Консерватор

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Консерватор

Консерватизм — это вечность для себя.

I

Мы живем для того, чтобы бы оставить что-то после себя.

Тот, кто не верит, что цель нашего существования заключена в коротком временном промежутке, в каком-то мгновении, которое освящает наше бытие, является консерватором.

Он говорит себе, что нашей обыкновенной жизни не достаточно, чтобы добиться вещей, которых можно достигнуть при помощи духа, воли и решимости человека. Он видит, что мы, родившиеся в определенное время, всегда лишь продолжаем то, что было начато другими. Консерватор видит, где закончимся мы, видит, что там наше дело подхватывают другие. Он видит, что отдельные личности исчезают во времени, но продолжает сохраняться совокупность их отношений. Он видит, как целые поколения посвятили себя служению одной-единственной идее. И он видит нации в их историческом строении.

Итак, консерватор отдает себе отчет в том, что является проходящим, изменчивым и бессмысленным. Но он также в курсе того, что сохранилось и что надо сохранить в будущем. Он признает лишь власть, которая связывает прошлое с будущим. Во всем сущем он признает лишь неизменное. Консерватор признает только надвременное.

И он устремляет свой перспективный, стремящийся вперед взор далеко за пределы мелочных, преходящих точек зрения.

II

Либерал придерживается совершенно иных понятий, нежели консерватор. Для либерала жизнь является самоцелью. Для него свобода является лишь средством, дабы прожить жизнь, полную наслаждений, что, как он уверяет, является единственным счастьем для человека. Если одно поколение, вкусившее наслаждений, будет сменять другое, то тогда, согласно представлениям либерала, и наступит всеобщее человеческое счастье. В любом случае личное благо либерала зависит именно от этого.

Но, с другой стороны, либерал не охотно говорит о самих удовольствиях. Он предпочитает говорить о прогрессе. Но если либерал добросовестен и его мучает стыд, то он не гонит его прочь. Его благоразумие говорит, чтобы он не обнажал действительные мотивы своих поступков. Для маскировки своих истинных мотивов он изобрел идею прогресса. Он утверждает, что люди становятся совершеннее по мере того, как на свет появляются средства, которые облегчают им жизнь. Либерал учит, что путь человека лежит от свободы через прогресс к постепенному завершению истории. При помощи таких общих понятий либерал всегда стремится отвести сторонний взгляд от собственного эгоизма, который не только породил либерализм, но и создал особую философию.

Консерватор раскрыл этот обман. Теперь либерал вынужден признать, что он как живущий индивидуум зависит от жизненных условий общности, в рамках которой он существует. Либерал вынужден признать, что он, не намеренный считаться с условиями, пользуется тем, что было приготовлено другими. Он вынужден признать, что либерализм — это нахлебник эпохи предшествующего консерватизма.

Но совершенно иного мнения придерживается революционер. Он вообще не хочет ничего создавать. Для начала он жаждет все разрушить. Он отвергает любое прошлое, но при этом готов пожертвовать собой во имя будущего. Впрочем, это будущее он отодвигает все дальше и дальше, так что оно рискует никогда не настать. Он говорит о тысячелетнем царстве благоденствия, наступление которого вот-вот настанет. Но это лишь умозрительная формула, вряд ли возможная в реальности.

Революционер разделяет либеральную идею прогресса. Или же нет? Он подменяет рациональный прогресс фантастическими идеями. Он проклинает настоящее и стремится вырваться из реальности в утопическое будущее. Революционер не разделяет с либералом биологических иллюзий, которые предопределили все течение XIX века. Революционер не верит в иллюзии о том, что вся жизнь основывается на развитии, вследствие чего имеются безграничные экономические возможности, которые способны удовлетворить все человеческие потребности.

Для консерватора не существует никакой эволюции. Для консерватора есть лишь только отправная точка. Он, само собой разумеется, не отрицает, что развитие как факт все-таки имеет место быть. Но в то же время он утверждает, что некоторые вещи не могут развиваться — те вещи, для которых развитие является всего лишь следствием их возникновения. Если бы наше мышление не было настолько обыденным и не утратило бы под грузом поверхностных ощущений внутреннее живое созерцание, то тогда бы мы не одно столетие пронесли представление о мире, которое сейчас ставит нас в тупик. Теперь же консервативное мышление объясняется жизненными позициями, но лишь для того, чтобы выявить политический обман: развитие соотносится с возникновением в такой же степени, как либеральный паразитизм соотносится с консервативным приумножением. Между тем у нас появился этот опыт. И нам он требуется еще.

