Третья империя
Третья империя
Мы должны иметь силы жить среди противоречий.
1.
Третья партия предполагает третью империю.
Это партия непрерывности немецкой истории.
Это партия всех немцев, которые хотят сохранить Германию немецкому народу.
Немцы всех партий могут воскликнуть: мы ведь тоже хотим этого! Мы охотно верим вам. Но мы слишком хорошо знаем, что думает о Германии ваша партия, и как вы хотите перекроить жизнь в ней в соответствии с вашей программой.
Бы протягиваете собственные знамена, которые бы хотели навязывать стране. Вы приходите с красным знаменем, которое является лишь заманчивой тряпкой, окрашенной в цвет бездуховной крови. Она не сможет быть нашим флагом, даже если вы водрузите на нее серп с молотом и пятиконечной звездой. Или достанете черно-красно-золотое знамя, которое когда-то было символом прекрасных заблуждений романтиков, считавших его стягом Первой империи. Но со временем это знамя потеряло свою позолоту, которую нанесла не нее экзальтированная молодежь. Или вы все еще храните черно-бело-красное знамя Второй империи, которое, воплощая собой идею могущества, развевалось над всеми морями еще до того, как смогло завоевать сушу. Но вот настал тот день, когда это знамя, являвшееся объектом нашей исключительной гордости, пошло ко дну в водоворотах Скапа-Флоу.
Сейчас над Германией реет только одно знамя, которое является символом наших невзгод и отражением нашего существования. Это то единственное знамя, которое не терпит рядом с собой никаких других цветов, а люди, проникнувшиеся его мрачностью, более не вздымают вверх пестрых вымпелов и праздничных штандартов. Над Германией реет черное знамя нужды, унижения и затаенной обиды, и только самообладание не позволяет стать ему знаменем полного отчаяния. Это черное знамя беспокойства мысли, которая день и ночь вращается вокруг участи, уготованной нашей разоруженной стране столковавшимся против нее миром. Это знамя сопротивления людей, которые не хотят покорно мириться с истребительной деятельностью, которая начнется с расчленения нашей страны, а закончится искоренением нашей народности. Это знамя выступления немцев, которые решились бросить в лицо обманщикам их подлую ложь, которые намерены спасти нацию и сохранить империю.
II
Сегодня это волевое устремление именуют не консервативным, а националистическим.
Оно стремится к сохранению в Германии всего того, что действительно достойно сохранения. Это стремление сохранить Германию во имя самой Германии. Это вполне осмысленная воля.
В отличие от патриотизма национализм не говорит о том, что немецкое достойно сохранения, так как оно является немецким. Для националиста нация не является четкой, ощутимой и уже исполненной самоцелью, которая почерпнута им из прошлого.
Национализм непременно ориентируется на будущее нации. Национализм является консервативным, так как он осознает, что будущее невозможно без укоренения в прошлом. Национализм является политическим, так как понимает, что прошлое, равно как и будущее, может быть обеспечено только тогда, когда оно защитит нацию в сегодняшнем дне.
Но в духовном смысле национализм выходит далеко за пределы настоящего. Если бы мы рассматривали только прошлое немецкой истории, то мы были бы весьма близки к тому представлению, что она в нынешний день завершилась. Нигде не написано, что народ обладает правом на вечную жизнь. Нигде не зафиксировано, что он вправе ссылаться на убогий сегодняшний день, чтобы все-таки урвать от него свой кусок. Для каждого народа рано или поздно приходит час, когда он умирает или заканчивает жизнь самоубийством. Вряд ли можно придумать более великолепную кончину для великого народа, чем гибель в ходе войны, когда весь мир должен напрячься, чтобы сокрушить одну-единственную страну.
Национализм постигает нацию через ее предопределение. Национализм понимает ее через противоречия, существующие между народами, а потому каясдому из них он поручает свою собственную миссию. Немецкий национализм является в своем роде выражением универсализма. Он во что бы то ни стало обращен к идее европейского Целого, но не для того, чтобы «всецело раствориться», как выражался возмужалый Гёте, но дабы утвердить нацию как уникальное явление, как нечто особенное. Национализм есть выражение немецкой воли к самосохранению. Он пронизан волнением, которое нашло выражение в словах пожилого Гёте, писавшего, что искусство и наука являются лишь «слабым утешением» и что «гордое сознание» никогда не сможет заменить «принадлежности к сильному уважаемому народу, которого опасаются». Романтический национализм сосредоточен лишь на самом себе. Немецкий национализм мыслит себя в связях с другими вещами. Он думает об изменении сути истории. Национализм намеревается сохранить немецкое отнюдь не потому, что оно является немецким. Как мы видели, это могло бы значить желание сохранения прошедшего. Наоборот, немецкий национализм хочет воплотить немецкое в грядущем, в наступающем дне, в революционных событиях предстоящей эпохи. Он хочет сберечь Германию, так как она является центром, опираясь на который Европе все еще удается сохранять равновесие. Причем Европа опирается не на Запад, куда Паннвиц поспешно поместил творческое средоточие нашей части света, и не на Восток, которому Шпенглер опрометчиво вручил право наследования континента. Он хочет сохранить немецкость не для того, чтобы затем отказаться от нее, как призывают слабаки из космополитических партий, являющиеся продуктом вырождения отбросов нации. Национализм предполагает сохранение немецкости отнюдь не для того, чтобы променять ее на какую-то «наднациональную конструкцию», с кото-, рой Фр. Фёрстер, этот итог упадка немецкого идеализма, связывает наивные упования своего помутненного разума. Он верит в превращение «серединной европейской страны» в «центр гуманизма», который этот ренегат все еще наблюдает у французов. Национализм хочет сохранить немецкое для того, чтобы нация осознала, что немецкость проистекает из решения задач, которые не предназначены для других народов.
