Глава 10. Кишиневский литератор
Глава 10. Кишиневский литератор
В это же время по возвращении из Каменки изменяется служебное положение самого Пушкина в кишиневском обществе и в канцелярии наместничества: по представлению генерала Инзова граф Нессельроде «наложил резолюцию», и Пушкин, чиновник Коллегии иностранных дел, числящийся в командировке в Кишиневе, стал теперь по «третям» получать положенное ему «жалованье» в 700 рублей в год.
Таким образом, Пушкин оказался для остальной канцелярии Инзова своим братом, человеком тоже «двадцатого числа»[10]. Однако это же и прикрепило его к канцелярии.
Как чиновнику на окладе, Инзов дает ему и постоянную работу — командировки — отъезды из Кишинева, поручения. Пушкин переводит с французского молдавские законы.
Пушкин заводит знакомства, входит в кишиневское общество. Он сошелся с чиновником наместничества Н. С. Алексеевым, обязательным, умным и добрым человеком, — познакомил их еще генерал Орлов. У Пушкина и у Алексеева по Петербургу и Москве нашлись и другие общие знакомые.
Алексеев ввел Пушкина в дом одного из местных воротил, коренных магнатов — Егора Кирилловича Варфоломея, богатого молдаванина, генерального откупщика всего края, члена Верховного гражданского суда Бессарабии. Дом у Варфоломея был прекрасный, но небольшой, и по случаю посещения Кишинева Александром Первым этот богач пристроил огромное помещение — род залы, где и принимал царя. В этой зале на вечеринках Варфоломея плясал весь международный Кишинев, гремела музыка — играл оркестр Варфоломея из крепостных цыган, передняя была полна вооруженных до зубов арнаутов. Такой арнаут подымал ковровый занавес, закрывавший вход, и гостю открывалась большая зала с патриотической росписью на стенах. Вправо, влево тоже занавесы, зеленый и красный, отделяли часть залы, за занавесами стояли диваны. Здесь гостей встречала хозяйка в модном европейском платье, поверх которого неизбежное «фармеле» — шитая золотом яркая безрукавка.
Гостя усаживали на диван, и арнаут в лиловом бархате, в кованой серебряной или золоченой броне, в чалме из турецкой шали, с ятаганом за шелковым поясом, держа наготове в левой руке кисейный, тканный золотом платок, чтобы обтереть янтарь мундштука, подавал гостю раскуренную трубку, такую длинную, что она упиралась в пол, и под пяту чубука на пол ставил блюдечко. Гость сидел, курил, беседовал, с хозяйкой.
Перед гостем неслышно возникала цыганка — яркая шаль перетянута через левое плечо, обвита вокруг стана. Цыганка подносила «дульчецы» — восточные сласти и холодную воду в стакане. После сластей декоративный арнаут предлагал обязательный кофе в крошечной фарфоровой чашечке, вставленной в другую — в серебряную. Горячий кофе смолот в пыль, без гущи, сварен крепчайше!.. Гости и хозяйка, сидя на диване, потягивают кофе, курят, обмениваются любезностями.
А в дальнем конце залы у всех на виду на широком диване, на турецком ковре восседает седобородый хозяин на манер турецкого паши: ноги под себя, огромный чубук в руках. Каждого приветствует он поклоном, выговаривая только единое слово: «Пофтим!» — «Пожалуйте!»
Один из русских кишиневцев того времени про него писал:
Он важен, важен, очень важен —
Усы в три дюйма, и седа
Его в два локтя борода.
Янтарь в аршин, чубук в пять сажен,
Он важен, важен, очень важен…
Хозяин пока важен, пусть у него особых оснований для важности и нет: в кишиневском суде против него, Егора Варфоломея уже возбуждено дело по избиению им русского чиновника: хозяин — человек с характером. Кроме того, о нем ведется следствие по поводу его неправильных расчетов с казной.
А пока у Варфоломея дочка-красавица Пульхерица — свежая, спокойная, очень красивая. Столь же немногословна, как и отец, мило улыбалась всем кавалерам, и на все их ухаживания говорила по-французски и всегда одно и то же:
— Ах, это вы все шутите! Ах, какой вы, право!
Пушкин охотно танцевал на этих балах и увлекался Пульхерицей.
Варфоломеевские балы вскоре же прекратились: следствие было закончено, назначены были публичные торги на продажу четырех земельных поместий Варфоломея — «на предмет частичного погашения казенной недоимки», исчисленной в очень крупную общую сумму — в 797 тысяч левов. Варфоломей был также уволен от должности в бессарабском областном гражданском суде, и дом его и танцевальный зал в конце концов пошли с молотка.