Консервативное мышление-рассматривает все вещи в их изначальной точке отсчета. У всех великих вещей бывает великий почин. И подобный взгляд был сам собой разумеющимся, если бы либеральное мышление с ловкостью политического фокусника не навязало нам идеи прогресса, которые заставляют рассматривать финал вещей, а не их основание. Этот обман был настолько же огромным, как и наша катастрофа, которая стала одним из его следствий. Мы можем облазить историю всех народов, но не найдем никаких признаков наличия прогресса. Мы сможем увидеть лишь ценности, которые порождают решительность, людей сильной воли и мощнейшие народные движения. Но если соотнести эти ценности с развитием, то они не продолжают, а обрывают цепь событий, дабы начать все заново. Если только посмотреть на происхождение ценностей, то можно обнаружить связь между ними. Можно выявить, что они происходят из одного пространства, что они передаются во времени и находят здесь свое самозавершение. Можно открыть, что эти ценности обладают родством формы, которое основывается на их происхождении. Можно также выявить то, что формам, которые образуют данные ценности, присуща целеустремленность, которая проявляется везде и всегда. Суть природы, равно как и истории, заключается не в прогрессе, а в непрерывном продолжении, то есть традиции. Но даже традиции всегда должны восприниматься по-новому. Мы не можем воспринимать традиции с реакционных позиций, путая происхождение и условия возникновения. Или же разлагать традиции, подобно прогрессу, который с самого начала являлся упадком. Ценности нельзя ни законсервировать, ни заново создать.

Данные ценности во многом являются милостью. Они появляются внезапно, спонтанно, даже демонически, когда приходит их время. Там же, где люди, повинуясь рационализму, пытаются воспроизвести эти ценности, придавая им в итоге обратное значение, их творческая сила умирает. С тех пор, как люди подхватили идею «прогресса», они идут только лишь по «регрессивному» пути. Так мы получили либеральный век.

Консерватор вполне оправданно полагает, что всё наше время было ошибочным. Революционер же считает, что мир вообще заблуждался до сегодняшнего дня. И он мыслит свою помощь в установлении совершенно нового уклада жизни. Либерал же, неисправимый, как всегда, продолжает утверждать, даже в условиях катастрофы, веру в демократический прогресс. Будь его воля, он даже стал бы отрицать, что наши противники превратили мировую войну в самоцель, исходя из его свободных принципов. Он не признает, что именно его принципы стали причиной заката Европы и нынешних бедствий Германии, Сегодня консерватор вновь ищет место, которое может стать отправной точкой. Но теперь консерватор одновременно является и хранителем, и бунтовщиком. И он снова задает вопрос: а что же достойно сохранения? Но теперь он, подобно революционеру, стремится не разрушать, а сращивать. И этого достаточно, чтобы связать консерватора и революционера, Они оба отвергают мелочность, хитрые уловки и лицемерие, которые, собственно, являются питательной средой для либерала.

Либерал — это главный враг консерватора. Консерватор думает о человеке в одно и то же время и слишком хорошо, и слишком плохо. Консерватор знает, что люди могут добиться достойных почтения результатов, когда они, объединившись, защищают свое существование, борются за свое будущее, утверждают свою свободу. Но консерватор не предается самообману. Он знает, что когда люди, народы или целые поколения высвобождают свой эгоизм, разрешают ему утвердиться, живут только своими желаниями, то их существование становится грязью и мусором.

III

Немецкая революция была делом рук либералов, а не революционеров. В этом заключалась ее судьба.

Революцию творили оппортунисты, а не фанатики. Это была пацифистская революция, которая должна была положить конец войне, считавшейся невыносимой. Само продолжение войны казалось бесцельным. У революции не было никакой идеи, она стремилась всего лишь воспользоваться идеологической конъюнктурой. Поборники революции полагались на обещания, приходившие с Запада — родины либерализма. Они надеялись, что изменят конституцию, и, сдавшись на милость победившим противникам, смогут спокойно жить дальше. Они следовали либеральным инстинктам, которые были присущи всем демократически ориентированным партиям. Но прежде всего они были свойственны социал-демократии, ответственной за 9 ноября.

Немецкий социализм очень рано был инфицирован либеральными идеями. Его первоначальные идеи социальной справедливости были позаимствованы у партий Просвещения. Взяв на вооружение идею прогресса, социал-демократия охотно довольствовалась цветастыми фантиками «свободы», «равенства» и «братства», превратившись в партию приспособленчества. Немецкая социал-демократия была партией «эволюции» в специфическом значении этого слова, которое более подходило для XIX века, за той лишь разницей, что «эволюция» была перенесена из естественно-научной сферы в историческую, внутриполитическую, экономическую и даже конституционную области. Разве не поражает, что социал-демократия даже не была партией идеи возникновения? Разве не удивляет, что она не уделяла никакого внимания геополитике и проблеме перенаселенности, которая существовала на нашей территории? Разве не ошеломляет, что она не воспринимала всерьез тот факт, что растущие и трудящиеся народы должны возвышаться, а чахнущие и паразитические народы должны были лишаться своего влияния? И при всем этом партия говорила о социальной справедливости. Но партия социальной справедливости должна была исходить из того, что данная социальная справедливость могла быть дарована людям, группам и классам, если только она существует в отношениях между народами.

Но немецкая социал-демократия очень быстро приспособилась к либеральной эпохе и моментально сменила революционный галоп на парламентскую рысь. Социал-демократы стали оппозиционной партией, позволявшей себе проявлять радикализм лишь в критике, которую в типично немецкой манере она обрушила на собственное же государство. Социал-демократия была партией мелких бюргеров, которые назвали себя интернационалистами. При этом их отнюдь не беспокоили международные условия существования национального государства. Немецкие социал-демократы всегда предпочитали выносить сор из избы и не обращали своих взоров на внешнюю политику. Они прочитали у Маркса, что диктатура пролетариата устранит у всех народов национальные противоречия.