Есть лишь одна извечная проблема, из которой происходят в свою очередь австрийские и прусские задачи, и опять же миссия Бисмарка. Мы сейчас окончательно изведали, что справиться с этой задачей мы сможем, лишь повернувшись на Восток, когда у нас за спиной на Западе будут защищенные тылы. После ошибок западнических революций нам осталась одна-единственная и самая немецкая задача — сделать себя свободными, Фёрстер называл Бисмарка оплошностью немецкой истории. Но Бисмарк, являвшийся создателем Второй империи, шагнет за рамки своего творения и станет основателем Третьей империи.
Консерватизм, который соответствовал самодостаточному государству ради государства, решал проблему национальности на слишком примитивном уровне. Потому он и потерпел крах.
Патриотизм, в коем нас воспитали, уже пытался объяснить национальность при помощи понятий о стране, в которой родился человек, и понятий о языке, на котором он разговаривал. Но и этого было недостаточно.
Немцем является не только тот, кто говорит на немецком языке, кто происходит из Германии или даже является германским подданным. Страна и язык являются естественными основаниями нации. Но историческую своеобразность нация обретает от того, на какой манер жизнь людей одной крови воплощена в духе. Жизнь в постижении своей нации оказывается жизнью в осознании ее ценностей.
Национальный консерватизм намерен сохранить эти ценности: сохраняя традиционные ценности, поскольку они сохраняют у нации способность к росту, и приобретая новые ценности, постольку они приумножают жизненную силу нации.
Нация — это сообщество, хранящее данные ценности. А национализм есть осознанное признание этих ценностей. Народы, которые в качестве наций обладали познанием этих ценностей, в годы мировой войны отстаивали не только свою страну и свой язык, но и свою культуру. Мы проиграли этим народам, несмотря на то, что были сильны в государственном, а стало быть, и в военном отношении, то есть во всем, что должно было защищать. Но мы были поразительно слабы во всем, что требовалось защитить.
Мы вообразили, что даже если мы проиграем войну, то это будет всего лишь разгромом государства. И только сейчас мы поняли, что это стало поражением нации.
Мы должны сделать новой отправной точкой консерватизм, который стремится не к сохранению государства, но к сохранению нации. Мы должны заявить, в чем ошибался наш патриотизм, что является национализмом в настоящий момент и что он значит для нашего будущего.
В Первой империи мы ясно осознавали наши ценности. Мы связывали с этой империей глубокие и могучие средневековые представления об особом европейском предопределении, которые подкреплялись верой в христианское и имперское предназначение немецкого народа. Это империя, созданная ради самой империи. Мы восприняли от Первой империи бесстрашное и надменное самосознание, которое относилось в первую очередь к нашей собственной персоне, но это самосознание было присуще народу даже тогда, когда рухнула империя. И после этих событий мы все еще продолжали говорить о нашей когда-то очень прославленной нации.
Но мы были аполитичным народом, а потому не распространили это самосознание на все немецкое общество. Носителями этого самосознания являлись князья, которые, выработав его, очень редко пускали на пользу простых людей. Сама же нация не смогла сформировать собственного самосознания, которое бы базировалось на общих для всех ценностях. А стало быть, нация не смогла утвердить свое политическое единство. Это огорчало отдельных немцев, которые все-таки жили осознанием этих ценностей и выводили из них миссию, присущую нации. Они пытались пробудить в народе осознание этих ценностей, подобно тому, как оно было пробуждено в те времена у французов, испанцев, англичан. Но эти немцы, постигавшие свою национальность на чужбине, в межнациональных конфликтах, оказались непонятыми, когда попытались дома поделиться своими переживаниями с родным народом.
В этом кроется причина того, почему немецкие националисты, начиная с Ульриха фон Гуттена, постоянно оставались аутсайдерами, не воспринимаемыми нацией всерьез. Это объясняет, почему до сегодняшнего дня отвергалась их деятельность. Людям не было до них дела. Люди предпочитали заниматься своими делами. А государство во имя государства следило за тем, чтобы они делали это в тиши и спокойствии. В свою очередь оно требовало от людей повиновения и признательности. Патриотизм, который государство, подобно школьному учителю, преподносило сельским детям, являлся непреложной обязанностью. Националисты же, напротив, были для подобного патриотизма неким неудобством. О них вспоминали только во времена великих бедствий. Но им никогда не позволяли стать тем, для чего они были предназначены — быть лидерами нации. По возможности государство пыталось действовать самостоятельно. Оно стремилось делать для себя то, что эти немцы страстно хотели делать ради нации.
Адвокаты этого государства ради государства несомненно ощущали ту пустоту, которую оно оставляло в душах людей. Впрочем, сами они не испытывали таковой, ибо во всех делах они привыкли доверять государству. Чтобы сохранить верноподданность немцев, государство попыталось заполнить этот духовный вакуум. Оно ощутило потребность духовно подкрепить привычное патриотическое отношение граждан к своему государству. В качестве оправдания этого патриотизма выступили легитимистские и религиозные принципы. Государство оперлось на престол и алтарь. Изначально оно ссылалось на мистерии, сокрытые в этих двух понятиях.