Вечера бывали часто и у Т. Балша — другой красочной фигуры Кишинева.
Тодораки Балш жил и работал раньше под турецкой властью в Яссах, столице Молдавии, и во время гетерий перебежал в Кишинев — под защиту русского правительства.
Турецкое правительство поручило управление Молдавией и Валахией грекам-фанариотам, то есть жителям квартала Фанари в Константинополе. Так именовались православные греки, оставшиеся жить в Константинополе после взятия его турками в 1453 году. Ловкие, образованные, эти старые греки-византийцы верой и правдой служили хозяевам-туркам и жестоко жали на одноверных им молдаван, почему в Кишиневе возник тогда проект — послать депутацию к султану, просить снять фанариотов в Молдавии и Валахии с их постов, заменить их молдаванами. Турция выразила согласие начать по этому поводу переговоры, и Балш должен был скоро ехать в Константинополь как глава делегации.
Бывая в доме Балша, Пушкин очень любил весело болтать по-французски с его женой.
Открыто жили в Кишиневе и принимали другие знатные молдаванские бояре: Георгий Рознован, Земфираки, Ралли, Маврогений, вице-губернатор М. Е. Крупенский, его брат Тодор Крупенский, гражданский губернатор К. А. Катакази.
У Пушкина есть картина Кишинева того времени:
Раззевавшись от обедни,
К Катакази еду в дом.
Что за греческие бредни,
Что за греческий содом!
Подогнув под. ноги,
За вареньем средь прохлад,
Как египетские боги,
Дамы преют и молчат.
В своеобразном этом русско-молдавано-турецком обществе вокруг Пушкина нужно отметить еще одну любопытную пару — мать и дочь Полихрони. Эти две гречанки бежали из Константинополя после того, как турки в ответ на восстание и эксцессы гетерий устроили там резню, греческого населения на самую Пасху 1821 года. Мать Полихрони была гадалка, привораживавшая сердца гордых девушек, отказывавших ее клиентам в любви, дочь же, носившая гомеровское имя Калипсо, была красива, с классически правильными чертами лица. Чудесны были ее косы, длинные, густые, волнистые, и особенно прекрасны глаза— огромные, подведенные сурьмой, с длинными ресницами, миндалевидные, черные, огневые.
Калипсо очень хорошо пела под гитару страстные турецкие песни, с чувством, с выразительными жестами, с игрой лица. Особенно всех интриговало то, что, по слухам, Калипсо когда-то была любовницей «самого Байрона».
В стихах к «Гречанке» Пушкин писал Калипсо:
Ты рождена воспламенять
Воображение поэтов,
Его тревожить и пленять
Любезной живостью приветов,
Восточной странностью речей,
Блистаньем зеркальных очей
И этой ножкою нескромной;
Ты рождена для неги томной,
Для упоения страстей.
Скажи: когда певец Леилы
В мечтах небесных рисовал
Свой неизменный идеал,
Уж не тебя ль изображал
Поэт мучительный и милый?
Молодой Пушкин не тяготился провинциальной жизнью — принимал он ее такой, как она была.
С течением времени, как и всюду, политическое положение в Кишиневе меняется, и вышеприведенное радужное письмо-отчет Пушкина В. Л. Давыдову оказывается «не соответствующим действительности…»
На слухи о войне за освобождение Греции поэт отозвался стихотворением «Война».
Всё ново будет мне: простая сень шатра,
Огни врагов, их чуждое взыванье,
Вечерний барабан, гром пушки, визг ядра
И смерти грозной ожиданье.
В Кишинев приезжает подполковник Пестель — глава Южного тайного общества. Приезд его в Кишинев имел, кроме официальных, несомненно, и тайные цели — в Кишиневе по местным связям отлично было известно, что делается за Дунаем.
«Утро провел с Пестелем, — записывает Пушкин в своем дневнике 9 апреля 1821 года, — умный человек во всем смысле этого слова… Мы с ним имели разговор метафизический, политический, нравственный и проч. Он один из самых оригинальных умов, которых я знаю…»
Встреча и беседа эти, наверное, были отменно значительны.
Пушкин виделся с Пестелем еще и 26 мая— тот заходил к нему в сопровождении Пущина и Алексеева. Очевидно, политическая обстановка потребовала второго визита Пестеля в Кишинев…
В эти затерянные в глуши, сложные по обстановке кишиневские годы Пушкин упорно работает как литератор. Его имя в столичной и провинциальной печати, он отзывается «на злобу дня», на события современности.
