Джафар

Джафар

Дорога.

Сколько дорог было в жизни?

От самой первой остались в памяти какие-то обрывки. Зима, снег... постоялый двор на краю большого кишлака... ощущение чего-то огромного... холодок открывавшегося мира. Лоскутки, из которых уже ничего не сшить. Сорок с лишним лет назад — когда дед Хаким отпустил его, мальчишку, в Самарканд. Шестнадцать было, что ли? Ну да, примерно как этому хмурому джигиту. Все так в жизни. Пойдешь на несколько дней или месяцев, оглянешься — сорока лет как не бывало. В первый раз он ехал — дед дал коня. В последний — идет пешком. Точнее, ковыляет. И деда давно нет. Зато сам он как дед...

Должно быть, дед его любил. Никогда впрямую не говорил об этом. Он вообще был жестким человеком. И не очень разговорчивым. Позже Джафар понял, что ему, возможно, приходилось быть таким. Разве сможешь поддержать устройство мира, если ты мягок? Колонны строят из дерева и камня, а не из ваты.

Вот и дед старался быть камнем, железом! — и когда супил брови, трепетало все живое вокруг.

Но уже старел, должно быть, — мягчел, смирялся, подчас поражая близких неожиданной податливостью.

Подзывал, сажал на колени. Горделиво рассказывал, как командовал когда-то конницей Абу Мансура.

Джафар никак не мог взять в толк, чем дед гордится. Князь Абу Мансур был давно и прочно всеми на свете забыт. Ладно, можно не говорить про конницу, но армия в целом у него все равно оказалась никудышная. А иначе почему его победил собственный брат — Абу Исхак? Войска разбил, самого Абу Мансура пленил и зарезал. Деда, правда, помиловал, позволил встать под свои знамена простым конником. Чем тут гордиться? Служил одному, теперь служишь другому... чем они отличаются друг от друга?

— А потом эмир Исмаил Самани разметал недолгое величие Абу Исхака! — говорил старый Хаким, качая седой головой, и в голосе его снова звучали гордость и изумление тем, с какими людьми пришлось ему коротать век. — Великий эмир Самани забрал себе главную драгоценность мира — Бухару! Да пошлет ему Аллах тысячу лет благоденствия!..

Надо полагать, дед был готов и Исмаилу служить так же, как служил другим, но неотложные дела потребовали его присутствия в Панджруде: тамошняя голота заволновалась. Он взял короткий отпуск и направил стопы в родовое гнездо, чтобы за неделю-другую навести порядок и вернуться. Однако пока порол сволоту (лишь с зачинщиками обошелся круче — одного повесил, другого же приказал, не умерщвляя, порубить на ломти, отчего бунтарь в скором времени отдал богу душу), пока по-отечески вразумлял подданных, восстанавливал закон и внушал благоразумие, пока налаживал заново привычный порядок оброка, пока разбирался с женами... короче говоря, сам не заметил, как присиделся.

К тому времени, слава Аллаху, и дети подросли — нашлось кому вместо него ехать махать мечом в расчете на будущую милость очередного эмира. Среди окрестных князей-дихканов дед был, пожалуй, самым бедным. Бывало, расхаживал в грязном и рваном чапане — но все же перехваченном не веревкой, а золотым поясом, знаком дихканского достоинства. На поясе висели два тяжелых кинжала, следом шагал телохранитель Усман, при необходимости исполнявший и должность палача.

Почти четверть подвластного Хакиму Панджруда занимал его собственный замок: разросшийся, расползшийся многочисленными пристройками дом — не дом, а улей, в самой сердцевине которого коротала дни опоясанная золотым поясом матка.

Личные покои составляли несколько спален, одна из которых примыкала к небольшой мечети, укромная каморка казны, где хранилось самое ценное имущество, и комната приемов — здесь Хаким вершил суд и расправу над чадами, домочадцами, многочисленными рабами и крестьянами, отличавшимися от рабов только тем, что они были вынуждены сами заботиться о своем пропитании.

Вторым кругом шли горенки жен и наложниц. Часть из них выходила на галерею, а все вместе (с пекарней, кладовой, конюшнями и колодцем) представляло собой самодостаточную вселенную, к которой снаружи лепились убогие жилища простолюдинов.

Детей у Хакима было много. Старшие сыновья — в том числе и отец Джафара — давно выпорхнули из отцова гнезда, пополнив собой служилое сословие. Младшие были сверстниками Джафара — Ислам, Ильхан, Фархад, Бузург, Шамсуддин, самый маленький — Шейзар.