Государство ссылалось на монархическое устройство мира и христианство, причем оба эти понятия дополняли другу друга и обеспечивали взаимное сосуществование. Государство указывало, что монархия несет правовую ответственность за жизнь людей, а христианство — духовную ответственность. Государство указывало на единство этих взаимодополняемых понятий. Земное Отечество дополнялось Отечеством Небесным, создавая тем самым фундамент, на котором базировалось государство. Престол и алтарь обеспечивали неизменность земных дел Волей Божией. Государство же выступало в роли защитника этих принципов.
Но в итоге оба эти понятия, как и сам патриотизм, улетучились. Они стали всего лишь привычкой, а потому утратили свою первоначальную возвышенность. Они стали всего лишь бессодержательными формулами, которые не могли ничего дать людям. Они стали условностью, с которой еще можно было как-то смириться в мире, который не испытывает людей на прочность. Но когда однажды в случае крайней необходимости этим принципам самим пришлось пройти испытание, то немецкий народ в роли нации его не прошел.
Так монархический принцип покинул наш мир. Он пропал в личностях, которые восседали на тронах. По сути, он исчез задолго до того, как крушение монархии показало, что это были не князья, а самые банальные люди. Именно по этой причине народ дозволил низвергнуть их. Это стало возможно, так как народ и не собирался мешать их свержению, ибо не верил в их символы и не вознамерился их оберегать. Это стало возможно потому, что сами представители монархии проявили себя как тривиальные бюргеры, в чьей трагедии не было трагики, чьи мистерии трансформировались в частную жизнь.
В христианстве шли схожие процессы. Несмотря на то что они были не настолько катастрофическими, но все равно церковь утратила связь с общинами, подобно тому как князья утратили связь с народом. Следствием этого стало неуклонно растущее отчуждение от церкви, которое поначалу не имело ничего общего с атеизмом, равно как и отстранение народа от монархии не имело антипатриотических признаков. Но если уж престол не мог поддерживать государство, то алтарь не мог его спасти и подавно. Государство рухнуло само по себе.
Оно рухнуло вместе с его основой, двумя столпами, так как ошибочно полагало, что могло сделать «патриотизм», на который всегда опиралось государство, достойной заменой «национализму», которого оно всегда избегало.
Однако время и история сами подготовили конец этого государства. Осталась только нация. И именно она может породить новую мистерию любви к Отечеству.
Рухнувшее государство в конце концов превратило патриотизм в обязательный для прохождения учебный предмет. Но по мере того как в целом в XIX веке разваливалась система образования (что стало особенно заметно в вильгельмовскую эпоху), оно все больше и больше ориентировалось на делание учащимися карьеры, на достижение социального положения и на извлечение экономической прибыли. На фоне этого крах патриотического воспитания был неизбежен.
Но из развалин, которые грозили похоронить под собой вместе с государством и нацию, сейчас пробиваются ростки протестного движения. Движения, которым станет консервативно-революционный национализм. Он желает, чтобы нация продолжала жить. Он хочет того же, что и старое государство, впрочем, как и любое государство. Но консервативно-революционный национализм исходит не из отвлеченных понятий, а из переживания. Он хочет наверстать то, что было упущено — сопричастность нации к ее собственному предназначению.
Мы восхваляем демократию не как жалкое явление, присущее общественным народам, но как великолепие народа государственного, что предполагает участие нации в своей судьбе — активное, энергичное и ответственное политическое участие. И мы узрели в пролетариате, в новом четвертом сословии, тяготение к ценностям, которые ранее были достоянием прочих сословий. Демократическое участие и пролетарская заинтересованность составляют ту сопричастность, которую национализм привил нации во имя нации.
Националистическое движение отличается от самовоприятия формальной демократии и классово сознательного пролетариата прежде всего тем, что оно является движением сверху, а не движением снизу. Сопричастность предполагает сознательность, а именно постижение тех ценностей, которым нация должна быть сопричастна. Эта осмысленность никогда не будет достигнута, если ей будет противостоять движение снизу. В этом смысле национализм сам намеревается проникнуть в низы. Передать национальное сознание можно только сверху вниз.
Только сознание в состоянии постичь, что предопределено нации. Только сознанию ведомы взаимосвязи национальных ценностей. Лишь сознание способно передать нации, что принадлежность к ней означает прямое касательство к сообществу, разделяющее данные ценности. Демократ, все еще расположенный к космополитической точке зрения, и тем более пролетарий, все еще приверженный интернациональному мышлению, охотно играют с представлением о том, что над языковым и пространственным уровнем якобы должна существовать некая универсальная сфера, в которой стираются все различия между ценностями различных народов. Националист, наоборот, отталкивается от этих ценностей как некой самобытности. В этих ценностях он видит дух нации, который именно через него приобретает свой образ. Эти ценности, как и все значимые явления, базируются на авторитете, который не переносит вариаций.