Он пробивает порой кишиневские стены.
Пушкин поддерживает деловую переписку с издателями. 4 декабря 1820 года еще из Каменки Пушкин в Петербург пишет Н. И. Гнедичу, издателю, выпустившему в свет «Руслана»: «В газетах читал я, что «Руслан»… продается с превосходною картинкою — кого мне за нее благодарить?.. Покамест у меня еще поэма готова или почти готова».
Поэма «Руслан и Людмила» вышла в свет в начале августа 1820 года, и лишь спустя полгода Пушкин наконец получает в свои руки в Кишиневе первый авторский экземпляр, за что и благодарит Гнедича, явно любуясь книгою: «Платье, сшитое, по заказу вашему, на «Руслана и Людмилу», прекрасно; и вот уже четыре дни, как печатные стихи, виньета и переплет детски утешают меня»..
И тут же довольный автор по-деловому извещает издателя, что он кончил новую поэму — «окрещена Кавказским пленником… во всей поэме не более 700 стихов — в скором времени пришлю вам ее — дабы сотворили вы с нею, что только будет угодно».
Впрочем, скоро Пушкину приходится пересмотреть свое отношение к Гнедичу как издателю: за «Руслана» Гнедич выплатил Пушкину что-то очень мало, а выпустив «Кавказского пленника», Гнедич заплатил Пушкину за него всего-навсего 500 рублей и дал только один-единственный бесплатный авторский экземпляр. Гнедич предлагает немедленно же выпустить вторые издания и «Руслана», и «Пленника», но автор воздерживается: он чувствует уже деловую почву под ногами.
Вместо Гнедича за издание пушкинских произведений берется добрый друг князь П. А. Вяземский, в издании которого вышел «Бахчисарайский фонтан». Издатель на этот раз выплатил Пушкину высокий гонорар в три тысячи рублей.
Все больше законченных стихов выходит из-под пера поэта, всё больше под звон почтовых колокольцев отсылается в Петербург, в Москву. Его «ссылошная» литературная работа идет неплохо.
В 1820 году вышла поэма «Руслан и Людмила», в 1822-м — «Кавказский пленник», в 1824-м — «Бахчисарайский фонтан». В мае 1823 года начата первая глава «Евгения Онегина», это прощание поэта с Петербургом и собственной юностью.
Победоносно входя в литературу, танцуя на кишиневских балах, крупно играя в карты, ухаживая за дамами, дерясь с дерзецами на дуэлях, Пушкин теперь подчеркнуто, экстравагантно подчас выявляет свое право на оригинальность, на независимость, на своеобразие, на личность, на свой труд. Он, по рассказам кишиневских старожилов, появлялся иногда на публике то в костюме турка, в широчайших шароварах, в красной феске с кистью, в туфлях, покуривая трубку, а то являлся греком или цыганом, или евреем… Как-то на празднике Пасхи, когда всюду трезвонили колокола и веселые, нарядные толпы людей затевали танцы и игры на улице, Пушкин вместе с толпой пляшет молдавский народный танец «джок»… Из толпы поэт переходит к смотревшим на него знакомым и с восторгом рассказывает, как приятно отплясывать «джок» под гулкие звуки кобзы.
Поэт вообще не стеснялся в выражении своих восторгов, своих чувств, как и своего гнева. Едучи однажды верхом по праздничной улице, Пушкин в окне увидел хорошенькое девичье личико, дал коню шпоры и въехал на крыльцо.
Девушка перепугалась. И весь Кишинев после этого услышал, что генерал Инзов на два дня отечески лишил Пушкина обуви. Поэт просидел это время у себя в комнате за письменным столом, писал, читал и развлекался стрельбой из пистолета пулями восковыми и из хлебного мякиша.
Восковыми пулями дело не ограничивалось. Играя как-то ва-банк, Пушкин проигрывал некоему офицеру Зубову… Встав из-за стола, он со смехом заметил, что, в сущности, ему не следовало бы платить проигрыша, так как Зубов играл наверняка…
Произошло объяснение, последовал вызов. Поехали «в Малину» — виноградник за Кишиневым, где по традиции происходили дуэли. Пушкин «стоял под пистолетом, выбирая из фуражки спелые черешни и выплевывая косточки»[11], Зубов стрелял, дал промах. Пушкин, имея за собой право выстрела, спросил: — Вы удовлетворены?
Зубов требовать его выстрела не стал, а бросился обнимать противника.
