5
Манёвры у Гогланда с двумя дивизиями были последними в жизни Беллинсгаузена. 68-летний Фаддей Фаддеевич предчувствовал, что больше уже не сможет управлять таким множеством кораблей из-за нервных перегрузок, тем более в присутствии государя и шведской эскадры вдали под флагом адмирала Норденшельда. Зная, что в той эскадре в чине лейтенанта флота Швеции находится король Оскар, Николай послал туда офицера связи Фёдора Дмитриевича Нордмана, хорошо знавшего шведский и вообще европейские языки.
По желанию царя командовать манёврами стал Костенька, девятнадцатилетний генерал-адмирал Константин Николаевич. Он почти дорос до папеньки, на верхней губе появились пушистые усики. Смущаясь поначалу, он отдавал команды старому адмиралу, тот передавал их вахтенному офицеру, на мачты поднимались сигнальные флаги, дублировались фрегатом, находившимся в стороне колонн, чтоб его видели все корабли дивизий. Команды исполнялись с той же быстротой и изяществом, с каким делались и прежде. Но в этот раз их было много, и сменялись они одна за другой, как будто кто гнался за эскадрами.
— В погоню идти! — распаляясь, кричал Костенька.
— В погоню... — вторил Беллинсгаузен и, чтоб вахтенный не перепутал, добавлял тише: — девять бело-красных флагов на бизань-ванте распустить, раз выстрелить.
— По ветру гнать!
— По ветру... Добавить сине-жёлтый с единым выстрелом.
— Перестать гнать!
— Встать на верп!
— Другой якорь вытянуть!
— В погоню на четверть компаса!..
А Беллинсгаузен как бы вольтижировал своими эскадрами, заставляя корабли маневрировать всего в кабельтове друг от друга. В быстроте меняющихся сигналов, чёткости приказов угадывалась его воля, требующая от командиров таких же скорых и смелых движений.
А коль ложился туман, к флагам подмешивались более частные артиллерийские залпы, фонари, фальшфейеры, ружейная трескотня, барабанный бой, колокола.
— Всему флоту двадцать один залп чинить!
Тут флагман начинал пальбу, за ним — остальные. Если стрельбы были в цель, опять же первым стрелял флагман, другие её добивали. Отживший корабль умирал, как гладиатор, испытавший немало боев. Он погибал медленно, тяжело, с великой тоской. Иссечённые осколками мачты, паруса, похожие на решето, обрывки вант, покосившиеся реи валились набок, потом ложились на волну, в развороченные снарядами борта врывалась вода и, затяжелив корпус, увлекала в свою бездну, в небо взвивались головешки и пар, облако повисало над бурлящей воронкой и рассеивалось потихоньку по ветру.
Наконец император дёрнул увлёкшегося сына за рукав. Тот понял желание.
— Встать в дрейф. Вызвать командиров! — Костенька победно оглянулся вокруг и размашисто перекрестился, не заметив, как быстро для него, молодого, здорового, радостно возбуждённого, пролетел день и начинало вечереть.
— Кайзер-флаг на бизани распустить и выстрелить раз, — шепнул Беллинсгаузен вахтенному офицеру, хотя тот уже успел передать команду, но всё равно остался благодарным старому адмиралу за подсказки.
Корабли ладно изменили строй. Заиграла музыка, застучали барабаны, залились трелями боцманские дудки, оповещая отбой.
На кормовом флагштоке поднялся иерусалимский вымпел: всему флоту чинить молебство Господу Богу!
— Ты мастер своего дела, — сказал Беллинсгаузену государь, довольно покручивая ус.
Сыну же пожал руку со словами:
— А тебе в добрый путь.
Вернулся со шведской эскадры капитан-лейтенант Нордман. Взволнованно рассказал он, как адмирал Норденшельд и король Оскар следили за русскими кораблями:
— Несколько часов они будто приросли к подзорным трубам, изумлялись грациозным движениям кораблей. Поразило их множество сигналов, за которыми тотчас следовало исполнение. «Я держу пари с кем угодно, что этих эволюций не сделает ни единый флот Европы!» — воскликнул Норденшельд.