Ни в одной стране мира ценности не являются настолько загадочными и непостижимыми, насколько фрагментарными и незавершенными, но с другой стороны, вполне цельными, как в Германии. Здесь они подобны то внутреннему откровению, то неистовой битве миров, то чуткие, то могущественные, то приземленные, то возвышенные, то приближенные к действительности, то и вовсе нереальные. Именно в Германии они находят свое выражение в несовместимых на первый взгляд вещах. Ни в одной стране мира эти ценности не связаны настолько судьбоносно с национальной историей. Они являются и зеркалом, и обликом, и трагической исповедью немецкого человека, который творит среди противоречий эту историю. И он создает историю не для себя, но ради нации.
Ни в одной стране мира эти ценности не стремятся так к единству, как в Германии. К тому самому единству, которого мы больше так и не обретали со времен Первой империи, и которого мы так и не смогли достигнуть во времена Второй империи, и которое мы поручаем Третьей империи, которая, хотя и будет пребывать в противоречиях нашей истории, но воплотит в жизнь эти ценности.
III
Мы должны иметь силы жить среди противоречий.
Немецкая история знает множество починов, которые затем оказались окольной дорогой. Именно эти начинания приводили к нашим противоречиям. И будут приводить еще в будущем.
Мы никогда не следовали назначенной цели. Если же мы обозначали себе цель, то всегда нервозно достигали ее временного подобия. А если когда-то нам посчастливилось приблизиться к намеченному пункту, то, совершая шаг вперед, мы делали два шага назад, еще более удаляясь от заветной цели. И тогда мы устремлялись к новой, следующей цели, которая включала в себя и старую цель. Но для достижения новой цели требовались новые силы.
Мы были варварами, воспринявшими наследие средиземноморской культуры. Мы были язычниками, но стали истовыми поборниками христианства. Мы были племенами, но образовали из них народ. Мы отступились от наших богов и последовали за Спасителем. У нас были собственные герцоги, но мы выбрали себе короля. Мы начинали свою историю с партикуляризма, но затем стали претендовать на универсальную монархию. Мы поставили во главе нее императора, который разделил свое земное могущество с Римом. Мы были демократией свободных людей и в то же время аристократией, обладавшей феодальными наделами. Мы присягнули на верность Риму, мы признавали и поддерживали его, но в то же время мы оберегали земную власть от его духовных притязаний. Наши епископы ссорились с Папой Римским, а наши князья противились своему повелителю. Нашими добродетелями были преданность и строптивость. Мы отстаивали и политику гибеллинов, и политику гвельфов. Мы были и южными немцами, и нордическими германцами. Мы были мистиками на Западе и пионерами на колонизируемом Востоке. Мы изменили Штауффе-нам, когда те находились в зените своей славы. Мы ссорились из-за их короны, которую в конце концов передали инородцам. Мы пересилили распад империи через суверенитет земель. Разрушив великое, мы сплотились в малом. Мы проводили династическую политику и разрослись до уровня габсбургско-испанской империи, на которой никогда не садилось солнце. Мы не основали собственной столицы, но создали великую городскую культуру. У венских рубежей мы защищали Запад от Востока, но наши границы прорвали именно на западе, у Рейна. Мы противились расколу церкви, но на тридцать лет превратили нашу страну в арену религиозных войн, которую вели разные вероисповедания. Наши протестанты в лице кальвинистов и Лютера боролись друг с другом, позволяя распространяться контрреформации. Вестфальский мир поставил крест на попытках императора установить абсолютную монархию, но сделал Францию гарантом нашей немецкой империи. Князья раздирали страну на кусочки в то время, как императорский дом изматывал себя войнами за наследство. Пруссия заняла господствующее положение в Германии, но двадцать лет спустя после смерти Фридриха Великого Наполеон продолжил антигерманскую политику, начатую еще Ришелье.
Национальное сознание постепенно пробуждалось в стихах и научных теориях, но империя неуклонно распадалась. Немецкий идеализм вознес дух человечества на высший уровень, но народ идеалистов оказался под иноземным игом. Мы вновь обрели свободу и тотчас стихли. Мы были народом гениев, но начинали мы новую жизнь с манкирования Штейна, с непризнания Гумбольдта и недооценки Клейста. Мы позволили, чтобы другие народы догнали нас в том духовном превосходстве, которое было у немцев в 1800 году. И целое столетие мы провели в улаживании внутренних немецких конфликтов, пока наконец не основали Вторую империю. «Доминирование Пруссии» и «объединение Германии» стали целями, которые дополняли друг друга, пока Бисмарку, наконец, не удалось укрепить прусскую идею для того, что подчинить немецкой идее любые другие. Но в конце своей величественной жизни Бисмарк был обеспокоен судьбами Германии.
Эти тревоги оказались оправданными. Империя, основанная Бисмарком, дала трещину в самом ее династическом основании. Но творение Бисмарка пережило это потрясение, коль скоро Вторая империя была всего лишь окольным путем, ведущим к единению нации. Сейчас надо напомнить о том, что Бисмарк заблуждался в своих выводах относительно нации, которую он водружал на династический фундамент. Будучи консерватором, он был заинтересован в долговечности своего творения, а потому постоянно соотносил между собой внешние угрозы и внутренние возможности. Он не исключал, что «немецкие династии могут быть неожиданно ликвидированы». Но при этом он дополнял: «Маловероятно, что сердца немцев будут биться в такт европейской политике, ориентированной на права народов».