Они с нетерпением ожидали дня наступления этой диктатуры, но не заметили (или не хотели замечать), как век классовой борьбы сменился эпохой национальных войн. Социал-демократия утешалась Эрфуртской программой, которая предполагала рабочее законодательство, светские школы, права женщин, свободу совести. Однако все политические действительно важные вопросы она обошла стороной, обмолвившись о них несколькими словами. В доброжелательных формулировках социал-демократы излагали оторванные от реальности требования: вопрос войны и мира должен решаться «народным представительством», а все международные дела надо стремиться улаживать путем переговоров. Неудивительно, что такую партию застала врасплох мировая война. Социал-демократия предвидела, что приближается «большой переполох», но пропустила проблематику, которая лежала в его основе.

Социал-демократы меньше всего подходили для того, чтобы взять на себя руководство революцией, которая была вызвана скорее внутриполитическими, нежели внешнеполитическими поводами. Они смогли лишь вызвать ее. В то время как для осуществления связанных с революцией национальных, политических и международных действий требовались мировые революционеры, их-то у социал-демократии и не было. Эта немецкая революция должна была быть социалистической. Она должна была закончиться заключением социалистического мира, который бы даровал всем народам одинаковые права. Она не должна была заканчиваться «либеральным» миром, который попирал права собственного народа. Она не должна была заканчиваться западническим миром, который, прикрываясь демократическими идеалами, стремился ущемить права народа и осуществить эксплуатацию. Марксизм считал эксплуатацию уделом классов, но по воле победителей она стала судьбой целой нации, которая неуклонно пролетаризировалась. Революция не должна была заканчиваться капиталистическим Версальским мирным договором, который был диктатом картеля государств, ополчившихся против одной страны, который узаконивал право ленивых народов присваивать себе результаты труда более работящей нации.

Революция должна была вызреть в народе. Сама революция должна обладать традициями, которые должны быть присущи осуществляющему ее народу. Революция также зависит от людей, которые ее претворяют в жизнь, а те в свою очередь зависят от гениальности или бездарности нации, к которой они принадлежат, а еще и от того, связаны ли они со своей нацией и несут ли они ответственность, если считают себе интернационалистами.

Гений немецкого народа не революционный. И ни в коем случае не либеральный. Немецкий гений — консервативный.

Уже поэтому революция осталась всего лишь интермедией.

IV

Впрочем, немецкая революция не была даже революционной интермедией.

Политическое бессилие немецких социалистов оказалось настолько вопиющим, что они смогли всего лишь несколько неистовых дней и недель удерживать государственную власть, которой они внезапно овладели в результате событий 9 ноября. Тогда революция позорно отступила перед демократией, и место пролетариата, ожидавшего наступления собственной диктатуры, заняло правительство. Реалисты и оппортунисты из числа немецких революционеров оказались довольны этой демократией, так как они смогли удовлетворить и свои личные и фракционные потребности. Они смогли отстоять свое влияние в парламенте, создать коалиции, из которых впоследствии сложились нынешние социал-демократы, демократы центра, партийные демократы из народной партии, и даже национал-либералы. Все это происходило формально демократическим путем по всей Германии: в Пруссии и большинстве земель. Немецкая революция была либеральной интермедией.

Либерал смог воспользоваться последующими годами. В это время он смог укрепить свое положение посредством демократических достижений революции. Однако все началось как раз с исполнения Версальского мирного договора. Он принял условия, которые, положив конец войне, разрушили империю. Он был доволен ими и, приукрашивая эти условия, он находил их вполне сносными и подходящими. Либерал всегда был соглашателем. Он соглашался на все хотя бы ради жизни, которую он так обожал. Он даже смирялся с той жизнью, которую были вынуждены влачить по приказу партийных вождей. Либерал был готов питаться отбросами, которые ему кидают. Со свойственным ему от природы эластичным оптимизмом, который было бы правильнее назвать беспардонным оппортунизмом, либерал соглашался со всем. Положение либерала в государстве было шатким. Его положение было неустойчивым, так как после переворота либерал даже не смог захватить власть. Можно сказать, что он лишь проник в нее. Проникновению во власть либерал был обязан не собственным силам, и отнюдь не силам немецкого народа, хотя он и назывался демократом. Скорее он был обязан сомнительному стечению обстоятельств, общим ужасом перед русской революцией и, как следствие, благосклонности западных демократий.

Мы могли бы стерпеть это в случае, если бы либерал, устроив свое народное государство, не привел к очевидному национальному угнетению. Его можно было бы простить, если бы в силу трагической неизбежности он в новых условиях втихаря подготавливал последующее сопротивление. Но либерал, получивший от революции все блага и преимущества, стремился сохранить дистанцию от народа и сохранить сложившуюся ситуацию. Кажется, за прошедшие годы он был озабочен только одним — массы не должны были осознать гибельность положения страны, которое он стремился скрыть от них. Миг, когда бы народ отвернулся от демократии, мог быть очень опасен для либерала. А те годы не было исключено, что подобный момент бы наступил, и мощный коммунистический натиск вылился бы во вторую революцию. Не социал-демократическую самонадеянную революцию, которую история поручила делать мелким партийным функционерам, но революцию предельного отчаяния, которая бы охватила весь 60-миллионный народ, которому отказали в праве на жизнь.

