6. Как жили во Франции – 2. Простая жизнь

6. Как жили во Франции – 2. Простая жизнь

Те немногие путешественники, которые исследовали эту лоскутную страдающую страну, сложенную из деревень-государств, в итоге неизбежно задавались вопросом: как географическая единица, известная под названием Франция, может функционировать в качестве политической и экономической единицы? Может быть, в конце концов дела обстоят не так плохо, как кажется? С тех самых пор, как английский фермер Артур Янг совершил свои сельскохозяйственные поездки по Франции в 1787, 1788 и 1789 годах, французские историки повторяют, что не все в тогдашней Франции тонули в нищете. Не все французские города были полны «кривых, грязных, вонючих улиц» (это о городе Брив) и «фекальными переулками» (о Клермон-Ферране). Янг сам заметил, что в некоторых городах были тротуары (в Дижоне и Туре). Не все туалеты были «храмами мерзости», и не каждая служанка была «ходячей навозной кучей». Иногда путешественник был избавлен от мучения есть свою пищу сидя на стуле с прямой спинкой и прямым сиденьем. Иногда у него не пропадал мгновенно аппетит от взгляда на грязную и испачканную собаками кухню. Во многих деревенских домах были окна, некоторые крестьяне – правда, их было очень мало – носили чулки и башмаки. А женщины Лангедока хотя и ходили босиком, по крайней мере «имели огромное утешение» ходить по великолепным новым дорогам.

Записки Артура Янга были переведены на французский и стали популярным чтением. Длительный интерес к ним объяснялся тем, что Янг сопоставлял свои агрономические теории со свидетельствами собственных чувств. Открытие Франции образованными людьми позволило увидеть хрупкое существование большинства как часть более широкой картины, хотя это была пейзажная картина, на которой цветные пятна, отдельные жизни, часто терялись среди подробностей рельефа – отвлеченных экономических понятий. «Ходячие навозные кучи», в конце концов, были людьми. Они жили согласно привычкам и верованиям того общества, которое, хотя это и кажется невозможным, существовало много веков и не погибло. Возможно, это общество не соответствовало желаниям и убеждениям наблюдателей из среднего класса, но его устройство было по-своему логичным и эффективным. Население Франции никогда не было бесформенной массой человеческого сырья, которое ждет, чтобы огромная машина политики обработала его и превратила в народ, который носит удобное название «французы».

Артур Янг случайно выбрал замок Комбур в Бретани как главный пример невежества и запустения. Он не знал, что в башнях этого замка рос мальчик, который позже стал одним из величайших писателей-романтиков Франции – Франсуа-Рене де Шатобрианом.

«1 сентября (1788 г.). Местность выглядит дико. Сельское хозяйство, по крайней мере по уровню мастерства, развито не больше, чем у гуронов, что кажется почти невероятным там, где есть заборы. Народ почти такой же дикий, как его страна. Их город Комбур – одно из самых отвратительных и грязных мест, которое можно увидеть: дома из глины, окон нет, а мостовая так разбита, что мешает двигаться всем, но не помогает никому. И все же здесь есть замок, причем обитаемый. Что за человек его владелец, господин де Шатобриан, у которого достаточно крепкие нервы, чтобы жить среди такой грязи и нищеты?»

Через много лет Шатобриан так прокомментировал этот отрывок в своих воспоминаниях: «Этот господин де Шатобриан был мой отец. Уединенный замок, который показался таким отвратительным раздражительному агроному, был изящным и благородным жилищем, только, возможно, слишком темным и торжественным». Однако об описании города у Янга он ничего не сказал.

Дело тут было не только в личной гордости. Причина была глубже – в том, что Францию, как и другие страны, начали оценивать по стандартам среднего класса. Как будто народ не может быть признан взрослым, пока не вымоет свои улицы и своих граждан и не познакомится с выгодами международной торговли. До этого народные массы будут больше похожи на овощи, чем на людей.

«Каждая семья почти всем обеспечивает себя сама – производит на собственном участке земли большую часть того, что ей необходимо, то есть обеспечивает себя всем нужным для жизни через взаимный обмен с природой, а не через взаимоотношения с обществом. […] Основная часть французской нации образована путем простого сложения похожих одна на другую единиц примерно так, как мешок картошки слагается из множества картофелин, засунутых в один мешок» (Маркс К. Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта).

Артур Янг был проницательным человеком и хорошо знал на собственном опыте то, о чем писал. В Нанжи он на лужайке перед замком показывал маркизу де Герши, как правильно укладывать сено в стог. Недостатки у него были те же, что у многих наблюдателей, и французских и иностранных: он принимал непонятную ему логику повседневной жизни за невежество и, говоря о тяжелом положении народа, преувеличивал его дикость вместо того, чтобы показать, как много пользы простые люди могут получить от цивилизации.

Богатые жители северных городов с жалостью смотрели на обитателей той половины Франции, где пахали доисторическими плугами, которые были ненамного лучше мотыги, – но плуг был необходим на бедной каменистой почве. Эти же горожане смотрели свысока на беззубых низкорослых крестьян из «Каштанового пояса» потому, что предпочитали каштан – сытный плод своих полезных лесов – безвкусной бородавчатой картошке и жили в дымных хижинах бок о бок со своей скотиной, а домашние животные были для своих хозяев товарищами и согревали их. Горожане с севера чувствовали что-то вроде патриотического стыда за свою страну, когда видели, что их соотечественники идут в церковь или на рынок босиком, а ботинки несут на шее, на веревке или что пахари предпочитают гибкую кожу своих босых ступней натирающим ее тяжелым и измазанным грязью деревянным башмакам.