Сейчас это маловероятное предположение стало реальностью. Но последствия пока еще не стали явными. Империя формально сохранилась[18]. Если Германия сейчас в чем-то и уверена, то только в чувстве сплоченности, которое объединяет всех немцев. Племена, в которых Бисмарк видел угрозу для национального единства, отныне стремятся другу к другу, а не размежевываются. Возможно, они стремятся за рамки внутренних границ, которые со времен раздробленности произвольно пролегли по немецкому ландшафту. Они стремятся к собственным племенным границам, в которых они смогут обрести свою взаимную привязанность. Но люди сейчас ощущают в первую очередь лишь то общее, что объединяет их как немцев, вне зависимости от того, являются ли они южными или северными немцами, западными или восточными немцами. Проблемы унитаризма и федерализма оказались преодоленными. Баварцы, на сепаратизм которых перед войной беспочвенно возлагали большие надежды наши враги, сегодня являются тем самым племенем, которое истово следует за идеей национального обновления. С другой стороны, рабочие на окраинах страны противятся посулам наших врагов и крепко держатся за империю. И ни полякам, ни французам не сломить этого сопротивления. Эти рабочие на собственной шкуре испытали, что не существует никакого обещанного им Интернационала, но есть только нация, к которой они принадлежат. Все приграничные районы в одночасье ощутили себя марками[19]. И не спеша от национальных границ внутрь страны проникает понимание того, что сейчас сама Германия превратилась в одну единую пограничную заставу, которой предстоит справиться с врожденной ненавистью народов, которые через Версальский диктат пытаются застопорить наше немецкое существование. И это превращает нас из народа в нацию.
Противоречия, которые всегда сопутствовали нашей истории, вновь и вновь дают знать о себе. Сегодня оживают даже самые древние противоречия, которые мы уже давно считали умершими. Политический смысл есть даже в том, что сегодня имеются немцы, которые сознательно возвращаются в далекое прошлое, дабы почерпнуть там принципы, положенные в основу Первой империи. Есть свой смысл в том, что имеются немцы, которые погружаются в средневековое, сословное, мистическое состояние. Или даже еще глубже — в архаичное и мифическое состояние, в котором они ищут начала, каковые мы могли бы снова использовать. Есть свой смысл в том, что имеются немцы, которые предпочитают западничеству, прогрессу и цивилизации доисторические культы. Есть свой смысл в том, что среди нас имеются первохристиане и полоняющие Донару, что они отдают предпочтение именно романтичному варварству, а не каким-то иным формам.
С противоречиями более позднего времени происходит что-то необычное. В первую очередь это касается политических противоречий. Их прекращают воспринимать в качестве противоречий. Они исчезают. Мы уже смогли однажды преодолеть противоречие, которое раскололо нацию, когда Первая империя находилась на вершине своего могущества. Этот конфликт выражался в кличе: «Бей Гвельфов! Бей Вайблинга!» Однако прошли те времена, когда эти призывы привели к братоубийственной войне, и сейчас могилы в Палермо мы чтим так же, как и могилу Льва Брауншвейгского. Именно так мы должны поступить со всеми противоречиями, вынесенными из нашего прошлого. Мы должны их не таить, а превозносить. Сразу же после крушения Второй империи, антагонизм, подспудно существовавший между Пруссией и остальной Германией, ушел в прошлое, сменившись осознанием народного единства. Племена сильнее, чем когда-либо, ощутили свою самобытность, но в то же время люди многократно сильнее стали ощущать себя немцами, которыми они и являются. Сегодня все немцы, несмотря на все преграды, границы и таможни, так или иначе являются великогерманцами.
В наши дни исчерпало себя еще одно противоречие, а именно религиозное противостояние.
Повсюду находятся люди, которые воспринимают свое вероисповедание не как разъединяющую людей конфессиональность, но как религию, которая призвана сплачивать. Повсеместно католики и протестанты преодолевают свои конфессиональные различия и сближаются уже как немцы. Протестанты все больше и больше проникаются католической идеей единой церкви, а католики в свою очередь не воспринимают Лютера как зачинателя Просвещения, рационализма и либерализма, видя в нем последнего великого немецкого мистика. Нам потребуются силы, чтобы не отрицать и не отвергать имеющиеся в нашей истории противоречия, но признавать их и сводить в единое целое.
Мы должны будем иметь волю для того, что быть одновременно и «гвельфами», преисполненными племенным сознанием, и «гибеллинами», отстаивающими имперскую идею. Мы должны иметь в себе силы для того, чтобы одновременно являться и варварами, и христианами, и католиками, и протестантами, и южными немцами, и северными германцами. Мы должны иметь силы, чтобы быть русаками, австрийцами, баварцами, швабами, франками, гессенцами, саксонцами, фризами, но при этом оставаться для всех и для самих себя немцами.
IV
Именно подобный способ мышления и восприятия должен быть заложен в мировоззренческий фундамент Третьей империи. Однако и в ней останется еще достаточное количество противоречий. Ему достанутся проблема взаимоотношений федерализма и унитаризма, социалистическая тема и, конечно» вопрос о пацифизме.