Либералы и демократы не могли воспрепятствовать тому, чтобы по-прежнему имелись консервативные круги, которым было присуще чувство позора, в котором они были вынуждены жить. Это осознание позора всегда было присуще политически сознательным людям. И ощущение этого позора инстинктивно направило политическую молодежь на националистические позиции. Однако либералы и демократы стали полагаться на государственные идеи этих консервативных кругов. Хотя по административно-управленческим соображениям они были вынуждены опираться на те немногие консервативные элементы, которые им удалось находить в стране и государстве. В течение последних лет либерал приучился обращаться к надежности данных звеньев каждый раз, когда ему требовалось защититься от угрожавшего ему пролетариата. Впрочем, это не мешало ему заигрывать с левыми, натравливать правых на левых, а одновременно со всем этим принимать под себя законы о защите республики, которые он мог использовать по своему усмотрению как против одних, так и против других. Теперь демократы, которые из революционных событий шагнули в правительственные кабинеты, стали ощущать потребность в «стабильности». А потому они начали призывать нацию взять на себя ответственность за возникновение республики, признать Веймарскую конституцию, что позволило бы им расценивать изменение государства как свершившийся политический факт.

По сути, любая революция выступила бы с подобными требованиями, когда дело бы дошло до формирования правительства. Революционер, пришедший к власти, тут же вынужден искать консервативную основу для своего государственного творчества. Этот принцип лежит в самой основе власти, государственности и консерватизма, без него вообще невозможна жизнь человеческого общества. Вопрос лишь заключается в том, должен ли консерватор предоставлять себя в распоряжение революционного государства, или же, наоборот, должен, доказывая свой консерватизм, сторониться его. Ответ на данный вопрос не является проблемой, если принять во внимание тот факт, что революционное правительство вынуждено занять оборону от внешней агрессии. В данной ситуации консерватор предоставляет себя в распоряжение правительства, которое сформировано не ради удержания власти, а во имя сохранения нации. Этот вопрос сводится к проблеме испытания консерватизма революцией, республикой и демократией, А потому данный вопрос надо формулировать следующим образом: что сейчас является консервативным?

V

Идея демократической государственности не является консервативной. Но как мы видели, государство может быть задумано как институт, в котором совмещены и демократия, и консерватизм.

В Германии более нет безотлагательной необходимости поднимать типично внутриполитический вопрос о конституционной совместимости демократии и консерватизма. Но вместе с тем он остается принципиальным вопросом, уклониться от ответа на который мы не можем хотя бы потому, что причины, по которым мы так и не получили консервативно-демократическое государство, выводят нас на темы о виновности, о демократии как разновидности консерватизма. Эти проблемы левые и правые рассматривают каждый по-своему. Отвечая на эти вопросы, мы будем вынуждены определить, как связаны между собой консерватизм и идея демократической государственности. И если мы будем принимать левую и правую точки зрения на эту проблему, то мы в итоге выработаем третью позицию. Повторимся, несмотря на то что принципиальные и изначальные вещи, которые привели к данной полемике, касаются (и должны касаться) прежде всего либерала, в то же время консерватор не должен бояться данных разговоров, а сам должен инициировать их.

Государство, которое было сметено революцией, является всего лишь государством ради государства. Оно могло также существовать ради империи, ради единства немцев, ради являвшихся для нас неким символом Гогенцоллернов, которые согласно консервативной традиции сами существовали во имя народа.

Но государство не существовало во имя нации. Оно даже не могло стать таковым. Нация — это народ, который живет осознанием своей национальности. Мы должны уяснить сами для себя, что мы никогда не были нацией. Мы жили осознанием нашего государства. Мы привыкли к этому, так как знали, что государство нас защищает. Это обыденная точка зрения консерватора. Впрочем, подобной позиции придерживается большинство партий, даже самые радикальные группировки.

Либерал перед войной требовал политизации немецкого народа. При этом он подразумевал демократизацию, одержимость парламентским духом. Либерал не понимал, что народ может быть политизированным только тогда, когда проникнут национальным духом. Демократизация без предшествующей национализации приводит к формированию демократии, существующей только ради демократии. Для незавершенного народа подобная демократия является такой же имитацией, как и государство, существующее во имя своего собственного существования. Но даже при этом всем подобное государство, в отличие от демократии, могло достигнуть внутренней консолидации и отразить внешнее нападение. Если говорить о недостатках обоих явлений, то в одном случае это — аморфные парламентские группировки, в другом — закостеневшая бюрократия. И те и другие провозглашают себя государством, удерживая нацию от ее окончательного формирования. Они никогда не принимают живого участия в судьбе народа. Только когда каждая структура будет сопричастна народной судьбе, тогда все люди вместе будут чувствовать себя нацией. Вместо того чтобы выждать окончания нашей внешнеполитической войны, мы оказались настолько неразумными, что согласились на внутриполитическую междоусобицу, когда партии вдобавок ко всему в резолюциях рейхстага присваивали себе право на демократическое решение. Это была преднамеренная политика, ориентированная на то, чтобы не считаться с единственно возможной в тех условиях политикой государства. Это полностью соответствовало народу, у которого не было предпосылок стать нацией. Подобный беспомощный народ-либерал мог спокойно отказаться от консервативных принципов. Междоусобица, шаткость положения и чувство собственной неполноценности были использованы революционером в собственных целях. Он не намеревался создавать из народа нацию. Революционер планировал свержение режима ради самого свержения.