Все это были проявления скорее простоты, чем нужды, и даже чем-то вроде прививки против настоящей бедности. Многие люди жили в благоразумном ожидании будущих несчастий. Многообразные пословицы на тему «мне ни за что не повезет» предостерегали человека, объясняя ему, что слишком сильно стараться и слишком многого ожидать – это безумие.

Не бывает ясного дня без облака.

Если тебя не схватит волк, то схватит волчица.

Сорняки никогда не исчезают (Вогезы).

Болезнь приезжает на коне, а уходит пешком (Фландрия).

У бедняка хлеб всегда подгорает в печи.

Когда ты сваришь хороший суп, приходит дьявол и гадит в него (Франш-Конте).

Если бы Бог был порядочным человеком! (Овернь).

Если сравнить это народное творчество с эпиграммами парижских авторов, произведения парижан покажутся изящными картинами из кусочков дерева, а пословицы – грубо отесанными деревянными брусками. Но за этими грубыми фразами стоит опыт целого народа, а не неврозы маленькой элиты. Даже элита не была в безопасности от злых шуток дьявола. Через два года после поездки Артура Янга по Франции летней ночью 1791 года большая зеленая карета выкатилась из восточных ворот Парижа. Она везла лакея, который называл себя господином Дюраном, несколько женщин и детей и необычно много багажа. Она провела в пути ночь и следующий день и оказалась в маленьком городке Сент-Менеуль на краю Аргонского леса. Пока меняли лошадей, сын станционного смотрителя посмотрел в окно на пассажиров кареты, потом взглянул на монету, которую держал в руке, и узнал изображенное на ней лицо. Через еще 20 миль пути, в Варенне, карета была остановлена. Ехавшая в ней королевская семья была под охраной возвращена в Париж.

Головокружительно быстрое падение короля Людовика XVI и Марии-Антуанетты позже стали считать ужасным исключением в истории Франции. Их маленький сын-дофин был заключен в парижскую тюрьму Тампль, где с ним плохо обращались тюремщики, и умер он при загадочных обстоятельствах. Однако рассказ о его мученичестве стал легендой в народе не из-за необычности сюжета, а оттого, что выражал всеобщий страх перед тем, что могло коснуться любого. Даже принца, сына короля могут морить голодом в тюрьме и стереть с лица земли.

Пока историки не хотели отказываться от широкой панорамы, которая открывается из Парижа, и менять ее на более узкие горизонты своего родного города или родной деревни, оставалась неразгаданной и, можно сказать, даже незамеченной загадка: как при таких условиях общество тех, в ком узнавали французов, выжило и позже стало процветать? Возможно, задать этот вопрос надо в другой форме: выжило это общество или непрерывное существование французского общества – а не бретонского, бургундского, средиземноморского или альпийского – лишь историческая иллюзия?

Даже если не принимать в расчет верность людей своим племенам, языковые различия между жителями страны и то, что для них она по размеру была целым материком, политическое единство Франции держалось на весьма хрупких опорах. Общественный порядок обрушился на западе Франции во время революции, в некоторых областях Прованса во время эпидемии холеры в 1832 – 1835 годах и даже в Париже постоянно рушился через почти одинаковые промежутки времени. Жители Лиона восставали в 1831 и 1834 годах, и правительственным войскам пришлось подавлять эти восстания силой. В 1841 году перепись населения породила слухи о том, что теперь налогами будут облагать всё – от мебели до младенцев в материнских утробах. Слухи привели к бунтам, и большие области страны на пространстве от Лилля до Тулузы на несколько недель вышли из-под контроля власти. В 1871 году Париж стал самостоятельной народной республикой, еще семь городов объявили себя независимыми, а управление страной осуществлялось из Бордо.

Сама революция не была ураганом, который прилетел откуда-то и умчался прочь. Она была похожа на землетрясение, при котором толчки происходят вдоль уже давно возникших трещин. В 1793 году, когда Франции грозило падение в пропасть анархии, республиканской армии пришлось снова завоевать для страны города Аррас, Брест, Лион, Марсель и Нант. Победители обошлись с ними как со взбунтовавшимися колониями:

«ДЕКРЕТ НАЦИОНАЛЬНОГО КОНВЕНТА

(Париж, 12 октября 1793 года)

Город Лион будет уничтожен…

…Скопление жилых домов, которые будут сохранены, станет называться Вилль-Афранши («Освобожденный город»).

На развалинах Лиона будет воздвигнута колонна, чтобы сообщить потомству о преступлении и наказании этого города. На ней будет надпись: «Лион воевал против свободы. Лион больше не существует».

Даже для Наполеона Бонапарта, самого успешного из тех правителей Франции, которые не были французами по происхождению, понятие «Франция» не было заранее известным ответом на задачу, к которой надо подобрать решение. Когда он в 1814 году ехал по стране уже как пленник союзников, его приветствовали на всем пути до Невера, освистали в Мулене, опять приветствовали в Лионе и едва не растерзала толпа в Провансе, где ему пришлось переодеться сначала в костюм английского лорда, потом в мундир австрийского офицера. По мнению Наполеона, Людовик XVIII, посаженный на французский престол король из прежней, возвращенной к власти династии, должен был править страной как деспот-завоеватель, «иначе он ничего не сможет с ней сделать». Возможно, и существовало что-то, что называлось французским обществом, но его очертания трудно различить в истории государства.

Более убедительный ответ на вопрос, кто такие жители Франции, осознающие себя французами, можно найти, если пожить в каком-нибудь французском городе или деревне весной, когда они оживают после зимы, посмотреть на людей, которые ходят по улицам, и послушать их разговоры.