Из перечисленного выше в принципе ложно трактовалась Веймарской конституцией в первую очередь проблема федерализма и унитаризма. Это был документ, который свидетельствовал о неисправимой глупости либералов, так как они заложили в его основу принципы, которые позволили ввести немецкий народ в заблуждение. Либералы пытались увековечить принципы, которые наши враги используют себе во благо, нам во вред. Либералы полагали, что, подражая западной государственности, они «содействуют» «общественному прогрессу», о чем было даже записано в конституции. В действительности эта конституция настолько же отставала от актуальных перемен, насколько чувства людей опережали их. Конституция была совершенно чужда тем изменениям, которые происходили в немецком народе, становящемся нацией. Конституция намеревалась при помощи буквы закона создать искусственно сплоченную республику, но заметила, что внутреннее единство может быть присуще только национальному организму. Она взяла за основу революционную интермедию, отгородилась абстрактными документами от глубинных сил, которые, укоренившись в нашей истории, вновь пробиваются сквозь руины и обломки. Это был сугубо негативный документ. Конституция не скрывала этого. А потому декларировала: «Имперские законы являются приоритетными, они могут отменять законы германских земель».
Нет! Законы не должны отменять чего-то. Законы должны созидать. А из этого должно следовать, что имперское право должно быть тождественно праву германских земель. А сами германские земли должны принимать законы в соответствии с имперским законодательством. У права не может быть иной целей, кроме государственной. Надо не преобразовывать федеративное государство в федерацию государств, а трансформировать его в империю, которая одновременно будет и тем и этим. В империи эти противоречия исчезнут, так как решение проблем будет поднято на принципиально новый уровень. Лишь в подобном государстве место парламентаризма сможет занять народное представительство нации. Только в таком государстве жизненная сила нации станет целенаправленной волей.
О взаимосвязи социалистического вопроса с нашими историческими проблемами говорил еще Родбертус, который видел «перст судьбы» в том, что немецкое государство, как он выражался, «обратило внимание на социальную проблему после того, как оно решит национальный вопрос». В социалистическом лагере об этих взаимосвязях не догадывался только Энгельс. Он требовал: «Мы не должны воспроизводить революции сверху, произошедшие в 1866 и 1870 годах, но обязаны дополнить и улучшить их через движение снизу». Революция поначалу извратила суть социализма. Но однажды в порожденном ею «движении снизу» станет развиваться то, что мы привыкли называть сопричастностью нации. Если эта сопричастность до сих пор присуща людям, то она в любом случае реализована в Третьей империи. В данной ситуации речь идет не о материальной причастности, как того до сих пор требует коммунизм, перепутавший класс и нацию. Социализм не может быть осуществлен снизу, как предполагает марксизм. Но социализм не может осуществиться и сверху, из чего исходила социальная политика Бисмарка и Вильгельма И. Социализм может быть воплощен в жизнь только через сотрудничество низов и верхов. Но не посредством социализации прибылей, что предполагал Маркс, не проводивший различий между производством и торгашеским бизнесом. Социализм может осуществиться лишь на самом предприятии, где будет установлено взаимодействие между экономическим наставлением и результатами труда, что должно стать залогом уравновешенного соотношения между доходами и потребностями.
Однако Интернационал в своем коммунистическом стиле предвещал, что подобного производственного социализма не может быть в пролетарском мире. Но мы говорим: напротив, такой социализм всегда возможен лишь в обусловленной экономической, политической, а самое главное, национальной сфере. Социализм вероятен как хозяйственная форма, присущая только определенному народу. И только затем он может стать образцом для других народов. После немецкой катастрофы германская экономика в своем духовном самовосприятии непроизвольно приблизилась именно к такому социализму. Все отчетливее прослеживается различие между производством и бизнесом. Будучи экономикой поверженной нации, у немецкой экономики не было ни времени, ни пространства, ни свободы действия, дабы реализовать эти представления в виде хозяйственной системы. Деловые люди в Германии делают все возможное, чтобы сохранить производство как хозяйственное предприятие. Но переход от довоенного капитализма к послевоенной капиталистической стадии был уже подготовлен. Эти изменения поначалу начнутся в виде духовных процессов — тогда изменится отношения предпринимателя к предприятию. Затем будет провозглашен новый взгляд на экономику, согласно которому естественная дистанция между предпринимателем и рабочим будет не враждебным, но дружественным фактором, не разрушительным, но созидательным обстоятельством.
Проблема немецкого пацифизма очень тесно переплетена с нашей наднациональной миссией. Это предназначение, все всякого сомнения, является самой сложной, самой давней и самой важной проблемой немецкой истории. Жить не только для себя, но для всего человечества, воздвигнуть нерукотворный памятник, который бы на долгие времена увековечил наше сегодняшнее бытие, всегда было заветным мотивом всех немецких событий. Это желание предопределяло немецкую историю. Оно увлекало за собой и будет увлекать в будущем все великие народы. Это отличает их от малых народностей, которые думают исключительно о себе.
Величие человека заключается в стремлении быть чем-то большим, чем он является на самом деле.
Величие народа заключается не только в стремлении быть чем-то большим и заявить о себе, но и обладать тем, о чем можно было бы возвестить миру.
Осознавая свою причастность к вечности, все великие немцы каждодневно трудились и оставляли после себя плоды своих трудов. Нередко они не нуждалась в том, чтобы заявлять о своей немецкой национальности, так как она, как нечто само собой разумеющееся, была заключена в их творениях. Эти великие немцы могли быть уверены, что немецкий дух будет заложен во всех плодах их трудов. Но когда их спрашивали о силе, которой они были обязаны, то они не скрывали своего немецкого происхождения. Когда же их народ находился в опасности, то они выступали на его стороне.
