Доносители в советском обществе: распространение практики

Ограничиться сведениями об авторах, содержащимися в самих письмах, означало бы заведомо исказить наше исследование. Слишком часто их цель — придать веса просьбе. Отчеты о расследованиях порой содержат информацию о жалобщике и тем самым позволяют нам дополнить наше знание. Кроме этого, руководители бюро жалоб и других инстанций приема сигналов ведут статистику по авторам полученных писем. На основании этой статистики, когда-то более детальной, когда-то менее, не всегда возможно делать достоверные выводы. С сельском районе, таком как Починковский, совершенно не удивляет, что 65% жалующихся — крестьяне. Эта категория, которая включает в себя лиц разного статуса (колхозников или частников), не расписана подробно в статистических данных, представленных в 1932 году{760}. Тем не менее такие цифры, как правило, представляют большую ценность и весьма удачно позволяют дополнить предыдущие.

Прежде всего важно подчеркнуть, что доносительство является, по-видимому, повсеместно распространенным явлением. Во всяком случае, по-настоящему «белых пятен» доносительства не существует. С точки зрения географии, доносы пишут во всех регионах СССР. Архивы «Крестьянской газеты» систематизированы по месту происхождения жалоб. Письма приходили не только из РСФСР, но и из всех республик Союза. На областном уровне источниками сигналов являются все районы Саратовской и Нижегородской областей. Спектр социальной принадлежности доносителей, таким образом, шире, чем это может показаться на основании их автопортретов: от простых, почти неграмотных крестьян и рабочих[261] до писателей[262].

Властная элита, похоже, в доносительстве не участвует: авторы писем никогда не являются представителями власти, будь то мужчины или женщины.

В институты приема сигналов обращаются все категории советских граждан, и при этом значительная часть писем принадлежит мужчинам и женщинам, стоящим вне этого общества. Так происходит, например, с национальными меньшинствами. В 1937 году грек из Донской области написал в Москву в Совет национальностей «жалобу» на замначальника политотдела зернового совхоза, где работал, из-за расистского к себе отношения{761}. Евреи из Томска также пишут об антисемитизме представителя партии в своем жилищном кооперативе{762}. Среди авторов есть и несколько крестьян-единоличников. Этим понятием чаще всего называют крестьян, исключенных из колхозов, которые пытаются восстановить свои права. Их послания несколько особые, они пишут в основном о действиях местных властей и их злоупотреблениях, в частности в налоговой сфере.

Отчеты о расследованиях показывают, что наличие социального клейма не мешает обращаться в органы работы с письмами граждан. Кулаки, «нетрудовой элемент»[263], а также заключенные пишут жалобы, как и все остальное население. Так происходит, например, в 1935 году, когда некто Панов из Межевского района обращается в приемную Калинина чтобы заявить о причинах своего исключения из колхоза (попытка заставить замолчать, зажим критики со стороны дирекции). Делу не дают хода на том основании, что «Панов, начиная с 1922 г. по 1932 г. систематически держал батраков и сезонных рабочих, арендовал землю и занимался спекуляцией»{763}. Следовательно, он является кулаком, и его исключение оправдано. Подобные сведения, конечно же, приводятся для того, чтобы представить авторов писем не заслуживающими доверия. Но при этом они показывают, насколько широко использовалась жалоба-донос. В данном случае речь идет о тех, кому нечего терять или, что почти одно и то же, о тех, у кого нет другого выбора, как писать во власть.

Маргинальность авторов писем может определяться социальным происхождением или быть более очевидной, как в случае заключенных ГУЛАГа{764}. Каким бы удивительным это ни показалось, среди писем, направленных в официальные инстанции, есть множество таких, в которых говорится о применении пыток, об условиях содержания заключенных. В отличие от анонимок, которые мы приводили в предыдущей главе, здесь речь идет об очень содержательных письмах, подписанных конкретными лицами. Некоторые заключенные не принимают своего нового положения и пытаются, даже находясь в лапах чекистов, увлечь за собой в своем падении вчерашнего врага. Заключенный с Дальнего Востока, Александр Максимович Ч. присылает на Кавказ (откуда он родом) в газету письмо, в котором выражена его сохраняющаяся уверенность в том, что:

«…вся эта ложь, которую состряпали аполлонские районные дельцы следственно-судебных органов, высосав из пальца мне обвинение и засадив меня в тюрьму, тем самым постарались сплавить меня на Дальный Восток. Они надеются, что одним общественным обвинителем стало меньше и своим гнусным поступком думали сделать из меня противника соввласти, но я, несмотря на все лишения и переживания ссыльной жизни, и поныне остаюсь тем же патриотом советской страны, каким был и на воле»{765},[264]

Он пользуется случаем и в этом письме еще раз обвиняет судебную власть своего района в том, что «она сеяла вражду к соввласти среди масс».