Выбирая место для этого, вы сначала запутаетесь. Сельскую Францию можно разделить на три части – распаханные равнины на севере и северо-западе, где поля-полосы расходятся радиально от небольшой деревни; лоскутные бокажи на западе и в центре, где поля окружены живыми изгородями и тропинками; каменистые тропы и малочисленные, стоящие далеко одно от другого селения на юге и юго-востоке. Но и внутри каждой из этих зон существует много разных форм городов и деревень. Это может быть городок виноградарей и виноделов, как Рикевир в Эльзасе, который окружен стеной из виноградников и копит прохладу для своих погребов. Или провансальская деревня, такая как Бедуэн, свернувшаяся в похожий на ухо завиток, чтобы укрыться от ударной волны мистраля. Или деревня из одной улицы, как Альермон, где все дома на протяжении 10 миль стоят в ряд вдоль дороги из Невшателя в Дьеп, словно рыбаки на берегу реки, как будто ловят проезжающих торговцев. Если бы новый поселенец успел ознакомиться с особенностями местного рельефа, он, возможно, выбрал бы один из тихих передовых постов провинции Бос – коричневое, из-за цвета черепицы на крышах, пятно посреди равнины, где дворы ферм чередуются с домами и вдруг на миг становятся видны просторные поля за деревней. Он даже мог бы выбрать одно из широко разбросанных по местности селений Фореза или Восточной Оверни, где части одной и той же деревни, видимо, возникали каждая отдельно на расчищенных в древности от леса полянах и до сих пор прочнее связаны с полем, которое начинается у двери дома, чем со случайно оказавшейся поблизости церковью и мало что значащей мэрией.

Эти разнообразные типы застройки предполагают существование различий, но не глубоких, в образе жизни. Все они сформированы в основном особенностями ближайших сельских окрестностей и лишь в малой степени – свойствами ближайших партнеров по торговле. Многие города и деревни до сих пор выглядят так, словно приготовились к обороне, хотя теперь область деятельности местных жителей выходит далеко за границы того, что раньше было концентрическими кругами таможенных заграждений, полосой садов и полей вдоль границы селения и леса на горизонте. Сегодня единственными следами этой обороны, если не считать отреставрированные ворота и укрепления городов, остаются лающие собаки, «лежачие полицейские» и дорожные знаки с просьбами к водителям не убивать местных детей. Почти во все эти деревни и города теперь легко проникают влияния извне. Они стали похожи на предместья больших городов. Альермон с семи до девяти часов утра пустеет: его жители уезжают на работу в Дьеп или на местный машиностроительный завод. Туристская Дорога вин, на которой стоит Рикевир, переполнена автомобилями, которые едут в Кольмар и Мюльхаус. Из Бедуэна школьники на день уезжают в Карпантра на междугородном автобусе, который мчится на высокой скорости по проселочным дорогам.

Двести лет назад основное движение на дорогах направлялось в противоположную сторону: люди шли и ехали на рынок в те дни, когда он работал, с крошечной ношей – овощами, топливом, животным, которое хотели продать, – и с жаждой услышать новости и посплетничать. Утренний час пик начинался до рассвета. В селении Марс-ла-Тур, которое стоит у дороги на Мец, Артур Янг слышал, как местный пастух трубил в рожок в четыре часа утра, «и было забавно видеть, как из каждой двери выскакивали свиньи или овцы, а из некоторых несколько коз. Стадо собиралось возле пастуха по мере того, как он шел вперед».

Увидев толпу людей, идущих на рынок, когда они входили в какой-нибудь город со своими «маленькими ношами» – корзиной яблок, лукошком неряшливых сыров или всего одним кочаном капусты, Артур Янг каждый раз понимал, что видит последствия болезни всего государства – «слишком мелкого и неправильного деления земли». Однако это мелкое деление земли объединяло земляков. Даже после того как революция научила эти крошечные миры тому, что все они – части одной и той же родины, «неправильное деление земли» могло оказаться для них спасением.

Возможно, лучшее место для того, чтобы наблюдать за последствиями мелкого деления земли, – то, которое его создатель сотворил так, чтобы оно выглядело типично, а именно Йонвиль-л’Аббэ, маленький рыночный город на восточной границе Нормандии в романе «из провинциальной жизни» «Госпожа Бовари» Гюстава Флобера. Этот городок вытянулся вдоль своей маленькой речки, «как пастух во время полуденного отдыха». У него есть крошечный пригород из крытых соломой деревенских домов, дворы которых загромождены прессами для сидра, каретными сараями и лохматыми фруктовыми деревьями. В центре города стоят кузница, колесная мастерская, белый дом с круглым газоном («дом нотариуса, лучший в этом краю»), пропахшая плесенью церковь, ратуша, «которую спроектировал парижский архитектор», черепичная крыша на столбах, которая играет роль здания рынка, гостиница «Золотой лев», а также несколько магазинов. Владелец магазина тканей и аптекарь претендуют на то, чтобы быть элегантными. Остальные заведения, вероятно, чуть крупнее, чем мастерская.

Новый врач живет в «одном из самых удобных домов Йонвиля». Удобство состоит в том, что в доме есть своя прачечная, кухня с кладовой для продуктов, гостиная, чердак для хранения яблок и беседка в нижней части сада. Этот необычный особняк был построен по чертежам врача-поляка, у которого был «экстравагантный» образ мыслей. Этот врач сбежал из Йонвиля, и больше его никто не видел. Эмма Бовари, жена нового врача, – внучка пастуха и дочь фермера, но получила образование в монастыре и хочет от жизни большего, чем то, что доступно женщине ее общественного положения. Поэтому она считает свой дом маленьким и грустным.