Когда революция разрушила государство, существовавшее только во имя себя, то она должна была вершить с народом не только политику, но и историю. Если бы на обломках самодостаточного государства возникло государство во имя нации, то мы, оглядываясь на этот трагичный день, праздновали бы его в будущем как одно из самых светлых событий, подобно тому, как прочие народы празднуют дни своих революций.

Но этой перемены не произошло. Народ отказался от попыток стать нацией. Народ не послушал внутреннего голоса, который убеждал его отныне утверждаться в роли нации. Народ, не раздумывая, ударился в бунт, перепутав шумиху с демократическими свободами. Народ охотно слушал и верил всему, что ему вещали. Он был совращен соблазнами, пришедшими из-за границы. Его будущее назойливо делали зависимым от этого изменения Германией своей формы государственного правления. Народ слышал лишь слова о мире во всем мире, который должен был наступить после окончания мировой войны.

Народ полностью полагался на пацифистов, забыв спросить у них, являлись ли они гарантией мира. После нескольких тяжелых лет народ купился на обещания лучшей жизни, которая должна была наступить у всех народов. В своей доверчивости он поверил, что если немцы добровольно сложат оружие, то им будет тоже уготована та же славная участь. Народ не смутили ни пропагандисты, ни то обстоятельство, что среди них преобладали гнусные, недалекие и ничтожные типы. Народ не смутило, насколько легко подготовили крушение режима стоявшие на каждом уличном углу легкомысленные фантазеры, глупые неудачники и карьеристы из рядов весьма сомнительных организаций. Народ был простодушным и не заметил, что за идеологией таилось своекорыстие. Он завороженно смотрел на Запад. Народ доверил Западу свою собственную страну. И он доверил своим врагам заключение мира. Мир оказался подобающим.

Так кто же виноват? Явная вина лежала на самих людях, на массах, которые в течение нескольких недель действовали от имени немецкого народа. Вина лежит на предводителях народных масс, которые кроили свою политику по демократическим лекалам. Так как сегодня эти вожди не в состоянии отрицать последствия предпринятых ими действий, они пытаются скрасить свою идиотичность, свою глупость, свою подлость некими мировыми демократическими идеалами. Перед лицом действительности они выглядят смущенными и жалко лепечущими что-то про здравый смысл, который рано или поздно все-таки одержит верх.

Но на ком же лежит большая вина? Мы будем искать виновных не среди обольстителей и обольщенных, а среди лиц, которые ответственны за то, что 9 ноября в Германии в очередной раз возникло государство во имя государства. Виноваты не те, кто поверил обману или предавался самообману, а те, кто готовил изменения, произошел-шие с Германией. Виноваты те, кто изначально повел себя так, что нация, которая, казалось бы, создала себе государство на века, внезапно оказалась обманута. Виноваты те, кто с самого начала планировал захватить власть в государстве, для чего низверг народ в пучину революционных бедствий!

У консерватора есть привилегия задавать подобные вопросы. Вина и долг не являются понятиями, присущими либерализму. Вместо того чтобы понять и простить противников либерализма, он мстительно преследует их, проявляя крайнюю нетерпимость.

Вина и долг — это понятия, которые принадлежат консерватизму, так как консервативное мировоззрение базируется на ответственности. Консерватор приучен предъявлять людям определенные требования, так как он сам нравственно ответственен за свои действия и не привык прикрываться обстоятельствами, которые привели к каким-то событиям. То, что он дает себе отчет относительно действий или бездействия, которые привели к данным обстоятельствам, является характерной чертой консервативного мышления. Человек, придерживающийся консервативных государственных идей, сам возлагает на себя ответственность, и если он ищет причину событий, то он не останавливается там, где находит консервативные основания. Он проявит свой консерватизм наилучшим образом, когда добровольно и осознанно возьмет на себя ту часть вины, которая выпала на его долю.

Положение консерватора в демократическом государстве зависит от самого государства. Для самого консерватора возможность сосуществования консервативного мышления и демократических идей не является проблемой. Он знает, что эта согласованность заложена в самом развитии немецкой истории. Он знает, что она содеяна в нашем национальном становлении. Он не знает лишь — не погубит ли нас демократия. Он также не знает — не погубим ли мы сами демократию.

Консерватор свободен от скрытых намерений и интриг, присущих партийной политике. Его партией является вся Германия. Формы государственного правления: республика, диктатура, а также которые могут еще появиться на свет и предстоят нам в будущем — являются для консерватора всего лишь средствами для достижения цели. Сегодня консерватор существует не ради государства, а во имя нации. Сама же власть, без которой немыслимо ни одно государство, нужна ему лишь для сохранения свободы своей страны.