Обе дивизии вернулись в Кронштадт. Проводил Беллинсгаузен царя и свиту, простился по-отечески с великим князем Костенькой. То ли от выпитого вина по окончании манёвров, то ли от волнения и усталости на душе стало тоскливо. Пожелал спокойной ночи дочерям, поцеловал Аннушку и ушёл в свою половину. Его кабинет напоминал каюту. В нём даже пахло кораблём. Этот крепкий смолистый запах источал пеньковый палубный мат, который лежал вместо коврика у него под ногами. Доброе, ласковое, одновременно застенчивое лицо Беллинсгаузена, говорившее о душевной чистоте и честно прожитой жизни, вдруг осунулось, приобрело землистый оттенок. Что он успел сделать и чего не успел?.. Не хапал казённой копейки, не знал протекции, не стремился делать карьеру, много плавал, оставался независим и твёрд, не больно-то ладил? исключая Меншикова, с высшим морским начальством — всё так. Но почему же что-то ноет в груди, гложет душу, не даёт уснуть?
И тут неожиданно пришла мысль: да ведь на манёврах он, по существу, присутствовал на похоронах родного флота, под чьими парусами прошли все его годы. Тёмные, дымные, грязные чудовища, чавкая шлицами, как свиньи, шли на смену белокрылым кораблям, фрегатам, бригантинам, корветам. И ничего тут не поделать. Эпоху сменяла другая эпоха.
Наверное, так же чувствовали себя гидротехники, привыкшие к священной силе чистой работающей воды, при виде огнедышащей паровой машины. Её привезли из Шотландии. Весила она 88 тонн и двумя насосами выкачивала в час тысячу кубометров воды. Запускали её двенадцать мастеровых-британцев. Десять из них уехали, а двое — помощник инженера Адам Смит и кузнец Уильям Брюс — остались и приняли русское подданство. Позже запустили вторую машину по чертежам Смита, но изготовленную на русских заводах, в том числе и на Кронштадтском литейном. Должно быть, успех вскружил голову Смиту. Почувствовав себя незаменимым, он предъявил ультиматум: либо вдвое увеличить жалованье и предоставить казённую квартиру, либо уволить. Русского мастерового Романа Дмитриева спросили, сумеет ли он управлять обеими паровыми водоотливными машинами, на что техник с достоинством ответил: «Могу и без аглицких мастеров». Тогда Смита уволили. Но это к слову. Главное, паровая машина прочно входила в жизнь. На Охте заложили первый парофрегат «Архимед» с винтом по чертежам полковника Ивана Афанасьевича Амосова. Корпус делали из лиственных пород с частичным использованием дуба и сосны. В бортах прорезали двадцать восемь пушечных портов: для 36-фунтовых орудий. Его привели на кронштадтский рейд, установили котлы и машину в 300 сил. Двухлопастный винт имел диаметр 4,6 метра.
Кроме парового двигателя фрегат нёс парусное вооружение. На испытаниях «Архимед» развивал скорость пять узлов. Этот корабль дал жизнь судам совершенно нового типа — винтовых паропарусных быстроходных фрегатов в переход от использования ветра и паруса к пару и винтовому движителю.
К огорчению сторонников пара и радости парусников, «Архимед» недолго служил флоту. Возвращаясь в Кронштадт из Дании под парусами, он наскочил на рифы у острова Борнхольм. Большим волнением, несмотря на все старания команды, корабль потащило на мель, бросило на острые камни, пробив борт. Капитан I ранга Глазенап принял решение высадить команду на берег. Подошедшие парофрегаты «Камчатка» и «Отважный» доставили матросов в Кронштадт. Беллинсгаузен знал Глазенапа как исполнительного, умелого морехода и постарался, как мог, оправдать капитана. Военно-морской суд Кронштадтского порта признал невиновность командира в гибели фрегата и освободил Глазенапа от ответственности.
Умом Фаддей понимал, что движение к новому не остановить, как и время. Но сердцем он жалел паруса. Они требовали от человека любви и сильной отдачи, как преданности в дружбе, отважности в бою, крепости в страданиях. Только в управлении парусами, в борьбе со стихийными невзгодами, непокорными ветрами проявлялся характер настоящего плавателя.
Он вспоминал Ивана Завадовского, Ивана Игнатьева, Митеньку Демидова, Константина Торнсона, помощников своих на «Востоке» в труднейшем походе к Южному континенту, макросов, безропотно исполнявших подчас невыносимую работу. Все они были настоящими парусниками. Где же они сейчас?.. Завадовский, слышал, адмиральствует на Дунае, Игнатьев с Демидовым ушли в отставку. Торнсон…
13 июля 1826 года Фаддея не было в Кронштадте, он оставался в Петербурге в должности главного цейхмейстера и дежурного генерала при Морском министерстве. Но слышал от других, что происходило в тот день в Кронштадте. «Ах вы, молодые, пылкие головушки, собрались обух плетью перешибить...»