Не мальчишки — львята! Один только Джафар — правда, не сын, а внук Хакима, сын сына его Мухаммеда, мальчик от пугливой каратегинской девчушки, — квашня квашней.

Что с ним делать? Был бы и в самом деле тестом, так хоть лепешку испечь, а так куда? Но какой-никакой, а все же внук, со двора не сметешь. В мать, должно быть, — огорчался дед Хаким. Слишком мягкая была, слишком слабая. Такие не живут долго, вот и она не вынесла тяготы первых родов... да что говорить!

Да, да! — весь в мать, ничего от отца... а ведь отец его сильным воином был.

— Твой отец погиб в той битве, когда великий эмир Самани разбил Амра Саффарида!

Так старик говорил.

Джафар слушал его рассказы, и картины прошлого, грозно вздымаясь из небытия, плыли перед глазами, сменяя друг друга, подобно пышным весенним облакам, скользящим по яркому небу. Тяжелые, грубые, как будто высеченные из камня: при одном лишь взгляде на них сердце начинало трепетать и биться чаще. Все в них внушало страх, все грозно подрагивало от избытка мощи, все было больше и значительней настоящего. Огромные кони мотали тяжелыми вороными гривами, косили горящими глазами, удары копыт крошили камни и высекали искры, золотая упряжь слепила взор. Кольчуги сияли, островерхие шлемы лучились гранями, неподъемные мечи, в мощных десницах богатырей казавшиеся тростинками, сверкали ярче солнца.

И как знойное марево, струясь над песком и камнями, заставляет дрожать и крениться дальние скалы, так и струение смерти, трепеща и волнуясь, оживляло суровые лица бесстрашных бойцов: казалось, витязи снисходительно улыбаются мальчику, зачарованно глядящему на них из смутной дали неизвестного будущего.

Жили-были два брата — старший Якуб и младший Амр.

Якуб ибн Лейс Саффарид, вечно пребывавший в состоянии злобной остервенелости, прославился тем, как ответил послу халифа на предложение мира и дружбы. Якуб приказал принести деревянное блюдо, положить на него зелень, рыбу, пяток луковиц, затем распорядился ввести посла, усадил его и сказал, трясясь от ненависти:

— Передай своему хозяину, что я сын медника! В детстве моей пищей были ячменный хлеб, рыба и зелень! Власть, войска, оружие и сокровища я не от отца унаследовал, не от халифа получил в подарок! — сам добыл своей удалью и львиным мужеством! Передай, что не успокоюсь, пока не возьму в руки его голову, — а иначе, клянусь Аллахом, пропади все пропадом, снова буду жрать ячменный хлеб, рыбу и траву!

Брат его Амр, наследовав умершему коликами Якубу, отказался от идеи воевать Багдад, получил от халифа ярлык на Хорасан, избрал столицей Нишапур и стал мирно править своими землями (пределы которых столь расширились благодаря осатанелости Якуба). Народ его любил: он был человеком нравственным, разумным, бдительным, правил умело; хлебосольство Амра было таково, что кухню возили за ним на четырехстах верблюдах.

Государство Амра благоденствовало, армия крепчала. У халифа возникли сомнения: не предпримет ли в один прекрасный день столь миролюбивый ныне Амр то, к чему так рвался покойный брат его Якуб?

Кого-то нужно было использовать в качестве противовеса, а поспорить с Амром о правах на владение Хорасаном мог только Исмаил Самани, владетель Бухары.

К Исмаилу зачастили посланники. Одни сообщали мнения повелителя правоверных устно, другие привозили пространные письма.

— Восстань на Амра, сына Лейса! — писал халиф. — Двинь войска, отними царство! Ты имеешь больше прав на эмирство в Хорасане: эти владения принадлежали твоим предкам. Следовательно, во-первых, за тобою — право. Во-вторых — твои похвальные качества. В-третьих — мои молитвы! Верю, что Всевышний окажет тебе поддержку. Не смотри, что у тебя немного войска, а прислушайся к тому, что говорит Господь:

“Сколько раз небольшие ополчения побеждали многочисленные армии!” Бог с терпеливым!

И в конце концов Исмаил решился.