Однако наряду с этим у народа постоянно наличествовала странная склонность не отдавать, но поступаться. Влечение, за которым немцы следуют с фатальной безропотностью. Тяга неизвестных, но отнюдь не безопасных идеологов перенимать иностранный образ мышления, пренебрегать собственными идеями, отдавая предпочтение инородным теориям, стремиться туда, где взметнулось знамя чуждого мировоззрения. Это те немцы и те идеологи, которые сегодня говорят о наднациональной миссии Германии, но подразумевают под этим отречение от своей нации. Это те, которые превозносят подобное отрешение как типично немецкий поступок. Это те самые, которые, являясь революционерами, перепутали идею политического мира и идеологического примирения. Даже сегодня, после событий в Руре, Рейнской области и Сааре, все еще имеются немецкие коммунисты, которые призывают к мировой революции. Они упорно не хотят признавать, что идея классовой борьбы является национальной не только «по форме» (это признавал даже Маркс), но и «по содержанию». Последнее утверждение всегда отвергалось марксизмом как буржуазное.
Фридрих Энгельс говорил о лакейском духе, укоренившемся в нашем народном характере, начиная со времен феодальной раздробленности, и который дожидался революции, чтобы быть изгнанным из немцев. Но он трактовал это лакейство с внутриполитической точки зрения как дух поразительной покорности, которую свободный народ не был обязан являть своим князьям, утратившим свое аристократическое предназначение. Однако самым желанным итогом немецкой революции для нас должен стать переворот, который заставит истолковывать лакейский дух с внешнеполитических позиций. Как дух ошибочного восхищения, которое мы более не обязаны выражать ни одному народу. Мы не будем показывать упоения иностранными вещами после того, как десятки народов ополчились на нас, а двадцать семь — обманули. И если этот опыт сделает нас смиренными по отношению к самим себе, то в общении с врагами мы будем надменными и высокомерными.
Теперь мы стали предупрежденным народом, который извлек из своей истории один-единственный урок. А именно мы сможем жить нашей наднациональной миссией только тогда, когда мы как нация будем находиться в безопасности. Все наши ценности возникли в упорной борьбе за духовное самосохранение немецкой нации. И если бы мы не утвердились в политическом смысле как нация, то мы не были бы в состоянии обладать чем-то, что могли бы передать другим народам. Мы были бы разбиты и рассеяны, как того хотели другие народы.
Если мы впредь будем бесхитростно верить в европейское добродушие наших врагов, то в конце концов эти печальные прогнозы станут нашей участью.
Бесспорно, идея вечного мира является идей Третьей империи.
Но за ее реализацию надо еще побороться, а империю еще требуется утвердить.
V
Вторая империя была промежуточной. Она рухнула, так как у нее не было времени превратиться в традицию.
Тем не менее немецкий консерватизм намеревался сохранить эту империю. И он не хотел большего. В этом была его вина. Но он не хотел меньшего. Это было его заслугой. Он хотел сохранить форму, в которой заполучил империю Бисмарка. Но эта форма была слишком молодой, чтобы оправдать консерватизм. Это была внешне и внутренне незрелая форма.
Вторая империя была несовершенной. Он не смог присоединить к себе Австрию, которая со времен Первой империи существовала бок о бок с Германией. Это была малогерманская империя, которую мы можем понимать лишь как окольный путь, ведший к Великогерманской империи.
Первая империя потеряла контроль над иноязычными странами — Ломбардией и Бургундией. Мы же в итоге лишились германоязычных стран — Швейцарии, Голландии, балтийских поселений. По мере того как мы становились все слабее и слабее, мы все сильнее и сильнее сплачивали остатки империи.
Всю нашу новую историю мы убирали границы, ничтожные рубежи, ненужные внутренние препоны, которые в Средневековье Первая империя оставила на немецкой земле. Мы снесли мелкие княжества-государства, которые являлись выражением нашего общего бессилия. Мы заменили их на великую, державу, которую вновь обрели во Второй империи. Мы создали империю из крупных племен и крупных княжеств-государств, которым удалось пережить распад прошлой империи, а также из небольших земель, которые с каждым годом становились все меньше и меньше.
Исход мировой войны подорвал положение Второй империи как великой державы.
Революция же разрушила ее. Она не смогла помешать ни нашему обнищанию, ни разгрому наших четырех пограничных районов. Она оставила нам скелет, который мы не намерены признавать империей немецкого народа. Она упустила шанс реализовать великогерманский проект, когда за разгромом центральноевропейских держав последовало объединение Германии и Австрии. Но революция не нашла в себе ни мужества, ни воли, ни гордости, чтобы поставить мир перед свершившимся фактом. Она была малогерманским мятежом. В Веймаре она сама себе назначила конституцию. Эта федерально-централистская компиляция не создавала условий ни для империи, как она должна была пониматься, ни для земель и племен, которые были лишены причитающегося им.
Но в то же время революция очень многое упростила. Она устранила внутренние немецкие пережитки, которые являлись обузой для народа, становящегося нацией. Кроме этого она стала немецким событием, которое обретает свой смысл, когда наступают последствия. Революция произвела побочный эффект, который со временем станет ее основным предназначением — она насильственным путем решила все тяжелейшие немецкие проблемы, для разрешения которых мы даже не могли найти подходящего повода.