— Это уже лишнее! — заметил холодно Пушкин и ушел.
Был и другой случай. Пушкина вызвал к барьеру из-за пустячного недоразумения на танцах старый командир Егерского полка, герой Бородина, полковник Старов. Стреляться съехались на рассвете зимой, в метель, в сильный ветер. Стреляли каждый по два раза, но давали промах.
Решили отложить до хорошей погоды, но друг Пушкина Н. С. Алексеев увел противников в ресторан Николетти и помирил их.
— Полковник, — сказал Пушкин, — я всегда уважал вас и потому принял ваш вызов!
— И хорошо, Александр Сергеевич, сделали! — отвечал тот. — По правде и я скажу, что вы так же хорошо стоите под пулями, как и пишите!
Оба противника обнялись…
Свободный, смелый, независимый Пушкин не стеснял себя и в сердечных увлечениях… Один из молдавских друзей поэта, Константин Захарович Ралли, поехал раз с Пушкиным в свое поместье Долну (ныне город Пушкин). Неподалеку в лесу стояла табором цыганская деревня, заселенная крепостными Ралли. Возвращаясь из Долны, Ралли с Пушкиным заехали к лесным этим цыганам, где в шатре у були-баши, то есть у старшины табора, Пушкин увидел его дочь. Высокая, черноокая красавица с длинными косами, Земфира одевалась по-мужски — носила шапку баранью, белую шитую молдаванскую рубаху, цветные шальвары, курила трубку… Женского на ней были только мониста из золотых и серебряных монет, дары ее поклонников.
Пушкин был в восхищении, он стал уговаривать своего спутника погостить в этом лесу — среди цыган, певших под гитару, плясавших с медведями, звонко ковавших чудесные поделки, хоть немного пожить такой простой, привольной жизнью.
И жил Пушкин в шатре седого були-баши целых две недели, ел у костра простую пищу, две недели бродил с красавицей по степи, по лесу. И люди видели, как юноша и девушка, взявшись за руки, стояли в поле и восхищенно смотрели друг на друга — простая цыганка и великий поэт. К тому же красавица говорила только по-цыгански, а Пушкин по-цыгански не понимал… И говорили еще люди, будто Пушкин сильно ревновал эту свою немую любовь…
И вот, как-то вернувшись из поместья Ралли в знакомый шатер, Пушкин своей красавицы там не нашел. Oнa бежала с другим — цыганом, предпочтя его любовь любви Пушкина, бежала в село Варзарешты. Пушкин хватает коня, скачет за изменницей, ищет ее — и не находит.
И Пушкин снова в Кишиневе, в доме Инзова, — степная и лесная любовь пронеслась над ним ливнем — с грозой, буреломом, освежила душу, развернула новые горизонты.
Пушкин, пережив любовь Зефиры, «не умер, не сошел с ума». И чудится автору, пишущему эти строки, что та неведомая строчка, вспыхнувшая в поэте на именинном пиру у Орлова, все время мучит его сознание, грызется, как мышь под полом.
Бойцы поминают минувшие дни…
Строчка эта живет где-то в мозгу, шевелится там, ищет себе некоего единственно возможного расширения, витая не то в музыке, не то в цветных, переливных образах. Что могло окружать эту строчку в этих смутных переживаниях Пушкина? Шум именин Орлова, басистые, победные, уверенные, упоенные, грозные голоса. Карамзин подсказывает, что эти голоса должны быть древними, чтоб устоять, не быть снесенными бегом времени. Пушкин после обоих именинных пирогов Кишинева и Каменки побывал в Киеве, на его романтических надднепровских высотах. Возможно, что это в древнем Киеве происходит этот пир? Пир этот — тризна, тризна по великому мужу, мужу уходящему, но не в могилу, а в бессмертие; и вот тут, как-то сразу возникнув и закачавшись в видении, карамзинская легенда о кончине вещего Олега, первого древнейшего носителя русской славы, сразу опускается на твердую почву правды, чтобы в творчестве ноэта быть перелитой в вечное произведение искусства — и стать в вечности как баллада о вещем Олеге.
И велика заслуга Пушкина в том, что именно этот исторический эпизод он влил через такую великолепную форму в сознание нашего народа. Как обретенный при раскопке степной древней могилы золотой убор, поэма эта будет сиять в сокровищнице русской культуры не похоронно, не музейно, а вдохновляюще, в качестве призыва к еще большим деяниям, И с той кишиневской поры творчества поэта — весны 1822 года — «Песнь о вещем Олеге», своей трагической, мажорной мощью победы как бы перекликается со «Словом о полку Игореве», где Ярославна оплакивает печальный исход похода на кочевников Дикого поля.