Другие используют сигнал для того, чтобы пожаловаться на условия своей новой жизни. Николай Буланов, заключенный из казахстанского лагеря, что рядом с Алма-Атой, сумел «нелегальным путем»{766} переправить письмо отцу и просит его отправить послание далее:

«Я прошу, умоляю тебя отец передай это мое письмо кому знаешь сам, или парткому, или председателю Ленинградского Исполкома, или кому уже сам знаешь — из авторитетных чекистов и представителей государственной власти».

От чтения этого письма бросает в дрожь. В нем подробно, холодно и трезво описаны условия жизни в лагере, где содержится автор. Даже в такой крайней ситуации, где неопровержимым образом проявляет себя подлинная природа сталинской власти, этому человеку все еще хочется верить в действия политиков из центра:

«Несмотря даже на то, что уже 14-й год существует диктатура пролетариата, 11-й год существует в автономной КССР Власть Советов — здесь все еще существуют страшные застенки царских тюрем, где пытают, бьют заключенных, морят их и холодом и голодом. Насилуют их прямо в рот (вместо ананизма) и в довершение всего это — кошмар, ужас»{767}.

Некоторые не ограничиваются общими утверждениями и нападают на лагерное начальство. Мы помним, что Федор Георгиевич Чернов, заключенный семьдесят первой колонии четвертого отделения Амурлага, обратился к прокурору СССР с заявлением о провокации группы «наседок», организованной начальником семьдесят шестой колонии и о «незаконном отборе личных вещей у заключенных, об издевательстве и насилии над личностью заключенных»{768}.

Распространенность практики доносительства такова, что не позволяет нам поддаться миражу специфической русской болезни, связанной с «особым геном»{769}. Конечно, следует учитывать российские корни представлений о взаимоотношениях государства и его подданных. Но использование письма-жалобы не является национальной особенностью. Иностранцы, живущие на советской земле (инженеры, но также и рабочие), тоже прибегают к этому средству. Так поступил, например, немецкий рабочий с целлюлозно-бумажного комбината в Балахне{770} (Нижегородская область). Он великолепно усвоил нормы подачи сигнала:

«Мое письмо не преследует цели создавать конфликты, но оно должно служить товарищам в качестве основания и материала для устранения неполадок и конфликтов в производстве».

Автор письма, рабочий из Германии, член компартии Германии привлек на работу в СССР ряд специалистов бумажной промышленности. Эти немцы, всего около пятидесяти, очень быстро оказались недовольны своей участью и пригрозили устроить забастовку. Они заявили о своем недовольстве, немного разгоряченные спиртным, на вечеринке, где кое-кто из них произносил «антисоветские» речи, о которых автор письма незамедлительно сообщил в партию, выступив предварительно перед своими товарищами («Само собой понятно что я как коммунист на эту склоку в бездействии смотреть не мог»). Подчеркнув свои заслуги, что доказывает полное усвоение практики, он переходит к личным проблемам. Ответственность за них он в значительной мере возлагает на главного техника завода, «друга бывшего белогвардейца», который, по его словам, бессмысленно придирается и притесняет его (отказ предоставить отгул, переселение в другую квартиру, снижение зарплаты).

Этот немец — не единственный, кто сигнализирует властям. Американский инженер Ф. Герцог (он живет и работает в Свердловске) пишет Молотову, выражая сожаление, что «все его предложения по линии рационализации чертежно-проектного дела, которые должны были дать большую экономию саботировались и срывались людьми, которые сейчас арестованы». По-видимому, ситуация не улучшилось, потому что он называет это положение «безвыходным»{771}. Подобные письма встречаются не часто, но они есть во многих архивных фондах — как центральных, так и местных.

Похоже, что практика получила распространение даже за пределами СССР. Некоторые французские коммунисты писали советскому руководству подобного рода письма, чтобы найти выход из неразрешимой ситуации. Так, сотрудник коммунистически ориентированного кинообъединения «Сине-Либертэ» обращается за помощью к Молотову{772}. Письмо, написанное по-французски, поражает своим сходством с письмами советских людей тех времен. В нем присутствует та же наивная вера в возможность участия в деле представителя коммунистического движения, наделенного властью. То же указание по имени на человека, ответственного за проблемы (автор даже приводит его адрес!), то же ощущение тупика, из которого можно выйти только благодаря «божественному» вмешательству.