Он перешел Амударью с двумя тысячами всадников. Каждый второй из них владел щитом, каждый двадцатый — кольчугой. На пятьдесят человек приходилась одна пика, и наличествовал некий оборванец, который из-за отсутствия вьючного животного был вынужден привязать доспехи к седельным ремням собственной лошади.

Когда Амру ион Лейсу сообщили об этом войске, он рассмеялся и сказал:

— Клянусь Аллахом, я им покажу звезды при свете дня!

Что касается своего собственного войска, то Амр держался строгого обычая. Было у него два барабана — “мубарак” и “маймун”. Как наступал конец года, Амр приказывал бить в оба, чтобы все воинство узнало — наступил день награждения. Казначей высыпал перед собой груду дирхемов, начальник войска читал реестр. Первым выкликалось его имя — Амра, сына Лейса. Амр, сын Лейса, выступал вперед. Начальник войска строго оглядывал его одеяние, коня и оружие, проверял принадлежности, хвалил и одобрял. После чего отвешивал положенные триста дирхемов, высыпал в кису. Амр совал жалованье за голенище и говорил: “Хвала Аллаху, всевышний господь отличил меня послушанием повелителю правоверных!” Затем он восходил на положенное ему место, садился и смотрел, как начальник войска таким же порядком осведомляется о каждом. Лошади были в панцирях, оружие и снаряжение — в полной готовности.

Но воистину судьба — ненадежная крепость.

Когда армии сошлись, почему-то случилось так, что Амр был разбит: после первой же сшибки, потеряв всего десяток человек, все семьдесят тысяч его невредимых всадников обратили холеных коней в паническое бегство.

Начавшись после утреннего намаза, дело кончилось уже ко времени дневного, а промедливший Амр ион Лейс оказался в плену.

Горестно помолившись, знатный пленник заметил одного из бывших своих обозников, неприкаянно бродившего по лагерю победителей. Подозвал:

— Побудь со мною, я остался совершенно один. Да приготовь что-нибудь поесть: как ни печалься, а пока жив, все равно не обойтись без пищи.

Обознику стало жалко поверженного владыку. Он раздобыл кусок мяса, попросил взаймы у чужих солдат железный котелок, собрал сухого навозу, положил друг возле друга пару булыжников, развел огонь, поставил мясо на огонь и отлучился поклянчить соли.

В это время к очагу подбежал невесть откуда взявшийся пес: сунул морду в котелок, схватил было кость, обжегся и отдернул морду; стоявшая вертикально дужка котелка упала ему на шею, пес с визгом кинулся прочь, унося с собой раскаленную кастрюлю.

Увидев это, Амр ибн Лейс обернулся к вражескому войску и сказал, смеясь:

— Воистину, судьба переменчива: утром мою кухню везли четыреста верблюдов, а вечером унесла одна собака!

Между тем Исмаил, собрав вельмож и войсковых начальников, сказал:

— Эту победу мне даровал всемогущий бог, я никому не обязан этой милостью, кроме Господа, да будет возвеличено его имя.

Помолчал, переводя тяжелый взгляд с одного лица на другое и как будто ожидая возражений. Не дождавшись, продолжил:

— Этот Амр, сын Лейса, — человек большого великодушия и щедрости. Он владел оружием и большим войском, рассуждением, правильностью и неусыпностью в делах, он был хлебосолен и справедлив. Мое желание таково: постараюсь, чтобы он не претерпел никакого бедствия, провел остаток своей жизни в благополучии.

Когда слова Исмаила дошли до ушей Амра ибн Лейса, он, великодушный, но пораженный великодушием победителя, решил не сдаваться в этой битве великодуший.

Несколько дней он сидел на тюке с сеном, перебирая четки; борода его в эти дни сильно поседела, голос сел. Придя к итогу своих размышлений, Амр попросил аудиенции.

Сославшись на нездоровье, осторожный Исмаил вместо того прислал к нему доверенное лицо.

— Ну хорошо, — разочарованно сказал Амр. — Тогда передай Исмаилу вот что. — Он прикрыл глаза веками, подбирая слова. — Скажи так: меня разбил не ты, но твои благочестие и праведность. Бог, преславный и всемогущий, отнял у меня государство и вручил тебе. Я согласен с волей Бога. И ничего не желаю тебе, кроме добра. Ты достиг желаемого: твоя держава пополнилась. Будто переспелый плод, Хорасан сам упал тебе в руки. Вместе со своей столицей — золотым Нишапуром. У тебя стало много забот. Тебе понадобятся деньги. А у меня остались от брата большие сокровища. Я дарю их тебе! Вот список.