С 1835 года Йонвиль соединен с внешним миром дорогой. Иногда извозчики, которые везут седоков или грузы из руанского порта во Фландрию, проезжают по этой дороге, чтобы сократить путь. У горожан есть даже ежедневный дилижанс до Руана. Он напоминает«желтую колоду, которую втащили на огромные колеса». Эти колеса уродуют пейзаж и брызгают на пассажиров грязью. Водитель этой «Ласточки» (так называется дилижанс), чтобы заработать дополнительные деньги кроме своей зарплаты, организовал что-то вроде зародыша службы доставки грузов из города: он привозит рулоны кожи башмачнику, шляпы для торговца тканями, железо для кузнеца и селедку для его любовницы. Несмотря на эти свидетельства прогресса, город по-прежнему находится в добровольном плену у своего географического положения. Йонвиль расположен между пахотными землями и пастбищем, но вместо того, чтобы улучшать пашню, горожане упорно держались за пастбище, хотя и недооценивали его значение; ленивый маленький город повернулся спиной к равнине и продолжал расти в естественном для него направлении – в сторону реки.

Прогрессивный буржуа, чье существование не зависело напрямую от земли, – например, городской аптекарь господин Оме, – мог позволить себе с наслаждением рассуждать о глупости крестьян: «Дай Бог, чтобы наши фермеры изучили химию или хотя бы внимательнее прислушивались к советам науки!» Но улучшение почвы стоит дорого, а скотина – живое существо, утешение для души. Крестьянка могла бы вложить деньги в удобрение и увеличить урожай зерна, но зачем ей рисковать своими средствами к существованию на изменчивом рынке? Цены на зерно еще менее надежны, чем погода. Свинья в хлеву стоит больше, чем обещание городского торговца.

Только люди, которые имеют больше одного источника пищи, могли использовать выражение «держаться за старые привычки» как оскорбление. Мелкие арендаторы из Йонвиля имели достаточно оснований быть осторожными. Примерно в то время, когда происходит действие романа, в маленьком рыночном городке Ри, который, очевидно, послужил Флоберу прототипом для Йонвиль-л’Аббэ, женщина жаловалась властям, что она и ее дети умирают от голода.

Если бы Йонвиль или Ри были теснее связаны с большим городом Руаном, который, в свою очередь, был связан рекой Сеной с Парижем и портами Ла-Манша, у них было бы больше причин волноваться за стабильность своего существования. В беспокойные времена военные уполномоченные и гражданское население высасывали все соки из малых городов и деревень, находившихся в зоне снабжения больших городов. Прогресс сельского хозяйства может создавать дополнительный продукт и поощрять инвестиции. Но он также может создавать избыточный спрос, а транспортная сеть – мощный насос, способный выкачать из региона все, что он производит. Те, кто выращивал пшеницу и виноград, изменяясь, становились более приспособленными к современному миру, но и более уязвимыми. В более бедных местностях Южной Франции основной сельскохозяйственной культурой был каштан. Его плоды не пользовались большим спросом и требовали больших затрат на перевозку, а потому эти районы были в безопасности: сделанные на зиму запасы оставались на месте. Городские поселения, расположенные в труднодоступных местах, например Гатин в Пуату, были населены не дураками. Правительственные чиновники зря посчитали их жителей глупыми, когда после революции приехали в эти места восстанавливать пути сообщения и обнаружили, что, «как только бургада (крупный поселок) и даже город чувствовали себя под угрозой, они уничтожали все свои мосты».

До появления железных дорог экономическая изоляция была одновременно и слабостью и силой. Страна состояла из отдельных территорий и была населена племенами; и эта ее структура позволяла ей уцелеть даже при периодических частичных распадах. Сам Флобер жил в большом доме в городке Круасе, расположенном на берегах Сены, на 3 мили ниже по течению от Руана. Круасе находился на одной из самых больших проезжих дорог европейской истории. Он видел христианских миссионеров, захватчиков-викингов и нормандских пиратов. Он видел корабль, который в 1840 году вез во Францию пепел Наполеона. Из своей беседки на берегу реки Флобер мог смотреть на туристские суда, проплывавшие по Сене, и на пароходы и баржи, направлявшиеся в Париж или Гавр. А однажды зимним днем 1870 года он увидел, «как блестит под солнцем острие прусской каски на отмели, которая тянется вдоль берега в Круасе». Полтора месяца пруссаки занимали его дом, пили его вино и читали его книги. Франко-прусская война стала для Флобера личной и финансовой катастрофой. Он умер почти банкротом, потому что отдал почти все свое полученное по наследству имущество мужу племянницы, руанскому импортеру стройматериалов, бизнес которого сильно пострадал от войны.

А в маленьком городке Ри жизнь в это время шла почти так же, как раньше. Примерно в то время, когда дом Флобера занимали пруссаки, в Ри были почта, бумагопрядильная фабрика и бюро благотворительной помощи, где раздавали милостыню беднякам. В Ри даже было училище, основанное местным аптекарем, господином Жуаном, где местные дети изучали основы сельского хозяйства. «Тот, кто работает в поле, ничего не знает о составе удобрения, – писал господин Жуан в прогрессивном научном журнале. – Даже простейшие понятия физики и химии сельского хозяйства ему совершенно неизвестны». Но прогресс все же оставил этот маленький город в покое. Всегда будут существовать люди, похожие на старую крестьянку из «Госпожи Бовари», которая больше полувека прослужила на одной и той же ферме и считала, что разумно вложит свои деньги, если отдаст их священнику, чтобы он молился за ее душу.