Революция устранила мелкие династии, которые давным-давно выполнили свое культурное предназначение. Она подготовила племенную структуру империи, которой мы сможем воспользоваться в тот же самый момент, когда вновь станем свободной нацией. Совершенно не важно, в каком месте, обозначенном на карте нашей страны, случились бы эти вещи. Куда более значимо, что эти вещи свершаются благодаря чувствам людей. Мы потеряли свою страну. Но мы сплотились как немцы. И как немцы мы признаем только империю, которая должна достаться нам.
Впрочем, это не заслуга революции. Она действовала, не осознавая того, что она ответственна не перед партий, а перед нацией. Мы пребываем в неуверенности. У нас нет никаких гарантий того, что, если революция окажется предоставлена сама себе, являясь, по сути, мятежным движением аполитичных людей, это не станет началом конца немецкого народа. Но мы полагаем, что она окажется очередной немецкой бессмыслицей, которая впоследствии обретет свой смысл. Оберегание смысла революцией зависит от того, удастся ли ей политизировать немецкий народ, который больше не может существовать в условиях, порожденных поражением в мировой войне. В данной ситуации дух политики предполагает сопричастность к своей национальной судьбе.
Скорее мы верим в то, что революция воспринимается нами как процесс национальной истории. Это не могут признать классово сознательные пролетарии. Но она станет национальным событием в силу своей природы, непосредственно связанной со страной и народом. Мы верим в то, что революция была окольным путем, который был необходим нашей истории, чтобы мы вырвались из типично немецкого оцепенения, которое стало обыденным явлением во времена Второй империи. Мы верим, что Вторая империя была всего лишь переходным этапом к Третьей, новой и в то же время последней империи, которая была предсказана нам. Мы должны жить во имя ее, если намереваемся вообще жить.
Имеются немцы, которые после нашего поражения находят утешение в мысли, что за крушением государства последует закат нации, но ее ценности останутся непреходящими. Это страшнейший самообман, на который только способны немцы. Насколько неохотно мы отстаивали нашу культуру, настолько сильно наши враги сражались за свою. И эти враги не хотят сохранения нашей культуры. Эти народы вообще не понимают наших ценностей. Каждые на свой лад, они полагают собственную культуру совершенной. Для них невыносима сама мысль, что они будут вынуждены признать равнозначность немецкой культуры. Они никогда не признают наши ценности.
И мы сами не знаем собственных ценностей. Наша история показывала, что мы повсеместно отступались от одних ценностей, чтобы породить другие. Это не только обогащало немецкую культуру, но и делало ее сумбурной и смутной. Национализм должен сплотить нацию. Он должен открыть ей глаза на то, что неразрывно связано с ней, является немецким и обладает абсолютной ценностью: история немецких людей.
Это является одновременно и духовной целью, и политической задачей. Если погибнет нация, то, как подсказывает нам опыт общения с другими народами, погибнет и сама Германия. А вслед за ней погибнет все, что когда-либо было сотворено немцами. Нет такого народа, который мог бы воспринять наше наследие.
Народы Запада отвергают нас. Они оценивают все иначе, нежели мы, а потому отказываются от наших ценностей. Французский генеральный штаб умудрился даже в работах у Клаузевица найти только один «немецкий туман». Хотя нередко этот туман обращался в немецкую явственность, которая ужасала наших врагов. Когда Антанта советовала нам оставить Потсдам и вновь перебраться в Веймар, то она прибегла к величайшей в мире лжи. В — принципе народы Запада должны ненавидеть Веймар не в пример сильнее, нежели они ненавидят Потсдам. В Потсдаме их робкий взгляд видел лишь выражение немецкого милитаризма. Но если в то же время они признали бы Веймар выражением культуры, то тут же бы возник вопрос о соотношении культур. А уровень немецкой классики неизменно выше классицизма, подобно тому, как Гёте возвышеннее Расина. Но при этом немецкая культура зиждется не только на этих двух городах, но на каждом немецком городе. Она простирается от страсбургского кафедрального собора, мест, где Христос Грюневальда распят на кресте немецкой судьбы, до далеких восточных территорий.
Народы Востока воспринимают из Германии те ценности, которые могут оказаться им полезны. Но немецкий язык стал лишь языком международного общения на просторах Евразии и Центральной Европы. Он превратился в делового посредника, но не смог затронуть то, что кроется в душе. Если немецкий стал языком переговоров в Третьем Интернационале, то он передает лишь соответствующий интернационализм. Он передает лишь марксистские идеи, но не бескрайний космос немецкой духовности, который находится перед Марксом, за Марксом, сбоку от Маркса, опровергает его и все равно остается непостижимым. Даже те русские, которые вслед за Толстым не отвергают всю Европу, в силу их национальной специфики могут и способны лишь отчасти воспринимать наши ценности: систематичность, философский идеализм, Гегеля, не исключено, что и Шиллера, Но немецкая Вселенная, которая не ограничена несколькими именами, затворена и для них, так как они обладают собственной духовной безграничностью, которая простирается прочь от Европы в Азию, а потому не предназначена для нас.
VI
Немецкий национализм ратует за последнюю империю. Эта империя всегда предрекалась нам. Но никогда не была исполнена. Она — это Абсолют, который может быть постигнут только через несовершенство.