Момент, когда будет решаться вопрос о свободе, не будет часом ни либерала, ни парламента, ни партий. Это будет моментом истины для консерватора. Этот миг будет нуждаться в консерваторе так же сильно, как и сам консерватор ожидал его. Это будет миг немецкого человека, который учился на ошибках 1918 года. Этот миг не будет принадлежать ни либералу, который не может ничему учиться, ни революционеру, который до сих пор не хочет ничему учиться. В этот момент настанет время нового немца, который настолько скрыт в нашей истории, что можно говорить о вечном, древнем немце. Этот немец будет предназначен для Германии. Он будет воплощением своей страны. Он будет одновременно сохранять и продолжать ее традиции.

Но консерватор только тогда дорастет до этого уровня, когда он сможет преодолеть партийную пропасть, которая пролегла между левыми и правыми, являющимися до сих пор идеологическими противниками. Этот час торжества не настанет, пока мы не сможем соединить эти две крайности, разделенные пропастью. Злая судьба заключается в том, что политика левых вносит раздор в наше развитие, и политику правых, которым доверена забота о нашем национально росте, постигает та же самая участь.

Консерватор должен признать, что люди консервативных идей XIX века виноваты в том, что они позволили неверно трактовать консерватизм.

Консерватор должен признать, что в Германии со времен ранней истории имелась консервативная традиция основания империи, но она была отвергнута в эпоху Вильгельма II.

Пропасть будет преодолена, если консерватор, которому судьбой всегда было предписано действовать, будет не просто готов мужественно поступать, но и способен воздействовать духовно.

VI

У левых есть рассудок. У правах есть понимание.

Беспорядочность нашего политического мышления привела к тому, что мы нередко путаем эти два понятия. Это присуще и самим левым, которые опираются на рассудок и в то же время приводят разум в замешательство.

Данная путаница началась с рационализма. Она началась с формулы: «Я мыслю, стало быть, я существую». В век Просвещения она была трансформирована: «Я — просветитель, стало быть, мои рассуждения верны». Итоги размышлений безоговорочно приравнивались к истине. Этот ложный посыл приводил к опустошительному воздействию рассудочного мышления на постижение истины. Рассудок шагнул за свои границы, превратившись в интеллектуализм. Рассудок должен был управлять чувствами. Он не должен был их убивать. Но разум убивал эмоции. Разум сам отказался от всех направляющих сил, от вдохновения, от интуиции. Разум появляется от «постижения». Но этот рассудок больше ничего не «постигал». Он только подсчитывал. Рассудок стал интеллектуальным исчислением. Разум оказался предоставлен сам себе.

Следствия этого проявились очень рано. Раньше всего они отметились в политической сфере. Оказывается, разум мог предоставить любые выводы, которые были выгодны по каким-то соображениям. Именем разума, которым Ришелье оправдывал абсолютную монархию, 150 лет спустя стали подтверждать права абсолютной демократии. Разум пришел к убеждению, что если собрать всю его мудрость, то можно достичь наивысшей мудрости. Это было слишком по-человечески, так как каждый человек в каждое мгновение полагает, что действует весьма благоразумно. Действует в своих интересах. Но только понимание способно на основании эмпирического факта сделать простой вывод о том, что когда все творится в голове, то в сумме бесконечность истинных мнений очень скоро превратится в безрассудство, которое изобличит нам фатальную значимость данного миру разума. Рассудочность стала злым роком для людей. То, что каждый считал хорошим для себя, оказывалось плохим для всех. Рассудок утратил понимание.

Понимание и разум исключают друг друга. В то же время понимание не исключает эмоций. Руссо понимал это, а потом он стремился противопоставить Просвещению рассудочные чувства. Но он также не был в состоянии подорвать господство разума. Напротив, увязывание разума с сантиментами сделало его еще более бесцеремонным. Теперь рассудочность, которая была дамой XVII века, превратилась в проститутку, спутницу всех просветителей. Французская же революция возвысила ее до уровня богини, позволив полностью передать ее призывы. Рассудочность приняла непосредственное участие в формировании европейских политических идей, пока не превратилась в ленивый разум, который Кант изобличал как самый скверный самообман. Разум ввел наше мышление в состояние, в котором мы считаем его порождения совершенными, только если они являются понятиями. И, наконец, он привел нас к тому, что мы спутали наши моральные оценки и стали полагать, что разум гарантировал справедливость.

На Западе, равно, как и во всех странах, где отъявленный разум творил делишки с политическими понятиями, очень скоро поняли, что очень выгодно говорить о правах человека, о свободе, о равенстве, о братстве, но очень опасно следовать этим принципам. По этой причине разум очень скоро ввел двойные стандарты, которые менялись в зависимости от того, шла ли речь о собственном или чужом благополучии. В целом же в мире создали такое настроение, которое приучало к тому, что всё происходившее в западных странах или прибывавшее оттуда без критической оценки считалось прогрессивным. Франция больше не говорила о суверенитете монарха, а только о суверенном государстве, которое она передала в руки коррумпированных партий. Англия повсюду говорила об общественном благосостоянии, но ее граждане жили в чудовищных социальных условиях. Весь Запад говорил не о чем ином, как о мире и любви, а сам тем временем готовился к войне.