Теперь, когда многие малые сообщества пытаются защититься от последствий глобальной торговли и экономической миграции, кажется не таким уж невероятным, что Францию скреплял муравьиный труд мелких арендаторов-крестьян, а не широкомасштабные планы Наполеона Бонапарта, Наполеона III или Франсуа Миттерана. Задолго до появления тех грандиозных планов освоения новых земель, которые были разработаны в годы Второй империи, землю Франции расчищало и осваивало большинство населения этой страны – фермеры, крестьяне-издольщики, наемные работники и сборщики колосьев или остатков винограда.

Миллионы людей, казавшихся администраторам такими упрямыми и неумелыми, занимались загадочной деятельностью, которая получила название «кое-как доводить дело до конца». Вероятно, самый подходящий для нее экономический термин – «перекрестное субсидирование». Мало кто из этих людей, за исключением кузнецов, мог заработать себе на жизнь всего одним занятием. Крестьянин мог иметь свой участок земли и еще работать на кого-нибудь поденщиком, виноградарь мог также быть ткачом. В Альпах один и тот же крестьянин, работая в разное время года на разных маленьких участках земли, мог быть огородником, работающим на продажу овощей, садоводом, виноградарем, овцеводом, торговцем пиломатериалами и посредником по продаже шкур и рогов. Пастухи и пастушки имели время зарабатывать на жизнь многими другими занятиями: они делали сыр (а некоторые делают и до сих пор), плели соломенные шляпы, вязали одежду, вырезали разные предметы из дерева, охотились, занимались контрабандой, выращивали собак, искали драгоценные камни, служили проводниками для солдат, исследователей и туристов, сочиняли песни и рассказы, играли на музыкальных инструментах (музыка «развлекает овец и отпугивает волков») и служили посредниками между этим миром и миром будущим, загробным – как Жанна д’Арк и Бернадетта Лурдская.

Каждый город и каждая деревня были живыми энциклопедиями ремесел. В 1886 году из 824 жителей городка Сент-Этьен-д’Орт, стоявшего на низком холме возле реки Адур, большинство были фермерами или материально зависели от фермеров. Из 211 человек самодеятельного населения 62 имели другие профессии: тридцать три человека швей и ткачей, шесть плотников, пять рыбаков, четыре хозяина гостиниц, три башмачника, два пастуха, два кузнеца, два мельника, два каменщика, один пекарь, один rempailleur (мастер по обивке мебели или починке сидений у стульев) и одна ведьма (которая могла быть полезна в отсутствие врача). Но мясника не было, а из лавочников было только два бакалейщика. Кроме местных ремесел и услуг, которые предлагали странствующие торговцы, в большинстве городов и селений были ловцы змей, крысоловы с обученными хорьками и ловцы кротов, которые ставили на этих животных капканы или караулили их с лопатой в руках. Были глашатаи, которые оповещали ночью, какой час наступил; были «золушки», которые собирали и продавали золу – она применялась для стирки одежды; были t?ta?res – мужчины, которые исполняли роль молокоотсосов, то есть сосали груди кормящих матерей, чтобы молоко начало приливать к соскам. Были мастера и мастерицы многих других специальнос тей, о которых в переписи сказано «профессия неизвестна» или «без профессии»; обычно так писали о цыганах, проститутках и нищих.

Нищенство было профессией, как узнал по собственному горькому опыту бретонский крестьянин Дегинье. Нищенки на улицах продавали респектабельным людям свое молчание – делали на их счет непристойные или компрометирующие замечания, пока от них не откупались милостыней. Они брали взаймы больных или уродливых детей, рисовали себе яичным желтком и кровью на теле язвы, очень похожие на настоящие, заливая желток в царапины, чтобы корка выглядела совсем естественно. Судья из Ренна сообщал в 1787 году, что ему известны «поддельный старик с фальшивым горбом и изуродованной ступней, другой человек, которому удается притвориться, что один глаз у него незрячий, и создавать полное драматическое впечатление слепоты, и еще один, который умеет подражать всем симптомам эпилепсии». «Нищий бездельник» – слова несовместимые: одно противоречит другому. Дегинье в своих воспоминаниях подчеркивал, что ему было совсем не просто прятаться за живой изгородью и мастерить культю или «уродливо распухшую ногу, покрытую гнилой плотью».

Эти деревенские профессии существовали и в городах. В 1850-х годах один из первых парижских любителей-антропологов, писатель с Карибских островов по имени Прива д’Англемон, решил объяснить, как 70 тысяч парижан начинают день, не зная, как доживут до завтра, «и все же каким-то образом ухитряются поесть, больше или меньше». В результате он составил ценный каталог редких профессий. Он обнаружил в Париже человека, который выращивал мушиных личинок для любителей рыбной ловли и для этого собирал на своем чердаке трупы кошек и собак; женщин, которые работали живыми будильниками (быстроногая женщина в густонаселенном квартале могла обслужить до двадцати клиентов), «ангелов-хранителей» – людей, которым администрация ресторана платила за то, что они провожали домой его пьяных посетителей; бывшего охотника на медведей с Пиренеев, который истреблял кошек; и пастуха коз из Лимузена, который держал стадо коз на пятом этаже многоэтажного дома в Латинском квартале.

