Самолет на деревянной ноге

Самолет на деревянной ноге

Пурга продолжалась весь следующий день. Мы не могли даже подойти к самолетам. В этот день решилась и моя судьба. Каманин сказал мне то, к чему я уже был готов:

— Придется оставить тебя здесь с моим самолетом. Мы возьмем с него бензин, чтобы хватило до бухты Провидения, и оттуда сразу пришлем тебе горючее. Постарайся за это время исправить мою машину и догнать нас.

Вряд ли когда-нибудь я получал более тяжелое приказание. Каманин почувствовал это.

— Я прекрасно понимаю, что тебе тяжело, — продолжал он, промолчав, — сожалею, но ничего не поделаешь.

Я не хотел больше об этом говорить. Я сам понимал, что как командир звена Каманин не может поступить иначе.

Третьего апреля погода прояснилась. Мы слили бензин и подготовили аэродром для взлета. Попрощались. Я и механик Каманина Анисимов оставались на земле. Самолеты гудя пронеслись мимо нас. Вот они оторвались от земли. В последний раз Молоков махнул рукой. Мы оставались с Анисимовым вдвоем без бензина с поврежденной машиной. Мы стояли молча и, не отрываясь, следили за двумя точками, уходящими на север, до тех пор, пока не потеряли их из вида. Молча вернулись в ярангу.

В яранге ко мне подошел Тыгренкоу. Это был молодой эскимос, каюр, гоняющий почту на собаках по чукотскому тракту.

— Уехали, — сказал он улыбаясь.

— Да, улетели.

Мне не хотелось говорить ни с кем. Но Тыгренкоу приветливо улыбался. Коверкая русские слова и нащупывая фразы, он упорно стал спрашивать меня о материке, откуда мы прилетели, о заводах, о первой пятилетке. Я разговорился. Мне стало веселей. Да что в самом деле? Впереди еще столько работы! И разве мы одни с Анисимовым, если все здесь хотят нам помочь?

— Тыгренкоу, — сказал я, — ты знаешь все дороги. Есть бензин ближе Провидения?

— Есть близко фактория, наверно с бензином.

Я ободрился. Решил не ждать, пока мне пришлют бензин, и на собаках вместе с Тыгренкоу ехать в ближайшую факторию в бухту Преображения за бензином. На следующий день мы с Тыгренкоу и еще несколько чукчей, которым было по дороге, выехали на север на собачьих нартах.

По пути в одном из горных ущелий началась пурга. Собаки забеспокоились. Они стали часто останавливаться, поворачиваясь к хозяину и поджимая хвосты. Вижу, чукчи начинают совещаться. Тыгренкоу перевел:

— Они говорят, что там впереди пурга. Можно нарты поломать. Ехать нельзя будет.

— Скажи им: надо итти дальше!

Чукчи опять заговорили. Старый чукча собрал вокруг себя всех остальных и начал им что-то рассказывать таким тоном, каким рассказывают притчи или предания. Чукчи кивали головами и поглядывали на меня.

— Что они говорят там? Тыгренкоу перевел:

— Тебя жалеют. Вот, говорят, был тоже один русский — сильный, большой человек. Тоже пошел в пургу и приказал ехать. А потом нарты поломал, и была ему „гамака" (смерть).

Я сказал:

— Ну бог с вами! Уговорили. Заворачивай обратно.

На следующий день погода была удачная. Мы доехали до бухты Преображения. Я привез оттуда бензин в четырех моржовых пузырях и двух жестяных банках — 171 килограмм.

Механик Анисимов возился у самолета, когда я возвращался обратно. Он запрыгал от радости, узнав, что есть бензин.

— А без тебя я токарем сделался, — сказал он и показал выструганную из дерева ложку. Впрочем главный сюрприз Анисимов оставлял под конец. Когда уже обо всем было переговорено, он показал мне шатун шасси, вырезанный из дерева взамен поломанного. Он рассказал длинную историю, как пришлось доставать этот кусок дерева среди чукотских яранг, где вообще нет ничего деревянного и ничего металлического. Это была целая поэма.

Два дня мы провозились с самолетом, пока приспособили деревяжку взамен шатуна и накрепко обмотали ее веревками. 9 апреля самолет был готов в путь.

Вечером накануне отлета каюры привезли мне на нартах бензин и записку от Каманина. Я перечитывал записку несколько раз. Она вызывала непреодолимое желание лететь скорей к товарищам, добраться до цели. Ложась спать, я зажигал спичку и в десятый раз разворачивал смятый листок с карандашными строками:

„Пивенштейн.

Бухта Провидения (северная часть) — открытая вода. Бухта Пловер и бухта Эмма — замерзшие. Посадку производи в бухте Эмма, садись по „Т", которое тебе разложат. Когда сядешь, рули на северный берег к базе ГУСМП…"

Утром вылетели. Мы смотрели на самолет с опасением, как на хромого товарища с деревянным протезом. Выдержит ли? Долго мучились с заводкой мотора. Вода, нагретая накануне, стала остывать. Наконец завели. Поднялись. Повисли в воздухе. А что дальше? Хочешь, не хочешь — придется садиться. Садить самолет на деревянную ногу!.. На веревки!.. Вдобавок у меня не было штурмана. Как узнать, где бухта Провидения? Мы пролетали десятки различных заливов. Но опасения были напрасны. Бухту Провидения увидели издали. Там жили пограничники, они подготовились к встрече и выложили букву „Т".