Бронзой и серебром звенит первая строфа:
Как ныне сбирается вещий Олег
Отмстить неразумным хозарам:
Их селы и нивы за буйный набег
Обрек он мечам и пожарам;
С дружиной своей, в цареградской броне,
Князь по полю едет на верном коне.
Великолепная запевка! Мажорно, по-пушкински, появляется в русской победоносной истории киевский князь Олег на фоне молодого Киева — «Матери городов русских». Это раннее утро русской истории, могуче-свежее, зыбкое, полное далеких степных, морских, хазарских, греческих туманов, однако сулящее бесконечный, жаркий, плодоносный русский день… Как разнообразно многое дано здесь! И столь малыми средствами хотя бы одним словом «дружина», которым выразительно определен внутренний склад княжеской власти…. — «отроки-други», — обращается к дружине Олег, а не «солдаты», не «воины»! Мы «научно» учим, мы скучно знаем о наших связях с Византией, с Царьградом над синим морским простором, но, кроме единственно Пушкина, кто же облек эти факты во впечатляющий, монументально литературный образ? Вместо жалкого «норманнского» эпигонства, вместо унылого «славянофильства», тех медлительных времен Пушкин подносит нам мажорно и утвердительно:
…Победой прославлено имя твое;
Твой щит на вратах Цареграда…
Гениально сделанная «Песнь о вещем Олеге» появилась впервые в «Северных цветах» и затем бесконечно выходила отдельными изданиями с замечательными иллюстрациями, печаталась и печатается во всех школьных хрестоматиях. Она увечана высшей наградой поэту — ее помнит, до сих пор знает, поет, ею вдохновляется весь наш народ.
Среди бесконечных волн Атлантического океана на малом островке. Св. Елены, оторванный от человечества, заточенный под наблюдение британского флота, умирает Наполеон. В далеком Кишиневе среди чиновников, офицеров, среди танцев и вечеров молдавских бояр отзывается могучим голосом юноша Пушкин:
— Слышу!
Стихотворение «Наполеон» пишется поэтом в день получения известия о кончине его.
В этом стихотворении сто двадцать строк, однако Пушкин дает в них не только сжатую историю невероятной карьеры Наполеона, но и высокую культурно-историческую характеристику его как человека — героя истории. Наполеон был нашим врагом, но мертвый уже не враг:
Чудесный жребий совершился:
Угас великий человек.
Так начинает Пушкин свои стихи, подытоживая грозный век Наполеона— «баловня побед», «осужденного властителя». Его могила — «великолепна»… Над ней горит «луч бессмертия», пусть на ней и «народов ненависть почила»…
Была и прошла Великая французская революция, когда «надеждой озаренный, от рабства пробудился мир»… Народ «десницей разъяренной низвергнул ветхий свой кумир» — и на Гревской площади скатилась в корзину с опилками голова осужденного и казненного короля. Но Наполеон презрел человечество в его благородных надеждах, Наполеон смирил юную буйность обновленного народа… Вместо свободных людей явились наполеоновские «рабы». И эти скованные ополчения рабов Наполеон смог все же повести к боям, ведь он
…Их цепи лаврами обвил.
Франция оказалась обуянной, ослепленной восторгом личной военной славы вождя, забыла все свои народные надежды, Франция любуется своим «блистательным позором». «Все пало с шумом» пред Наполеоном, Европа гибла, порабощенная единым своевольным владыкой. Европе неоткуда было ждать спасения. Наполеоновские орлы блистают над Тильзитом, Тильзит — вершина славы Наполеона. В Тильзитском мирном договоре Наполеон секретным пунктом подчинил себе Россию, обязав ее к военному с ним союзу против Англии. Но только один Пушкин видит именно здесь ошибку Наполеона. Минуло полтораста лет, о Наполеоне написаны тысячи томов, но мы, соотечественники Пушкина, знаем, как безусловно прав был наш поэт.
Надменный! кто тебя подвигнул?
Кто обуял твой дивный ум?
Как сердца русских не постигнул
Ты с высоты отважных дум?
Человечеству в те дни казалось, что над миром высится уже фигура великого завоевателя — самодержца от революции, увенчанного короной Карла Великого, в пурпурной, вышитой золотыми пчелами мантии на горностаях. Мировой тиран небывалого масштаба! Или мировой герой?
