву, развеять атмосферу недоверия, которая была вокруг т. Побережского. Я этого не сделал»[81].

Решением обкома в марте 1937 г. Голышев был снят с работы и в начале мая арестован. На допросе он дал показания против секретаря обкома И. Д. Кабакова[82].

В марте был исключен из партии и арестован первый секретарь Тагильского горкома ВКП(б) Окуджава, 27 апреля исключен из партии как враг народа и арестован первый секретарь Орджоникидзенского райкома ВКП(б) г. Свердловска Авербах. 20 мая пришла очередь первого секретаря Свердловского горкома ВКП(б) М. В. Кузнецова и первого секретаря Краснокамского райкома ВКП(б) В. Д. Кайдаловой «за участие в контрреволюционной организации»[83].

Рубежной датой можно считать 21 мая 1937 г., когда был вызван в Москву и арестован первый секретарь Свердловского обкома ВКП(б) Кабаков.

После ареста Кабакова на номенклатуру Свердловской области обрушился вал репрессий.

Только за четыре месяца (с мая по сентябрь 1937 г.) было снято 94 секретаря райкомов ВКП(б) Свердловской области. Данные о снятых, исключенных и арестованных секретарях райкомов ВКП(б) представлены в таблице 1.

Таблица 1. Секретари райкомов ВКП(б), снятые, исключенные из партии и арестованные за период с мая по сентябрь 1937 г.[84]

Должность Мера наказания Итого Снято / исключено/ арестовано Снято / исключено Снято Количество снятых секретарей райкомов ВКП(б) % от общего количества секретарей райкомов ВКП(б) Первые секретари райкомов ВКП(б) 34 (65,4 %) 9 (17,3 %) 9 (17,3 %) 52 (100 %) 67,5 Вторые и заместители секретарей райкомов ВКП(б) 7 (16,7 %) 14 (33,3 %) 21 (50 %) 42 (100 %) 54,5

Первые лица областного, районного масштабов исключались из партии целыми списками: 25 мая были исключены как враги народа редактор областной газеты «Уральский рабочий» Жуховицкий, председатель облисполкома Хорош, заведующий Областного земельного управления Иконников, начальник треста Востокосталь Седашев, заведующий ОблОНО Перель, управляющий Ураллестяж Черноусов[85], в июне 1937 года — бывший секретарь Октябрьского райкома ВКП(б) Емельховский, секретарь Ленинского райкома ВКП(б) г. Свердловска Федченко, секретарь Н.-Салдинского райкома ВКП(б) Ханин, Золотарев — секретарь Ленинского райкома г. Перми, Павловский — секретарь Ворошиловского горкома ВКП(б), Т. С. Поздняков — секретарь Кировградского райкома ВКП(б), Смирнов — бывший секретарь Надеждинского горкома ВКП(б)[86]. В июле 1937 г. были исключены из партии как враги народа и сняты с работы первые секретари райкомов ВКП(б): Октябрьского — Малый, Пермско-Ильинского — Пыхтин, Режевского — Игнатенко, Кунгурского — Хорошайлов. Первоуральского — Есиков, Ирбитского — Кобелев, Нижне-Сергинского — Маясов, Полевского — Кошутин, Частинского — Деревянин, Оханского — Югов; первые секретари горкомов ВКП(б): Чусовского — Масленников, Лысьвенского — Козлов, Молотовского — Высочиненко, Асбестовского — Рябов; второй секретарь Пермского горкома — Овчинников[87]. В августе были сняты и исключены из партии первые секретари райкомов: Кагановического (г. Пермь) — Балтгалв, Чермозского — Низин, Чернушинского — Кульминский, Б. Усинского — Кузнецов, Егоршинского — Серин, Ординского — Мотавкин, Кушвинского — Павловский, Кочевского — Механошин, Кудымкарского — Ашихмин, Гаинского — Тукачев, Осинского — Дроздов, Бардымского — Бугулов; вторые секретари райкомов: Егоршинского — Каржавин, Березовского — Кудин; секретарь Ревдинского горкома — Абатуров, Ворошиловского — Калугин[88]. В сентябре были сняты и исключены из партии секретари райкомов ВКП(б): Сухоложского — Стафеев, Красноуфимского — Петров, Краснополянского — Залупенков, Туринского — Лукоянов, второй секретарь Кунгурского райкома ВКП(б) Ершов[89].

Как видим, партийные организации к моменту реализации приказа 00447 оказались обезглавленными, в партийных комитетах царила паника и неразбериха. Местный партийный аппарат был полностью разгромлен. Из арестованных партийных начальников следователи НКВД «формировали» контрреволюционные штабы, командный состав повстанческих батальонов, рот и взводов.

«Выкорчевывание вражеских гнезд» в Свердловской области начиналось с беспощадной чистки партийной номенклатуры. Репрессии против начальства сопровождали кулацкую операцию. Если для Сталина и Ежова речь шла о двух разнонаправленных операциях, то уже на областном уровне мы видим широкую амальгаму, в которой связываются воедино — в повстанческой организации — и «правые заговорщики», и их «кулацкая армия». Для рядового следователя-«колуна» не было особой разницы между врагами народа из плотников, скотников, откатчиков, партийных секретарей или директоров заводов. И тех, и других нужно было принудить к признанию. Сочинители протоколов, принадлежавшие к элите органов, должны были учитывать прежние статусные позиции подследственных и, что самое главное, будущих читателей. «Выставить на тройку» можно было любого арестанта. Краткая запись в «альбоме» была вполне достаточным аргументом для вынесения расстрельного приговора. Для военной коллегии Верховного суда СССР, которой было предписано решать судьбу ответственных работников, полагалось готовить материалы более тщательно.

«Троцкистская» операция стояла в одном ряду с другими массовыми операциями.

Колдушко А., Лейбович О.