Когда людей просили указать их профессии в свидетельстве о рождении или в анкете для переписи, они начинали выглядеть частицами хорошо организованного эффективного населения, состоящего из узких специалистов и распределяющего свои усилия согласно потребностям. Но это предполагает такую степень экономического единства, которая вряд ли существовала до Первой мировой войны. Изобилие профессий могло говорить о процветании рыночного городка, но оно же могло указывать на необходимость производить все в своей местности и на невозможность заплатить налоги иначе, чем выручкой от продажи произведенных дома товаров. Крупномасштабная промышленность существовала лишь в нескольких регионах и немногих почерневших от угля долинах. До конца XIX века путешественники-французы, которые видели похожие на ад огромные промышленные города Великобритании, чувствовали себя так, словно попали на другую планету. Во Франции в середине XIX века большинство фабрик были семейными предприятиями, большинство металлургических производств находилось в деревнях и на большинстве текстильных мануфактур труд был ручным. Даже в 1860-х годах ремесленников во Франции было в три раза больше, чем рабочих.

Правда была сложнее и запутаннее, чем можно предположить по анкетам переписи. «Кое-как» доводить дело до конца означало очень много плохой работы, импровизации, блефа и обмана. В 1799 году один учитель истории исследовал тот округ страны, где жил сам, – департамент Аверон. Он обнаружил, что гончарное ремесло там все еще находилось «в младенческом состоянии». Местные жители ткали, но их с трудом можно было назвать ткачами. Строители занимались сразу всеми строительными ремеслами и ни одного не знали как надо. В Авероне были плотники, которые ни разу не видели ни рашпиля, ни долота; кузнецы, которые подковывали мулов тяжелыми подковами так, что те начинали хромать, и еще пытались чинить часы; пастухи, которые метили своих овец несмываемой смолой, и повара, знавшие всего один рецепт – соль, пряности и как можно больше мяса.

Во всех этих профессиях работа выполнялась с той же скоростью, что и большинство дел на фермах, то есть не в ритме производственного конвейера. Сроки исполнения работ определялись длиной светового дня и временем года. Во время сбора урожая батрак мог работать в поле пятнадцать часов в день, но в другое время он работал восемь часов или даже меньше. В департаменте Эндр в пору роста посевов люди находились в полях с шести часов утра до семи вечера. Но в середине дня поля пустели на три часа: сиеста существует не только на солнечном юге. Работать напряженно и без отдыха приходилось редко, а для большинства людей, если судить по тому, как они питались, это было и физически невозможно.

Календарь не был тюремной стеной из недель, месяцев и лет с крошечными окошками для отдыха. Работы на ферме обычно занимали не больше 200 дней в году. Рабочие на фабриках редко работали больше 260 дней в году. Год, как правило, включал в себя несколько религиозных праздников (Страстную неделю, Пасхальную неделю, Иванов день, День Всех Святых, Рождество, Новый год и три дня масленичного карнавала), ежегодное паломничество – по сути дела, отдых под открытым небом; «день» местного святого, иногда продолжавшийся несколько дней, день святого соседней деревни, примерно раз в неделю – рыночный или ярмарочный день и около десятка семейных встреч. В большинстве местностей Франции считалось также, что в пятницу лучше ничего не делать: нельзя начинать уборку урожая или постройку нового дома, заключать сделки, сеять, резать свинью, вводить в стадо новое животное, убираться в конюшне или хлеву, копать могилу, менять простыни, стирать одежду, отправляться в путь, смеяться или рожать. Тот, кто это делал, сам напрашивался на неприятности. Считалось, что рубаха, выстиранная в пятницу, станет саваном. Воскресенье, разумеется, было днем полного отдыха. Считалось, что, если человек ловит рыбу в воскресенье, у него родятся дети с рыбьими головами.

В стихотворении из Матиньона в Бретани говорится, что при правильном выборе предлогов и в подходящее время года можно бездельничать целую рабочую неделю.

Lundi et mardi, f?te;

Mercredi, je ne pourrai y ?tre;

Jeudi, l’jour Saint-Thomas;

Vendredi, je n’y serai pas;

Samedi, la foire ? Pl?ne?.

Et v’l? toute ma pauv’ semaine pass?e!

Понедельник, вторник – праздник.

Среда – я не смогу там быть;

Четверг – День святого Фомы;

В пятницу меня там не будет;

В субботу ярмарка в Плене.

Вот и вся моя неделя пролетела!

Жителям какого-нибудь края-«пеи» значительная часть этой книги показалась бы историей мира, в которой лишь на мгновение, случайно мелькнуло имя их деревни. Но если бы человек XXI века оказался в каком-нибудь из этих краев в любой момент времени до Первой мировой войны, он бы точно так же растерялся.

Если бы современный путешественник сел отдохнуть у края поля, заснул и проснулся двести лет назад, он увидел бы почти тот же пейзаж, но явно долго остававшийся без ухода. Злаки на полях стали бы ниже, были бы засорены стерней и сорняками и населены птицами и насекомыми. Шоссе превратилось бы в изрытую колеями немощеную дорогу, которая ведет приблизительно к ближайшему шпилю, но почти не выделяется среди других дорог, пересекающих поля. Было бы меньше аккуратных параллелограммов леса и больше беспорядка в расположении на местности живых изгородей, прудов и хуторов. Такой пейзаж наводил на мысль, что здесь живут домоседы, которые внимательно относятся к малым пространствам и более уязвимы для стихий. Без более крупных геометрических форм – водокачек, силосных башен, линий электропередачи и струй пара – казалось бы, что дома людей прячутся среди пейзажа.