Но в Германии мы попались на этот трюк. Либерализм, который на Западе давным-давно считался мудростью авгура, здесь стал мировоззрением людей, готовых воспринять любую глупость, которую только можно было оправдать при помощи разума. Перед войной мы считали вполне благоразумным всерьез говорить о «мировой политике без войн», как это было сформулировано Лихновским и его товарищами. Мы предпочитали видеть в «окружении» всего лишь «побочный результат блестящих политических дискуссий, проводимых в мирной форме». Даже во время войны мы, подобно тому, как нас учили, надеялись на разумный мир, доверяя государствам и государственным деятелям, ибо только они могли уладить все в пацифистском стиле. А после войны мы совершили повторную глупость. Это была рассудительная ярость, которая бушевала в оторванных от жизни мозгах. Конечно, это были ущербные человеческие чувства, которые обращались против собственного же народа. Тогда немцев сделали виновными за начало войны, ожидая в обмен добровольного признания этого мягкого приговора. Наши противники воспользовались благоразумием этих немецких самообличителей, которым не хватило силы разума, чтобы отличить повод от намерения, случайное от решающего, формальную вину от психологической вины, но они согласились с такими доказательствами, которые привели к разумным предвзятым выводам и бедственному положению Германии.

Правым всегда хватало понимания, чтобы увидеть опустошение человека, причиненное разумом. Только от самого человека зависит, должен ли он прислушиваться «к голосу разума». Понимание берет на себя это задание. Разум не в, состоянии анализировать самого себя. Понимание — это сила человека, разум, скорее всего, является его слабостью. Понимание — это властитель. Его суть — это мужественность. И в силу своего характера оно не склонно предаваться самообману. Консерватор наряду с физическими способностями обладает именно таким характером и проистекающей из него духовной решимостью предпринимать действия, когда это потребуется. Он обладает даром судить, делать выводы и распознавать, что является действительным, что не может быть отвергнуто как фикция. Консерватизм основывается на человеческом знании. Оно приходит к консерватору во время его деятельности, которая всегда стремится заглядывать в завтра, преданно служить народу и государству. Консерватор знает, что люди могут добиться многого, почти всего. Как сын своего народа он многое испытал. В нем течет кровь людей, которые когда-то создали этот народ. Если в нем живут традиции, то он помнит, как тяжело это было и какой ценой это досталось, как поколение за поколением, столетие за столетием неутомимо строилась Германия.

Все консервативные требования: защита нации, сохранение семьи, признание монархии, организация жизни в дисциплине, поддержание авторитета, а также познание сословной, корпоративной, административной иерархии — все это не более чем следствие человеческих познаний. Длительная жизнь может базироваться только на испытании. А испытание людей во многом зависит от того, идут ли их действия от корней, от истоков. Консерватизм — это коренное воззрение. В нашей природе есть нечто Вечное, что всегда восстанавливается и возвращается в изначальную точку, отвергая и прекращая тем самым любое развитие. На фоне этого Вечного люди выглядят чем-то вторичным, особенно если они поддались искушению действовать против самих себя. Тогда они расписываются в своей беспомощности. Для этого Вечного имеется исконное консервативное решение, грандиозное политическое народное понимание, которое приходит из врожденного человеческого чутья. Оно создает формы, в которых возможна жизнь. Формы, которые способны пережить все революции реформы, если только они воплотятся в новом консерватизме. Эта вечность присуща всем великим людям, которые являлись великими консерваторами. Они были в корне правы, когда не доверяли рационализму, который развивал лишь мозг, но позволял чахнуть самому человеку. И как результат мышление, вместо того чтобы формировать мысли, занималось надуванием мыльных пузырей. Разум оказался рационализированным пониманием. Разум не является духом. Разум — это затмение.

В конце концов немецкие интеллигенты стали путать дух и Просвещение. Они собрались в левом лагере, требовали «духовной политики», но были только лишь просветителями, которые принимали участие в каждой банальности, провозглашая ее «разумной». Разум, прибывший с Запада, был новшеством для Германии, которая до тех пор являлась страной духа. Разум был опасен для этой юной в политическом отношении страны. Разум как новшество был особенно опасен для литераторов, которые восприняли его как политические дети, которыми они, по сути, и являлись. Но правое, правильное понимание вновь и вновь восстанавливалось в этих людях, которые могли воспользоваться этим. Дух устанавливается там, где мы видим наше миропонимание. Понимание утверждается там, где мы должны воплощать наше государственное искусство.

Консерватизм — это понимание нации. Немецкий консерватизм, не как партия, но как сознание, мог стать предпосылкой для нашей победы в войне. А после войны консервативное понимание — это единственное, что могло трактовать события, не удивляясь проигранной революции и мировому обману, воплощенному в 14 пунктах.

Но пониманием человека владел, увы, не немецкий, а именно французский и английский консерватизм, которому удалось повести за собой вверенные ему народы и выиграть войну. А в Германии консерватизм упустил свое предназначение.