И в этом столкновении великих сил истории победителем оказывается не Европа, а Россия. Русский народ…
26 августа 1812 года Наполеон гордо воскликнул, наблюдая восход солнца над Бородином:
— Вот оно, солнце Аустерлица!
А Пушкин переворачивает, взрывает эти слова:
Померкни, солнце Австрелица!
Пылай, великая Москва!
«Великодушный пожар» Москвы погасил «Австерлицкое солнце».
И всё, как буря, закипело;
Европа свой расторгла плен;
Во след тирану полетело,
Как гром, проклятие племен…
И до последней все обиды
Отплачены тебе, тиран!
Чем же отплачены?
Искуплены его стяжанья
И зло воинственных чудес
Тоскою душного изгнанья
Под сенью чуждою небес.
И тут следует чудесный, великодушный, мудрый и благородный, оптимистический финал:
Хвала! он русскому народу
Высокий жребий указал
И миру вечную свободу
Из мрака ссылки завещал.
Эти сто двадцать строк Пушкина дают полное понятие об исторической роли, сыгранной Наполеоном в истории мира и России. Никогда русская поэзия ни до, ни после Пушкина не достигала такой предельной сжатости, выразительности, такой высоты реального, исторического понимания. Никакие толстые тома книг не перетянут этих строчек. И не мороз, не голод, не неудачная обстановка театра войны сразили Наполеона в его походе на Россию — его сразило Бородино, где русский народ стал и стоял насмерть, а выстоял на жизнь… Народ русский спас Европу. «Александр Сергеевич… — записывает тогда про него умный Липранди, — всегда восхищался подвигом, в котором жизнь ставилась, как он выражался, на карту. Он с особенным вниманием слушал рассказы о военных эпизодах, лицо его краснело и изображало жадность узнать какой-либо особенный случай самоотвержения; глаза его блистали, и вдруг часто он задумывался… могу утвердительно сказать, что он создан был для поприща военного, и на нем, конечно, он был бы лицом замечательным…»
Он в свой век был человеком,
Это значит — был бойцом, —
сказал уже Гёте.
Однако военная героика еще не высшая героика; возможно, в вышеприведенной характеристике отразилась профессиональная черта самого Липранди как человека военного. Все больше и больше уходит Пушкин в общую героику истории своего народа, в которую военная героика входит как составная часть.
Все волнует, все задевает поэта, всем он интересуется. В декабре 1821 года он сопровождает своего всезнающего приятеля Липранди в поездке по югу Бессарабии. Проехали Бендеры, где Пушкин искал могилу Мазепы, посетили Аккерман, турецкую крепость, пересекли Троянов вал, поставленный после разгрома даков императором Трояном во втором столетии н. э. и преградивший доступ с востока в Римскую империю. Проехал Пушкин знаменитые места потемкинских, румянцевских и суворовских побед, осмотрел крепость Измаил, побывал там в церкви, в которой покоятся павшие при штурме русские воины.
Значительная часть маршрута этой поездки лежала по берегу Прута, и нет сомнения, что эта поездка связана была с изучением положения фронта греческих восстаний. Здесь дела были таковы, что уже не внушали более прежних надежд, и, соответственно, Пушкин меняет на них свои взгляды. Генерал Ипсиланти, переброшенный за Прут в Молдавию и Валахию, выступил было против турок в марте 1821 года, но был разбит, бежал в Австрию. Его восстание отозвалось в Морее и на островах, где поднялись греки под водительством Канариса. Турки в апреле 1821 года обрушили жестокие репрессии на греков и в пасхальную ночь в Константинополе устроили жестокую резню. На острове Хиосе они тоже вырезали до 20000 греков, в ответ на что Канарис удачно сжег около Хиоса часть турецкого флота. Со всех сторон — из Германии, Италии, Франции — в Грецию стекаются «филэллины» — добровольцы — на помощь грекам.
В этих непосредственных впечатлениях Пушкин видел уже жестокую историческую действительность, а не розовые мечтания европейских романтиков о возрождении классической Эллады времен Платона и Перикла. Он увидел, а главное почувствовал, как медленны в осуществлении наши исторические чаяния, как медленно, «со скрипом», подчас по каким неожиданным обходным путям движется колесница истории.