Распустил завязки рубахи и достал свернутый в трубку лист пергамента.

Исмаил долго его перечитывал: то, хмыкнув, задумчиво сворачивал, то снова принимался изучать.

— Хитрюга этот Амр, — в конце концов сказал он, в сердцах хлопнув себя по коленке трубкой пергамента. — Хитрец! Догадливый хочет выскользнуть из рук недогадливых. Но он меня не перехитрит!

— Что вы имеете в виду? — спросил визирь.

— И Якуб говорил, и Амр повторяет: наш отец был медником. Хороши медники! Что-то не видывал я прежде, чтобы медники владели такими сокровищами. Если ты сын медника, откуда богатства? — силой отнимали. Все, до чего дотягивались руки, они обращали в свои динары и дирхемы. Подумать только! Жалкое имущество чужеземцев и путешественников, пожитки убогих и сирот... даже носки, связанные на продажу несчастными старухами! Ведь так?

Визирь пожал плечами и кивнул, соглашаясь:

— Скорее всего.

— А теперь что получается? Завтра ему держать ответ перед Господом, а сегодня он ловчит, норовя переложить свои грехи на мою шею. Его спросят на Страшном суде — и он с чистым сердцем ответит:

“Все, что было у нас, препоручили мы Исмаилу, у него и требуйте!”

Он был в таком гневе, что визирь невольно зажмурился.

— Спасибо! Я не так силен, чтобы ответствовать перед гневом Аллаха. Верни ему, — сказал Исмаил, отшвыривая пергамент. — Я разочарован.

* * *

Да, в этой странной, не успевшей толком начаться битве (произошедшей как будто специально, чтобы показать, как легко птица удачи перелетает из одних рук в другие), насчитали всего десятка два убитых. Одним из них оказался отец Джафара. На всем скаку и совершенно неожиданно Мухаммед ибн Хаким встретился с тяжелой кипарисовой стрелой, искавшей жертву в полупрозрачном знойном воздухе. Она угодила в узкую щель между воротником кольчуги и подбородником шлема, пробила горло и мгновенно перенесла несчастного с дымящегося поля брани — обычно покрытого тучами бурой пыли, оглашенного лязгом, ревом, ржанием взбешенных коней и надсадными стонами умиравших — прямо в тихие райские кущи, где у нежной прохлады хрустальных бассейнов полногрудые гурии радостно встретили доблестного воина чашами алого вина.

Славно бился, славно погиб! А маленький Джафар — нет, не в отца!

Чуть подрос, дед взялся переделывать натуру внука, упрямо выковывать в нем рыцарские качества. В строгости держал, в движении. Плачешь? — не плачь. Посмотри на Шейзара. Ведь младше тебя, а не плачет.

Почему есть не хочешь? — ешь, должен сильным быть. Не натянешь тугой лук? — вот тебе поменьше. Меч велик? — держи сабельку. Седло? — ну, седел других не бывает, как и лошадей... не на баране же тебе ездить. Сиди уж как-нибудь во взрослом. Вон, смотри, как Шейзар скачет!

Воспитывал, воспитывал... потом увидел однажды, как Джафара тузит пятилетний сын повара. Сорванца на конюшню, повара в яму, внука пред светлые очи — ты что?! Размазня! Ты на два года старше! Почему сам не ударишь?! Уж не говорю, что раб не смеет тебя пальцем коснуться!.. но все же, сынок, внучек ты мой, почему ты не стукнул его в ответ?

Джафар молча теребил полу, потом поднял черные от горя, полные слез глаза:

— Дедушка, ему же больно будет...

Ах, чтоб тебя!

То ли дело Шейзар!

Они росли вместе, были неразлучны и лет до трех казались близнецами, хоть и появились на свет от разных матерей.

С годами это сходство истаивало. Шейзар и на самом деле был совсем другой. Верткий, сильный, цепкий, всегда охваченный каким-нибудь новым порывом, страстным желанием, исполнение которого не терпело даже минутного промедления. Когда охота, широким пожаром гудящая в тугаях, наваливалась на кабанье стадо, мальчик Шейзар, скалясь и вереща, как ошалелый кот, обгонял взрослых братьев и егерей, чтобы первым рубануть по загривку освирепелого секача. Чуть что не по нему — за нож: однажды из-за какой-то ерунды пырнул раба-прислужника; прибежал возбужденный, взахлеб рассказывал Джафару, как, оказывается, это легко: одно движение — и, став белее речной воды, человек уже не может ничем ответить.