Вместо трактора были бы видны фигуры цвета земли, работающие со скоростью стада. При более близком взгляде стало бы заметно, что эти люди-машины нуждаются в ремонте. Определить их возраст было бы невозможно. В середине XIX века более четверти молодых людей, стоявших голыми перед призывными комиссиями, оказывались негодными для военной службы из-за «болезненности», в том числе «слабого телосложения», из-за того, что рука или нога не действует или вообще отсутствует, из-за слабого зрения и глазных болезней, грыж и болезней половых органов, глухоты, зоба, золотухи, болезней дыхательных органов и грудной клетки. Из 230 тысяч призывников примерно тысяча были признаны умственно отсталыми или сумасшедшими, 2 тысячи оказались горбатыми, еще почти 3 тысячи были кривоногими или косолапыми. Еще 5 процентов были слишком низкого роста (меньше 5 футов), и около 4 процентов страдали от неустановленных болезней, в число которых, вероятно, входили дизентерия и заразные болезни, переносимые вшами. По вполне понятным причинам тех, кто был болен инфекционными заболеваниями, не осматривали, и в списках сведений о них нет.

А ведь это была самая здоровая часть населения – молодые мужчины чуть старше 20 лет. Здоровье остальных было таким, что путешественник мог сильно усомниться в том, что узнал по книгам, музеям и картинам, даже по картинам художников-реалистов. «Cеятель» Жана-Франсуа Милле могуч, как атлет-олимпиец, а его «Человек с мотыгой» устало опирается на свою мотыгу, но не обессилел, а лишь утомлен. У Жюля Бретона все работницы имеют тонкие лодыжки, красивую грудь и чистые юбки. Одетые в красивые лохмотья «Разбиватели шоссейного камня» у Гюстава Курбе не лишились глаз из-за летящих в лицо осколков камня, их суставы выдержали много часов резких ударов, и, когда они работают, вокруг них не поднимается пыль. Нарисованные крестьяне почти всегда легко справляются со своей работой. На картинах нет скрюченных пахарей, низкорослых кузнецов и близоруких швей. Разумеется, от них не исходят также вонючие запахи пота, мокрой шерсти, сыра и гнилой капусты, как нет и той топографии из разнообразных – свежих и зловонных – запахов, благодаря которой слепой человек мог найти дорогу в ближайшую деревню и узнать, что он забрел за границу своего края.

На первый взгляд фигуры в поле выглядят даже более впечатляюще, чем фигуры на картинах. Их бедра могли бы оттолкнуть ляжки коровы, а мускулы плеч и шеи могут нести груз весом 70 или даже 80 фунтов. (В Альпах говорили, что две женщины могут нести столько же, сколько один мул.) Но эта сила обманчива. Она создана привычкой и повторением малого числа движений. Лица говорят о другом. Если бы одна из этих живых фигур повернулась, путешественник мог бы увидеть то, что подполковник Пинкни назвал недобрым выражением «Венера с лицом старой обезьяны».

Судя по отзывам тогдашних путешественников, больше всего их удивляло то, что в полях работали в основном женщины. До второй половины XIX века почти во всей Франции, за исключением побережья Прованса (но не его внутренних областей), северо-востока и узкой полосы территории от Пуату до Бургундии, женщины составляли почти половину тех, кто трудился под открытым небом. Похоже, что во многих местностях женщины выполняли львиную долю этой работы.

Вскоре этот простой факт вычеркнули из французской истории писатели, которые либо никогда не видели сельской местности, либо считали различия между картофелинами внутри мешка не стоящим внимания пустяком. От долины Луары до Альп и Корсики женщины пахали, сеяли, жали, веяли, молотили, собирали колосья и хворост для топлива, ухаживали за скотом, пекли хлеб, кормили им мужчин и детей, вели дом («плохо», как сказано в докладе о состоянии Южной Нормандии от 1802 года) и рожали новых едоков. Ведение хозяйства в доме было наименее важной из их работ. Не случайно рассказы о проворных духах, которые мыли посуду, застилали постели и выливали содержимое ночных горшков, имели хождение главным образом в Провансе, где среди женщин было больше домохозяек[17]. Мир духов указывал, что люди должны работать вне дома. На всем атлантическом побережье можно было увидеть, как женщины пашут плугом поля, режут скотину и пилят дрова, а мужчины в это время лежат на солнце, растянувшись на куче вереска. В Оверни женщины вставали раньше мужчин и ложились позже их, чтобы успеть расчистить снег, подоить коров, накормить свинью, принести воды, приготовить сыр, очистить и сварить каштаны и спрясть ткань.

Носить воду, например, считалось исключительно женским занятием. Но очень мало было дел, считавшихся исключительно мужскими. В Гранвиле на полуострове Котантен женщины ловили рыбу, чинили лодки, работали грузчиками в порту и плотниками. В Альпах на женщин надевали хомут и впрягали в плуг вместе с ослами, а иногда сдавали их на время другим фермерам. Еще до того, как снег растаял, можно было увидеть, как женщины рассыпают черную землю на полях, чтобы ускорить его таяние, и втаскивают корзины с землей на поля по отвесным склонам, таким крутым, что иногда сильный ветер сдувал с них скотину.

В том же докладе о Южной Нормандии сделано жестокое предположение, что с женщинами обращаются как с вьючными животными потому, что тяжелая работа лишила их красоты: обгоревшая на солнце женщина с распухшими от артрита суставами вряд ли может быть украшением, а потому ее вполне можно загрузить работой. В тех местностях, где общество было патриархальным, например в южной части Оверни, женщины как будто принадлежали к другой касте. Племенное правосудие оставило мало следов в официальных документах, но анекдоты позволяют предположить, что женщин, родившихся в Веле, Виваре или Жеводане, чаще били и насиловали безнаказанно и чаще продавали в супружеское рабство ради объединения фермерских земель. Дальше к северу на положение женщины указывали формы обращения: муж называл своих домашних животных, детей и жену «ты», а жена почтительно обращалась к нему на «вы».