Движение «филэллинов», разгоравшееся в Европе и увлекшее английского поэта лорда Байрона, заставившее его спешить со снаряженными за свой счет двумя кораблями к городу Миссолонги, побудившее женевского банкира Эйнарда организовывать Союзы помощи грекам, а поэта В. Моллера писать «Греческие песни», Пушкину представляется теперь без всяких романтических тонов. Освобождать Грецию от турецкого ига, как негров от ига колониализма, необходимо, полагает он, но ждать от греков возрождения классической Греции никак не приходится… История не пойдет путем реставрации старого, она прокладывает иные, новые пути… Какими они будут, еще неизвестно поэту, но по поводу международного положения того времени его охватывает пессимизм: свобода здесь еще очень далека!
Менялась в Кишиневе и политическая обстановки, несмотря на его удаленность от правительственных центров, — следствия восстания в Семеновском полку сказываются и здесь.
В самом начале 1822 года в Кишинев приезжает из Тирасполя генерал Сабанеев, командир корпуса, посещает генерала Инзова в его доме.
Пушкин оказался случайно свидетелем разговора, в котором Сабанеев заявил Инзову, что майор Владимир Федосеевич Раевский должен быть арестован в связи с его политической деятельностью в ланкастерских школах. И Пушкин предупредил Раевского.
Наутро тот был действительно арестован, увезен в Тирасполь в распоряжение штаба корпуса и посажен в крепость. Над Кишиневом нависла гроза в связи с общим изменением в политической обстановке: реакция, несомненно, надвигалась.
Кишиневское общество при своей пестроте не всегда судило о поэте должным образом, находились и люди, по разным мотивам настроенные против него: на его положении как ссыльного, как изгнанника не могли не отражаться перемены политической погоды. Да к тому же и держался он далеко от обычных норм кишиневского света, жил в условиях просто фантастических. В Кишиневе случилось землетрясение, и дом наместника Инзова дал трещину. Позднее подземные удары повторились, развалился уже второй этаж; Инзов оттуда выехал, Пушкин же продолжал жить в развалинах в самой непритязательной обстановке. «Тогда в Пушкине было еще несколько странностей, быть может, неизбежных спутников гениальной молодости, — рассказывает один из его современников. — Он носил ногти длиннее ногтей китайских ученых. Пробуждаясь от сна, он сидел голый в постели и стрелял из пистолета в стену. Но уединение посреди развалин наскучило ему, и он переехал жить к Алексееву. Утро посвящал он вдохновенной прогулке за город, с карандашом и листом бумаги: по возвращении лист весь был исписан стихами…» При всей незлобивости и добродушии, пусть при подчас неожиданных поступках и выходках, Пушкин в такой сложной обстановке прежде всего заботливо охраняет свою личную честь, свое достоинство. Здесь в Пушкине выявлялся яростный его темперамент, за что его в Кишиневе звали «бес арапский», и тогда действия Пушкина по своей бурности походили на нравы итальянского Возрождения.
Волнуется, живет, трудится Пушкин в Кишиневе, а его друзья в Петербурге и в Москве следят за ним, переписываясь Князь Вяземский пишет Александру Ивановичу Тургеневу:
«Кишиневский Пушкин ударил в рожу одного боярина и дрался на пистолетах с одним полковником, но без кровопролития. В последнем случае вел он себя, сказывают, хорошо. Написал кучу прелестей. Денег у него ни гроша… Он, сказывают, пропадает от тоски, скуки и нищеты».
Нет никакого сомнения, что эти печальные новости были широко известны и другим друзьям поэта.
Из всего кишиневского общества Пушкину ближе всех, казалось бы, была семья генерала Орлова, но теперь и эти отношения осложнились — Катя Раевская стала теперь генеральшей Орловой. Она сильно изменилась: судя по ее переписке, стала замкнута, суха! Да и над самим Орловым, казалось бы ранее так спокойным за свою как бы отдельную 16-ю дивизию, собиралась туча — арест майора В. Раевского был первым сигналом грядущих невзгод. В ноябре 1822 года уволены были со службы в 16-й дивизии несколько офицеров, в том числе адъютант генерала Орлова капитан Охотников. Наконец 18 апреля 1823 года отрешен от командования и сам генерал Орлов; над ним назначено следствие. Отношения Пушкина с группой Орлова рвались окончательно.
Несомненно удрученный этими грозящими событиями, Пушкин в новых стихах рисует трагический образ Сеятеля, дело которого не удается, оказывается бесплодным. Вот она какова, холодная правда!
Свободы сеятель пустынный,
Я вышел рано, до звезды,
Рукою чистой я безвинной
В порабощенные бразды
Бросал живительное семя —
Но потерял я только время,
Благие мысли и труды…
Паситесь, мирные народы!
Вас не разбудит чести клич.