Я перешел на планирование. Снижался я мелкой спиралью. Долго, очень долго приближался к земле и наконец пошел на посадку. Будь что будет! Я постарался всю силу первого удара передать на здоровую правую ногу. Зацепил землю — и сразу мысль: вот сейчас перевернется… Но чувствую — уже рулю по земле, и с каждым метром вырастает уверенность: все благополучно. Аиисимов выскочил еще на ходу. Смотрю, бежит мой механик рядом с самолетом, пляшет, показывает мне большой палец. Я вылез. Выдержала нога! Мы не могли на нее наглядеться, на эту грубую деревянную ногу, обмотанную веревками.

В шести километрах от Провидения, в бухте Пловер, оказалась мастерская. Там взялись изготовить железный шатун. Два дня 11 и 12 апреля, ушло на этот ремонт. 13-го машпна была уже готова. И 13-го же снова (в который раз!) поднялась беспросветная пурга… Без перерыва, не давая опомниться, она выла и кружилась семь дней.

Семь дней мы прожили, отрезанные от мира. Это вынужденное безделье казалось тяжелее, чем самый опасный перелет. Мы каждый день грели воду, ожидая малейшего прояснения. Лишь бы кусочек просвета, лишь бы открылся хребет, проскочить его, вырваться из этой заколдованной бухты!

21 апреля показался этот просвет. Мы поднялись, прошли к морю, но просвет оказался небольшим. Я заметил было остров Аракамчечин, затем облачность стала сгущаться, и я оказался в молоке. Я хотел вернуться снова в бухту Провидения, но обратный путь уже был закрыт. Так я оказался в узком просвете, имея с одной стороны открытое море, с другой — скалистый берег. Положение было на редкость досадное. Я носился по этому просвету, как крыса по мышеловке. В одном месте на мое счастье облачность прорезалась. Я увидел селение на берегу и белую полоску — какую-то площадку, занесенную снегом. Дальше все скрывалось в пурге. Я сел. Самолет заковылял, как поезд, сошедший с рельс. На площадке оказались валуны, занесенные снегом. Лопнула лента центроплана. Это пустяковая вещь, могло быть хуже, но откровенно скажу — становилось досадно. Теперь снова надо ремонтировать ленту. А где ее достать? В Чаплине (так называлось селение) Анисимов бегал по всем ярангам и вельботам — хоть бы одна металлическая дрянь, могущая заменить ленту! С трудом нашли железный трос. Но на первом же старте, когда самолет запрыгал по валунам, вся наша механика лопнула.

И снова Анисимов поехал на собаках за 70 километров в бухту Пловер, в мастерскую. Я же организовал все население Чаплина, и мы два дня устраивали аэродром для взлета. Помогали все. Чукчанки навешивали флажки, разостлали букву „Т".

Анисимов приехал с лентой. Но был он скучен и чем-то расстроен.

— Слушай новости, — сказал он, едва поздоровавшись. — Видел Галышева. Он летел из Анадыря. Там по радио передавали, что все челюскинцы спасены. Опоздали! А Бастанжнев врезался в землю. Демиров тоже. Самолеты у них разбиты, хорошо — сами целы остались.

Анисимова объял пессимизм. Он не радовался ни исправленной ленте, ни налаженному аэродрому.

— Зачем собственно теперь лететь в Уэллен? Кому мы там нужны? Давай обратно — в Провидение… Я не стал с ним спорить.

— Садись! Идем на Провидение.

Мы мягко поднялись с аэродрома, повисли в воздухе. Тут я развернулся и взял прямой курс на Уэллен. Я никогда не простил бы себе, если бы повернул с Чаплина обратно. То, что я пережил в Уэллене, загладило всю тяжесть пути. В Уэллене никто меня не ожидал и встретили так, словно я прилетел с того света.

— Пивешнтейн! Ты как?

Я был крайне возбужден. Я отвечал на сотни вопросов, показывал всем деревянный шатун… Рано или поздно мы с Анисимовым своими силами, без бензина, на поврежденной машине добрались до цели!.. Меня окружили, фотографировали, расспрашивали и поздравляли:

— С орденом звезды!

Мне казалось, что надо мной смеются.

— За что же, товарищи? Я ничего еще не сделал!

Галышев передал телеграмму Уншлихта: „Поздравляю с награждением орденом Красной звезды за проявленное мужество и героизм".

Уэллен кишел народом, как муравейник. Здесь были летчики, челюскинцы, организаторы, зимовщики…

Этот вечер я, как и прежде, провел в кругу товарищей с песнями и гитарой.