Джафара замутило. А старый Хаким пожурил младшенького — мол, что же ты, испортил хорошего раба. Не надо было; теперь если и выживет, будет болеть целый год. Тем дело и кончилось. Понятно, безжалостность — одна из главных составляющих столь ценимого всеми рыцарства.

Джафар, как ни силился, никогда не мог попасть стрелой даже в самую большую тыкву из тех, что старый тюрк Джучи расставлял в качестве мишеней. А для Шейзара Джучи вешал на ветку грушу, схватив бечевкой черенок, и тот, бешено разогнав коня, на всем скаку насаживал грушу на остриё копья. Джафар знал, что главное в этом деле — железно прижать локтем к бедру тяжелое древко, но у самого него, как ни старался, ни тужился, и близко так не получалось, и приходилось только поеживаться, представляя, что будет, если вместо груши на пути Шейзара окажется человеческое горло, заманчиво белеющее в узкой щели доспехов.

Пятнадцати ему не было, взял силой одну из юных невольниц — степнячку Айшу, — приобретенную стареющим Хакимом для себя, да в силу множества иных забот оставленную почти на полгода без мужского пригляда. Тут уж Хаким освирепел хуже кабана. Сгоряча приказал бросить Шейзара в яму, но к вечеру остыл, призвал к себе; через час стало известно — подарил Айшу бойкому сынку... а и впрямь, куда ее теперь? Через полгода Шейзар выгнал затяжелевшую наложницу из летнего шатра, а сам тут же сцапал девочку из деревни — и тоже силой добыл, так что Хакиму в конце концов пришлось даже чем-то откупаться от ее родных.

И, несмотря на то, что Шейзар умел и мог все, что касалось пиров и битв и было потребно для достойной жизни сына знатного дихкана (пусть пока только в бесспорных задатках), а Джафар, хоть и был так же всему выучен, но столь же бесспорно уступал ему всюду, где дело касалось удальства и безрассудства, именно Шейзар благоговел перед Джафаром, относясь к нему как к старшему (даже вопреки тому, что приходился ему дядей), то есть с безоговорочным уважением и послушанием, — хоть тот и старше-то был всего на полгода.

Нет, Шейзара не поражало, что брат может сложить песенку. Подумаешь! У них в Панджруде каждый может сложить песенку — любой подпасок. Потому что у них в Панджруде самые голосистые, самые звонкие во всем Аджаме[12] соловьи. Как самому не запеть, если заросшие арчой склоны возносят ночами небывалой красоты хоры? Коли наслушаешься их, так невольно начнешь лопотать какие-нибудь на скорую руку рифмованные глупости. Все здесь сочиняют песни. Сам Шейзар сколько раз складывал. Правда, до его творений никому нет дела, а вот Джафаровы почему-то разлетаются по всей округе. Да ведь песенка — она, в конце концов, и есть песенка.

Дело в другом. По просьбе Джафара Хаким взял ему учителя — старого Абусадыка, муллу и знатока Корана. Шейзар начал было учиться за компанию с братом-племянником, однако, сделав две-три попытки вникнуть в смысл того, что происходит на пергаменте, пришел к ошеломительному, но совершенно неопровержимому выводу, что все его умения, навыки и способности не стоят ничего по сравнению с тем, чему так быстро научился Джафар. Овладеть мечом и искусством стрельбы из лука, клещом сидеть на коне, уворачиваясь от чужих стрел и лезвий, — не представляло никакой трудности. А вот понять чертовы законы, по которым пишутся эти чертовы буквы![13] Нет, что ни говори, это не его дело.

Шейзар бросил занятия, только время от времени просил разрешения молча посидеть рядом, чтобы, и впрямь ни бельмеса не понимая, с радостным изумлением наслаждаться высокоумием своего ученого брата.