Наверняка иными побуждениями руководствовался Луи Арагон, когда в декабре 1935 года посылал двум советским ответственным лицам — А.С. Щербакову (первому секретарю Союза советских писателей) и М. Кольцову (редактору газеты «Правда»), «сигнал» о «недопустимом» поведении писателя Безыменского во время его поездки во Францию{773}.[265] Это письмо явилось следствием статьи Безыменского в «Литературной газете», где он выставлял себя весьма успешным и рассказывал о выдуманных встречах, которых на самом деле никогда не было. Поведение советского поэта, по-видимому, до крайности раздражило его французского собрата:

«Б., например, в присутствии писателей, прерывает своих товарищей[266], объясняя им, что они должны говорить. Он поддерживает среди них дух соперничества, старается уронить в моих глазах Сельвинского, прибегал к авторитету Маяковского, делает невозможной жизнь для Кирсанова, приставая к нему с непрерывными замечаниями, совершенно смешными в тех случаях, когда они не являются прямой пародией и т. д.»

И здесь логика та же: добиться, чтобы более высокий авторитет применил силу: «Постарайтесь не направлять этих[267], слишком уж примитивных в своем поведении людей, мало способных олицетворять собой ВКП(б), репутация и престиж которой нам дороже всего» Это обращение носит исключительный характер, но оно не выглядит кричащим несоответствием на фоне всего остального корпуса писем. Его автором вполне мог быть и советский писатель.

То, что к «сигналу» прибегают пострадавшие от репрессий советские граждане и даже иностранцы, очень хорошо дополняет коллективный портрет доносителей. Конечно же, последние упомянутые случаи не составляют основной массы, но их присутствие не позволяет, когда мы ищем причины распространенности явления, удовлетвориться только завистью и социальной озлобленностью. Буксующий социальный механизм сталинского режима, чрезмерная иерархичность общества, постоянный произвол — все это, вероятно, столь же важные факторы. Качественный анализ сведений, содержащихся в письмах или сопроводительных документах, позволяет изучить социальный статус тех, кто разоблачает и доносит.

Сообщать наверх — значит совершать акт косвенного насилия, подчеркивает Люк Болтански: тот, кто отправляет разоблачительное письмо, ждет от властной инстанции, в которую пишет, чтобы она применила насилие вместо него{774}. Донос-разоблачение, таким образом, чаще всего рассматривается как оружие слабого, к нему прибегают люди, лишенные обществом как средств защиты, так и средств нападения. Это как раз и подчеркивает Филипп Бюррен, говоря о Франции периода оккупации: «Донос — оружие слабых, тех, кто не может устоять перед соблазном заставить работать в свою пользу силу чрезвычайных полномочий». Он особенно подчеркивает, что «в то время как женщины составляли небольшое меньшинство в общем числе попавших под чистки, они сверх часто фигурируют в делах о доносах»{775}.

Портрет доносителей в СССР тридцатых годов, который можно нарисовать, не противоречит этому утверждению. Тем не менее здесь многое следует уточнить. Доносительство является массовым явлением, большинство социальных групп в стране обращается к власти, чтобы сообщить ей о своих обидах и недовольстве. Даже самые ущемленные в правах: кулаки, «бывшие», вплоть до заключенных — все используют это единственное им доступное средство, так они слабы. Но в основном доносительством занимаются промежуточные слои советского общества: рабочие, колхозники, служащие или руководители невысокого ранга. Иногда они — члены партии и обладают крохотной частью символической власти и вовсе не являются самыми беззащитными в сталинском обществе. Но и этих людей неустроенность и повседневное насилие делают уязвимыми. Обращаясь к государству с тем, чтобы через него применить насилие, они ищут способ подтвердить свой социальный статус. Практически все советское общество беззащитно по отношению к государству.

Изучая биографические сведения, содержащиеся в разоблачительных письмах и жалобах, мы столкнулись с одной из принципиальных проблем в исследовании этих текстов: недостаточной надежностью и неполнотой информации, которую они содержат. Нарочито подчеркнутые факты и намеренные умолчания являются частью некоей стратегии, часто бессознательно осуществляемой пишущим. Биографические сведения имеют определенную цену. Эта проблема, впрочем, шире и касается не только рассказов о жизни. Письмо-донос существует не само по себе: у него есть читатель. Это он должен действовать, и это его надо убедить. Формы, темы и сообщаемые сведения очень сильно зависят от избранной стратегии.