В Уэллене собирались частые совещания. Обсуждали план дальнейшей работы. Надо было перевозить всю массу челюскинцев к бухте Провидения, куда придет пароход. Почти все самолеты вылетали норму. Со льдины перевезли, „героическая часть" окончилась, остается черновая работа… Молоков руководил этими последними перелетами, всячески борясь с „почивающими на лаврах". Я включился в работу со своей старухой-машиной. Она, эта машина, потрепанная, хромая, но верная, была теперь дорога мне больше всех других самолетов.

Я еще шесть раз слетал из Уэллена в бухту Провидения и два

ДОРОГОЙ ИОСИФ ВИССАРИОНОВИЧ!

Нам, летающим над Страной советов, больше, чем кому бы то ни было, видны те исторические изменения, которые совершенно преобразили облик государства. Везде чересполосица сменилась массивами колхозных полей, и основными ориентирами при полетах стали громады новостроек. Эта панорама, которую мы каждодневно видим с наших краснозвездных машин, создана руками миллионов трудящихся под руководством ленинской партии, которую ведете по пути неизменных побед вы, товарищ Сталин.

Мы знаем, что вы, товарищ Сталин, были инициатором грандиозных операций по спасению челюскинцев, и мы благодарим вас за честь, за оказанное доверие участвовать в этом бою со стихией, за честь спасти челюскинцев.

Мы завтра прибываем в Москву, в столицу нашей родины, чтобы первым долгом заявить Центральному комитету партии, правительству и вам, товарищ Сталин, что мы снова готовы итти в бой за могущество, славу и неприкосновенность нашего великого государства.

С этой клятвой мы вступаем на землю нашей столицы.

МОЛОКОВ, Д0РОНИН, КАМАНИН, CЛЕПНEB, ЛЯПИДЕВСКИЙ, ЛЕВАНЕВСКИЙ, ВОДОПЬЯНОВ, ГАЛЫШЕВ, ПИВЕНШТЕЙН И ВСЕ БОРТМЕХАНИКИ, ПРИНИМАВШИЕ УЧАСТИЕ В СПАСЕНИИ ЧЕЛЮСКИНЦЕВ

18 июня 1934

раза из бухты Провидения в бухту Лаврентия (куда перевозили больных), перебросив всего 22 человека. 10 мая я сделал последний рейс. Вскоре после этого мы погрузились на пароход.

Обратное плавание было веселым и шумным. Мы проезжали знакомые места, встречались с людьми, каждый из которых воскрешал в памяти эпизоды недавнего перелета.

Вот Котов — заведующий факторией в бухте Преображения, куда я на собаках поехал за бензином и где я с таким наслаждением побрился и вымылся мылом. Я знал — наступает пора охоты, Котову нужен бензин для вельботов. Ему отпустили тысячу килограммов бензину взамен взятых ста семидесяти.

Вот Братышкин — комсомолец с мыса Чаплино. Это он организовывал эскимосов, чтобы выровнять площадку для взлета. Хотелось отблагодарить его, но я не знал чем. Я написал и передал через него письмо всем эскимосам с товарищеской благодарностью за помощь.

И в самом деле, разве будет лишним еще раз сказать о том, что сделали для нас местные жители? Они перекладывали на себя значительную часть тяжелых работ, они всячески облегчали наши лишения, едва только замечали, что к ним прилетели не „капитаны-начальники", а товарищи, люди Советской страны.

С нами на пароходе ехал молодой чукча, которого мы захватили из Ванкарема. Раньше он работал в фактории. Он так жадно интересовался самолетами, так помогал нам в работе, что мы решили взять его в качестве своего воспитанника, привезти в Спасск и сделать мотористом. И когда я смотрел на него, едущего в новую жизнь, мне вспоминался вечер в Анадыре и незатейливая чукотская песенка:

„Надоело мне работать на американском складе,

Тяжело мне мешки таскать.

Я хочу на пароходе поехать,

Хочу видеть города и машины".

И разве не одинаковая судьба у тебя, товарищ чукча, с тысячами и миллионами? Ведь и мне не легко было проводить свое детство в семье рано умершего еврея-грузчика. Детство. Одесса. Еврейская беднота. Всегда забитая, больная мать. Беспризорность. Папиросы, ириски, сахарин. Привокзальные товарищи, рано приучавшие к картам…

И когда крепко установилась советская власть, всеми силами, пока не было поздно, я рванулся к другой жизни. Я поступил в школу еврейской молодежи, в комсомол…

Как же мне было не радоваться, как сдержать себя от охватившего теплого чувства, когда уже после всех шумных встреч и банкетов я получил еще одну, такую дорогую для меня телеграмму:

„Москва, летчику Пивенштейну, участнику спасательной экспедиции челюскинцев.

Одесская школа-завод еврейской рабочей молодежи ЕВРОМОЛ приглашает тебя, дорогой Пивенштейн, одного из своих лучших воспитанников, на свой пятнадцатилетний юбилей. С чувством гордости мы читали и следили за твоими подвигами, мы радовались награждению тебя орденом Красной звезды. Поздравляем тебя и ждем ко второму июля.

Юбилейная комиссия ЕВРОМОЛА"

Детство… Забытые годы… Как они близки по времени и как далеки по пройденной жизни!