Отпускать Джафара в Самарканд дед Хаким не хотел. Он уже решил для себя, что среди стольких сыновей-воинов ему не помешает и один внук-мулла. В конце концов, не все споры решаются мечом, иногда нужен человек, который способен при случае привести и божественные аргументы. Пререкаться с дедом было бесполезно. Тогда Джафар подговорил Абусадыка, и тот в разговоре со старым князем посетовал, что ничему уже не может научить даровитого подростка, которому теперь только возраст мешает стать муллой (да что возраст? — дело поправимое, со временем переменится). И что не перестает удивляться его разумности, явно выходящей за границы возраста, — обо всем на свете юноша способен рассудить как взрослый, опытный человек, всерьез, с пониманием всех последствий того или иного поворота событий. Вздохнул и о том, что такие вот, самодельные как бы, муллы, какими бы чудными достоинствами ума и образования они ни обладали, вечно живут под угрозой смещения: придет человек с эмирским фирманом, с ярлыком медресе — и все, извини-подвинься, теперь этот выскочка будет настоятелем мечети. А то еще, бывает, из халифата таких присылают — вовсе беда. Разве нужен нам в Панджруде мулла-араб?

Большой Хаким призадумался.

* * *

Было у дихкана Панджруда три знатных меча — Благодетель, Остряк и Избавитель. Много лет назад Хаким, препоясанный в тот раз Избавителем, вышел из дома. Он не нашел лошади у дверей и постоял немного, поджидая. Когда замешкавшийся стремянный привел ее, Хаким ударил слугу мечом, не вынимая из ножен. Хотел приложить плашмя, да тяжелая десница сама повернулась, как привыкла.

Меч рассек ножны, серебряные наконечники, плащ и шерстяную рубашку; локоть был разрублен, и рука отлетела. Удар, конечно, славный, но с тех пор Хаким содержал семью своего стремянного, одному из детей которого он и поручил заботу о внуке — звероватому, до самых глаз заросшему курчавой бородой парню лет двадцати трех, звавшемуся Муслимом.

Муслим был калач тертый: пару-тройку раз Хаким брал его в свою дружину — гонять шайки местных бродяг, в какие вечно сбиваются беглые рабы и прочая рвань, — и тот показал себя с самой выгодной стороны; в мирное же время помогал отцу, занимавшемуся (тоже по поручению дихкана) кое-какой торговлишкой, бывал и в Самарканде. За словом в карман не лез, любил и пошутить, да так, что жертвы его веселых шуток долго еще плевались и почесывались.

— Ты должен всегда быть рядом, — настойчиво повторял Хаким. — Следи за ним. Как за собственным глазом следи! Чтоб одет был, обут, сыт, чтоб крепкая крыша была над головой. Денег не жалей. Но и не транжирь попусту — вам до весны жить. Весна придет — хочет он того, не хочет, а ты хватай его и вези в Панджруд. Понял?

— Понял, хозяин, — кивал Муслим, прижимая руки к груди. — Все исполню, хозяин!

— Смотри у меня! — тряс костлявым кулаком Хаким. — Головой ответишь!

Утро было пронзительным и ясным.

Джафар взобрался в седло.

Он старался не показать своего смятения. Как ни хотел уехать, как ни стремился в Самарканд, как ни мечтал, воображая скорое будущее, а все же теперь, когда вот-вот копыта должны были и в самом деле застучать по камням, его охватила смутная бесприютность.

Казалось, прошлое уже грустно смотрит в спину, печально вздыхает и почему-то — несмотря на все его жаркие и искренние обещания — не надеется на новую встречу. Как будто стеклянная стена отделяла его от прежней жизни — и он тосковал, еще не до конца понимая, но уже смутно предчувствуя, что здесь, за стеной, остается самый тихий, самый теплый и надежный мир из тех, по коим предстоит ему странствовать.

— Я вернусь, — сказал он, глядя в выцветшие глаза деда.

— Сынок, — сказал старый Хаким.

Держась за стремя, Хаким смотрел на внука, и губы его подрагивали.

— Дед, ну чего ты?

— Сынок, я тебе вот что на прощание скажу, — Хаким вздохнул и погладил его по колену. — Понимаешь, всякую хорошую вещь можно оценить каким-то количеством таких же вещей, но дурного свойства. Одна хорошая лошадь стоит сто динаров — и десять скверных лошадей тоже стоят сто динаров. Хороший верблюд сто динаров — и десять никчемных сто динаров. Так же и одежда, и оружие, и драгоценности. Но только не сыны Адама: тысяча негодных людей не стоит и одного хорошего человека. Помни об этом!

Старик зажмурился и через мгновение уже шагал к дверям, опираясь на палку так тяжело и резко, что конец ее крошил глину.

— Дедушка! — крикнул в его сутулую спину Джафар. — Ты что? Ну я же правда вернусь! Весной!

Хаким не обернулся.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.