Во многих местностях в честь рождения мальчика стреляли из ружей и звонили в церковные колокола, а если на свет появлялась девочка, семья стыдилась этого, и ее рождение ничем не отмечали.

Кажется, сотни выражавших ненависть к женщинам пословиц из всех мест Франции подтверждают, что она была тогда варварской страной, где драчливые мужчины-тунеядцы жили за счет своих женщин и при этом зло насмехались над ними:

Давать овес козам и вино женщинам – зря тратить добро (Вогезы).

Дочь выдай замуж подальше от дома, а навозную кучу держи ближе к дому (Вексен, Нормандия).

Жена умерла, а лошадь жива – мужчина богат (Бретань).

У мужчины в жизни всего два хороших дня – тот, когда он женится, и тот, когда хоронит жену (Прованс, Лангедок, Гасконь, Страна Басков).

До нас не дошло ни одного подобного высказывания женщин о мужчинах, но это и неудивительно, если учесть, что почти все пословицы записаны мужчинами. Но все же есть и другие пословицы, в которых чувствуется, что мужчины немного побаивались женской солидарности. «Возле колодца, мельницы, печи и прачечной женщины ни о чем не промолчат». «Когда женщина возвращается с ручья (в котором женщины стирали белье), она готова съесть мужа заживо».

Любая из женщин в поле могла бы объяснить, что все это не вполне соответствовало действительности. Женщины работали потому, что мужчины были на летних высокогорных пастбищах, или ушли в море, или семь месяцев подряд ходили по Франции, продавая безделушки из ивовой корзины. Когда мужчины возвращались в порт или в свои горы, женщины, разумеется, становились ответственными за дела семьи. Они организовывали хозяйство на ферме, вели переговоры с владельцами земли и чиновниками и заключали сделки с торговцами. Часто женщины первыми переезжали в город или на равнину и первыми начинали создавать промышленную экономику, продавая свои товары странствующим торговцам. Многие из них не имели особых причин ждать возвращения мужчин. До сих пор в журналах, рекламе и светском разговоре женщину во Франции ассоциируют с мужем и детьми. Но переписи XIX века показывают: более трети всех женщин страны были не замужем и 12 процентов женщин старше 50 лет никогда не выходили замуж.

Использование французского слова les hommes – «мужчины» в значении «люди» – это условность, которая абсолютно не соответствует действительности. Можно без преувеличения сказать, что в те времена, когда экономика Франции была в основном аграрной, эту экономику поддерживали и в значительной степени управляли ею женщины. Это может быть причиной часто встречавшегося мнения, что у женщин Франции, хотя им платили за ту же работу вдвое меньше, чем мужчинам, все-таки было слишком много власти, и, возможно, объясняет, почему антифеминистские реформы Наполеона и правительства Реставрации были такими жестокими. Гражданский кодекс 1804 года лишал замужнюю женщину права контролировать ее собственное имущество. Уголовный кодекс 1811 года фактически разрешил мужьям убивать жен за неверность. Неудивительно, что многие работающие женщины не выходили замуж за своих спутников жизни и что во многих общинах смотрели снисходительно на то, что девушка занимается сексом до брака. В Савойе была поговорка: «Еще ни один дом не опозорило то, что девушка позволила поднять на себе юбки».

Ошибки в понимании были неизбежны. Наблюдатели-буржуа видели грязных существ, которые, согнувшись в три погибели, ковырялись в земле. Буржуа сравнивали их со своими женами, которые держались прямо, гордо подняв голову, и приятно пахли. Им казалось нелепым, что деревенские влюбленные выражали свою нежность щипками и бросанием камней друг в друга, а над нежными словами этих влюбленных они бы посмеялись. В одной из редких дошедших до нас любовных записок, написанной почти неразборчивым почерком на почтовой открытке в 1900-х годах, крестьянин из Вандеи пишет своей невесте: «Ты такая свежая и милая, что единственная вещь, с которой я могу тебя сравнить, – поля молодой капусты раньше, чем до них добрались гусеницы».

Патриотичные наблюдатели обвиняли в плохом обращении с женщинами иностранное влияние так же, как многие люди в сегодняшней Франции считают, что большинство случаев насилия против женщин – дело рук иммигрантов. Что бы они ни увидели, незнание повседневной жизни собственной страны мешало им понять увиденное. Бретонские женщины стояли, когда их мужья ели, но не потому, что были рабынями, а потому, что гречишные блины имеют еще более мрачный вид, если их подать на стол все сразу. По вечерам женщины работали все вместе в амбаре, но не потому, что мужчины отделяли их от себя, как низших, а потому, что для каждой общество и мастерство других женщин были приятнее.

По словам бретонского писателя Пьера-Жаке Элиа, который вырос среди жителей Бигудена в департаменте Финистер, женщина, которая шла по улице сзади своего мужа с сумками и зонтом, была не служанкой, которая следует за своим господином, а пастушкой, которая следила, чтобы ее корова шла по тропе, а не свернула в стадо, собравшееся у водопоя.

Бретонский крестьянин Дегинье видел по всей патриархальной Бретани сцены, которые очень сильно заставляют предположить, что не все женщины терпели жестокое обращение. В то время года, когда было много работы в поле и «лучшие мужчины были поблизости», женщины играли в игру, которая называлась «устраивать большим парням грязь и давильню». В середине дня, когда мужчины спали, четыре или пять женщин находили мужчину, лежащего отдельно от остальных, прижимали его к земле и набивали его штаны грязью или коровьим навозом.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.