На адмиральском корабле «Князь Владимир» под вымпелом главного командира порта Фёдора Васильевича Моллера, брата министра Антоши, выстрелила пушка. Корабли на большом кронштадтском рейде выстроились в кильватерную колонну, и с каждого на флагман прибыли старший офицер, лейтенант и мичман — свидетели совершения приговора над моряками-декабристами. Пятнадцать из восемнадцати заговорщиков привезли из Петропавловской крепости в полной форме при орденах и личном оружии. Флотский прокурор зачитал приговор: государственные преступники лишались чинов и дворянства, десятерых ждала каторга, пятерых разжаловали в матросы. По обряду морской службы под барабанную дробь над головами сломали надпиленные сабли и бросили обломки за борт, туда же полетели сорванные с мундиров эполеты.
Константин Петрович Торнсон стоял рядом с братьями Николаем и Михаилом Бестужевыми и был бледен, как никогда. Друзья считали его одним из лучших и учёных офицеров. Он и был таковым. За мужество награждён в боях Отечественной войны, за трудную службу в экспедиции представлен к Владимиру. Фаддей помнил, с какой решимостью он управлял шлюпом в самые опасные вахты, когда опускался туман или ночь. Но он наблюдал за ним и нечто другое: высокомерие к нижним чинам. Матросы ценили его как моряка, но не любили за холодность, барскую спесь, неуместную в общем многотрудном вояже. Лишь к концу похода он стал как-то меняться к лучшему — помягчел, подобрел. Без сомнения, долгие плавания учили не только Торнсона, но и других офицеров смотреть на матросов не как помещик в мундире на крепостных, а как на людей со своим сердцем и нравом. Идея освобождения крестьян уже носилась в воздухе. Даже Бенкендорф, жандармский командир, называл крепостное состояние пороховым погребом под государством. Сознавал это и Николай, как-то сказал: «Я не хочу умереть, не совершив двух дел: издания свода законов и уничтожения крепостного права... Крестьянин не может считаться собственностью, а тем не менее вещью».
И всё же чего не мог побороть Фаддей во вверенном ему Кронштадте, так это всеобщего, всепроникающего, впившегося в кровь рабства. Рабом оставался и самый последний чин, адмирал. Ну что с того, что он озеленил казарменный город, устроил аллеи и фонтаны, возвёл много офицерских и служительских флигелей, печётся о пароходном заводе, сухих доках, а постройкой госпиталя и госпитальной дачи в Ораниенбауме сохранил жизнь тысячам больных, и кто-то сказал, что даже если бы Беллинсгаузен ничего более не сделал для флота, за одно это он достоин памятника?.. Много ли лучше стало матросам, о которых он пёкся постоянно, устраивая экипажные огороды, добивался повышенного мясного пайка у государя? Что с того, что он запретил битье без суда, в плаваниях у него не существовало телесных наказаний?.. Он бессилен был уследить за каждым. Порки и зуботычины сыпались на солдат гарнизона и матросов экипажей за малейшую оплошность, а чаще без всяких причин. Ротные ругались виртуозно-изысканно, взводные — отборным матом. Унтеры смрадом ругани наполняли воздух казарм, кубриков, улиц. Жестокость, муштра помогали, по мнению дремучих командиров, держать подчинённых в повиновении. Сами рабы, они и на других смотрели как на рабов.
Нет, не сумел побороть эти порядки Фаддей. Такое уж жестокое время выпало на его долю. В том месте, где он благоустраивал парк, раньше был плац для парадов. Там муштровали матросов, там же их прогоняли сквозь строй. Когда спина превращалась в сплошной кровоподтёк, врач говорил: «Довольно!» Осуждённого подлечивали, и пытка продолжалась, пока не заканчивался счёт положенных ударов.
Неуютно было и дома. Девочки-подростки больше к маменьке льнули, старого отца стеснялись. Росли они бледненькие, не больно красивые, худосочные. Дай-то Бог вспоить, вскормить, за пряслину посадить... Лизанька за лейтенанта Даниила Гершау замуж вышла, да только у того что-то со службой не ладится, давно бы пора в капитаны выйти, а держат в мороке. Свободных вакансий мало, жаждущих много. Неужто просить в производстве?..
Бросил Фаддей шинель на диван, штору задвинул от света белой ночи и лёг, прислушиваясь к ноющему сердцу и боли в костях — к ненастью.