К чему стадам дары свободы?
Их должно резать или стричь.
Наследство их из рода в роды
Ярмо с гремушками да бич.
Во всем Пушкин требует теперь прежде всего реальности, практичности заявок и их выполнения.
Позднейшее (1824 г.) письмо Пушкина к Вяземскому воочию показывает, как изменилось у него и отношение к греческим делам, как переходит он от восторгов к холодному, трезвому пониманию.
«…Греция мне огадила, — пишет Пушкин. — О судьбе греков позволено рассуждать, как о судьбе моей братьи негров, можно тем и другим желать освобождения от рабства нестерпимого. Но чтобы все просвещенные европейские народы бредили Грецией — это непростительное ребячество…».
Любопытно отметить, что пессимистические настроения Пушкина по греческим делам совпадают с таковыми же и самого Байрона, находившегося в самом центре этих событий.
«Так как я прибыл сюда, — пишет Байрон в своем Кефалонском дневнике от 28 сентября 1823 года, — помочь не одной какой-либо клике, а целому народу и думал иметь дело с честными людьми, а не с хищниками и казнокрадами (такие обвинения греки бросают друг другу ежедневно), мне понадобится большая осмотрительность, чтобы не связать себя ни с одной из партий…»
Все мощней становится поэтический почерк Пушкина, все суровей, все тверже, все ближе обступает его жизнь, требуя, однако, не отказа, а наращивания борьбы, но вместе с тем и все растущего понимания, все растущего искусства преодолений возникающих творческих препятствий. Ураган новых образов, суждений, оценок, переоценок, очарований, разочарований бушует над поэтом. Ливень его стихов льется на синеватую пухлую бумагу.
И наконец 9 мая 1823 года в небольшой комнате дома Н. С. Алексеева в Кишиневе, в Котельницком переулке, где Пушкин живет вдвоем с хозяином, ложится нa бумагу первая строка первой строфы первой главы «Евгения Онегина».
«Мой дядя самых честных правил…
Так Пушкин завел строгое, исторически реальное дело о своем современнике Евгении Онегине, столбовом дворянине, помещике, жителе Петербурга и деревни: как он жил, кого любил, кого ненавидел, как боролся и как уклонялся от борьбы, как гордился «сознанием своего превосходства, может быть, воображаемого». Дело о том, как оный дворянин при всей своей лирической обаятельности единственно по невнимательности в отношении к девушке совершил то, что даже не может быть признано неморальным проступком, что выглядит, напротив, как благородный поступок, и за что он тем не менее понес тягчайшее осуждение и наказание, оставаясь при сем вполне благополучным, однако лишенным простейшего житейского счастья…
Поэма — «небрежный плод моих забав, бессонниц, легких вдохновений, незрелых и увядших лет, ума холодных наблюдений и сердца горестных замет…»
Искренняя, нежная и в то же время неумолимо строгая, нелицеприятная, великая книга судьбы человеческой, книга суда над человеком, не нашедшим самого себя.
В Кишиневе в тот день 9 мая, вероятно, вечное солнце светило с синего неба, было уже душно, пыльно, жарко.
Рядовой этот день стал первым днем творения вещи, которая уже полтораста лет неотменимо довлеет над русским обществом, неутомимо воспитывает его… Нежный роман в стихах, устанавливающий твердые нормы нашей морали. Роман, показывающий безнасильно, что, как ни вольно, как ни свободно складывается человек, он тем не менее приходит к выводам железным: именно эти тонкие, незримые переживания вяжут самых сильных людей куда сильнее стальных цепей.
Менялись вместе стем и условия службы Пушкина: вместо генерала от инфантерии Инзова власть над краем, а значит, и над поэтом Пушкиным в свои властные, крепкие, хоть и голодные руки брал новый новороссийский генерал-губернатор и одновременно полномочный наместник Бессарабского края граф Воронцов Михаил Семенович. дипломат, военный, отлично, храбро дравшийся под Бородином, человек английского воспитания и образования.
Пушкин впервые познакомился с Воронцовым в Одессе, куда выезжал лечиться, — то было в июне 1823 года. В письме от 25 августа 1823 года к брату Левушке Пушкин описывает, как проходило это свидание:
«…Я насилу уломал Инзова, чтоб он отпустил меня в Одессу — я оставил мою Молдавию и явился в Европу… приезжает Воронцов, принимает меня очень ласково, объявляет мне, что я перехожу под его начальство, что остаюсь в Одессе… и, выехав оттуда навсегда, — о Кишиневе я вздохнул».