СЕСТРА ЖИВЕТ РЯДОМ
Мне уже за семьдесят, что я могу вам рассказать? Ничего. А что я знала? Тоже ничего. Я жила рядом, ходила к брату Моравцу обедать, но они мне ни о чем не рассказывали. Мне и в голову такого не могло прийти, чтоб моя невестка укрывала парашютистов и подыскивала для них жилье.
Я сдавала свою комнату двум девушкам. Одна была ученицей в парикмахерской, другая — швеей, ко мне никого постороннего нельзя было поселить. Иногда я мыла у Моравцовых посуду, помогала по дому, Моравцова, жена брата, работала в Красном Кресте, увлекалась филателией. Один раз я застала у них незнакомого человека. Только после войны я узнала, что, по всей вероятности, это был Вальчик.
Атя, племянник, был хороший мальчик. Он окончил коммерческое училище, занимался книгами — ездил и продавал их. Или был посредником, я уж не помню. Мы в шутку называли его «божьим воином»[36]. Он был горяч: когда в тридцать девятом немцы вступили в Прагу, он подрался с одним из немцев на Вацлавской площади, кончилось это тем, что ему вывихнули палец.
Мирек, его старший брат, убежавший за границу, был спокойнее.
А в ту ночь — да уж, собственно, под утро — ко мне в дверь позвонили. Я смотрю — гестаповец. Он ворвался в квартиру и заорал: где, мол, тут у вас парашютисты? Я смотрела на него, как ненормальная, потом ушла за ширму и говорю девчатам:
— Вставайте, девушки, к нам пришли господа от Гитлера.
Он разорался на меня, а я ничего не понимала и говорю:
— Вы не сердитесь, но я, правда, не пойму, чего вы от меня хотите…
Позвали переводчика, он был рядом. И тут я поняла, что они пришли к Моравцовым. Они обыскали всю мою квартирку, осмотрели все: и зубные щетки, и тюбики с пастой — наверное, искали там яд. Заставили показать корзину для белья, выдвинуть все ящики из комода. Один из них пошарил штыком под ванной, а там загрохотал ночной горшок, — эсэсовец отскочил с криком. Девушки дрожали от страха, я — тоже. Сначала, направив на нас револьверы, велели поднять руки вверх и поставили к стене. Потом их начальник сказал что-то переводчику, и тот меня спросил, нельзя ли положить к нам больную соседку. Я удивилась: ведь моя невестка вечером была здорова и накануне говорила, что ей надо в день Адольфа — арест как раз и был 17 июня, в именины Адольфа, — приготовить хороший обед. Почему, я не знаю. А тут вдруг они говорят, будто она больна.
У меня перехватило горло, я слова выдавить не могла. Переводчик улыбнулся, посмотрел на меня и говорит:
— Разрешите?
Я кивнула, и они принесли невестку. Ее положили в мою постель. Одежда ее была мокрая от воды: ее, видимо, пытались привести в чувство. А сама она была уже мертвая. Она отравилась ядом, который ей, наверное, дали парашютисты.
Я не знаю, что случилось: наверное, от страха ноги меня еле держали, и я разрыдалась.
Квартиру мою они превратили в свинарник; все разбросали, потоптали. Девушки забились в угол. На постели лежала мертвая невестка. Пришел врач и сказал, что его уже незачем было звать. Мы попросили его написать медицинское заключение о смерти. Часов восемь привезли гроб. Я все стояла у стены, мне даже не разрешили сесть. Брата и Атю уже увезли, а потом и невестку положили в гроб и унесли. Но людей было мало, нести им было тяжело, и гроб стучал о ступеньки. У меня от этого мороз пробегал по спине, но я даже не смела заткнуть уши. Этот страшный стук мне еще долго слышался по ночам, когда весь дом замирал.
Нам гестаповцы не разрешили выходить из дому — ни мне, ни девушкам, только через несколько дней они смогли пойти на работу. Рядом, в квартире Моравцовых, постоянно дежурили гестаповцы. Они все ждали, что появится какой-нибудь парашютист, не знавший об аресте Моравцовых, но никто так и не пришел. Потом гестаповцы арендовали аптеку напротив и оттуда наблюдали в бинокль за окнами квартиры. Так продолжалось несколько недель…
Никого гестаповцы не поймали.
Мне отдали канарейку Моравцовых и собаку Бобика. По утрам, в восемь часов, я выводила пса на прогулку, меня сопровождал гестаповец. Одна я выходить не имела права. Мы шли в парк и обратно: гестаповец, собака и я. На обратном пути гестаповец разрешал мне купить что-нибудь поесть…
Хуже всего было ночью. Мне все время слышался стук гроба по ступенькам. Я молилась.
Из наших больше никто не вернулся. Они погибли, кажется, в Маутхаузене. Мирек — где-то за границей. Потом и Бобик околел, и канарейка. Одна я живу. У меня остались фотографии родных. Я часто смотрю на них, разговариваю с ними. Обычно по воскресеньям после обеда оденусь в праздничное, уборку сделаю и чего-то жду, чего и зачем — не знаю. Старики вообще всегда одиноки. Главное — знать бы, что они погибли не зря… Это меня больше всего волнует.