А затем наступила расплата. Говоря о вине консерваторов, мы собираемся отвечать за те фальшивки, которые после революции распространяли левые, чтобы дискредитировать правых и навязать людям, что в наших бедствиях повинна вышедшая из строя в прошлом консервативная система. Но рухнувшая система отнюдь не была консервативной, она была конституционной. Вильгельм II не был консервативным монархом, он был либеральным кайзером. Ценой за его либеральные полумеры стала проигранная война. Именно либерализм и кайзер проиграли эту войну. Дела либерализма сейчас обстоят так же, как и на войне — он терпит поражение на всех фронтах, теряя людей, принципы, партии. И если он смог захватить государство в виде демократии, то все равно он имеет оппозицию в лице социализма, с которым он вынужден считаться. Социализм хотя и не выиграл революцию, но порвал с демагогией.

Вина консерватизма кроется не в его принципах. Они никогда не смогут стать неустойчивыми понятиями — они непоколебимы. Вина лежит на надзоре, под которым они находились и который задул духовную свечу консервативного мышления. Данная вина вообще находится в духовной плоскости. Вина лежит на том духовном запустении, в котором нация пребывает уже целый век. Очень сложно воздать должное, если нация доверила себя людям, которые хотя и мужественно справлялись со вселГи испытаниями, но не были людьми духовного превосходства.

Консерватизм в Германии совершенно забыл, что для того чтобы что-то сохранять, надо сначала этого добиться. Он забыл, что, только сохраняя, можно добиваться еще большего. От консервативного нападения он постепенно уходил в консервативную защиту. Он находился в обороне до тех пор, пока не проиграл. Консерватизм кончился, когда последний великий человек, Вильгельм фон Гумбольдт, перешел в стан гуманизма. Консерватизм не последовал за ним. Вместо того чтобы мужественно совершить этот шаг, консерватизм позволил либералам занять эту сферу и рассматривать ее в будущем как свою вотчину. Консерватизм не продвигал вперед дело, начатое бароном фон Штайном и Меттернихом, прекрасно себя чувствовавшими во время создания Священного Союза на Венском конгрессе.

С тех пор немцы высказывали некоторые важные, значительные и великие вещи. Все они уходили корнями в консервативное мировосприятие, являлись близкими ему по духу, воссоединялись с ним. Вряд ли могло быть по-другому. Однако эти вещи высказывались консервативными аутсайдерами, к которым можно отнести не только Лагарда и Аангбена, но и самого Ницше. Тем не менее консерватизм и как образ мышления, и как общее направление, и как политическая партия не был причастен к их творчеству. Он совершенно не понимал их. А потому он их не поддерживал. Он предоставил их своим противникам.

Сам консерватизм не выдвинул из своих рядов ни одного человека, который занялся бы делом. Его вина заключается в том, чтобы иметь хоть каких-то ораторов, он должен брать мозги взаймы у других рас и национальностей — это касалось и Шталя, и Чемберлена. Даже Бисмарка консерватизм поначалу воспринимал как мятежника. То, что в Германии еще оставалось немецкого, позже изображалось как исключительно плохое. Управление внешними делами Германии все более и более концентрировалось в руках некомпетентных дипломатов, ни один из которых в своем министерстве не высказал свежих идей о том, что мировая политика должна строиться, исходя из общей картины мира, что искусство управления государством является историей, воплощающейся в жизнь. Пангерманисты, которые, по крайней мере, жили осознанием проблем, которые возникали перед нацией в связи с ее мировым положением, всегда говорили только о физических угрозах, об уменьшении населения, о сокращении рождаемости и умирании расы. Но они никогда не говорили о духовном разложении.

В это время либерализм воспользовался преходящим, которым он всегда подпитывался. Он устранился от проблем нации, но стал господствовать в литературе, вводил с дельным видом в заблуждение, участвовал во всех изменениях мышления, во всех научных исследованиях и даже в вопросах моды, духовная ценность которых была, правда, весьма сомнительной. Но либерализм стал контролировать торговлю лозунгами.

Консерватизм, напротив, замкнулся сам в себе. Он все еще полагался на вечные ценности, к которым он относил свое восприятие мира. Но он предоставлял их формирование самому себе, воспринимая это как данность. Не предполагая иного развития событий, он занимался самоуспокоением. Консерватор не знал, что вечные ценности, которые не сходили с его уст, не стояли на месте. Не знал он и того, что началось движение (не путать с прогрессом), которое было круговоротом вещей. Оно вновь и вновь возвращало в традицию изначальные, извечные ценности. Консерватор не понимал, что консервативным является создание вещей, которые надо сохранять.

VII

Правые партии не смогли предотвратить наше крушение. Они были оставлены Богом, чье имя поминали всуе. Правые партии более не могли убеждать. У них не осталось доводов. Они привыкли к традициям, которые они по особому, но не исключительному праву использовали в собственных целях. Они не понимали духа времени, его видоизменений, которые свершались извечными силами. В мировоззренческом смысле это относилось и к традициям.

Правые партии не сохранили того, что было передано им как наследие. Они попали из мира устремлений и взаимосвязей, которым они должны были управлять, в сферу обыденных вещей. Они не смогли найти убедительных слов и не проявили стойкость духа, чтобы защитить хорошие, но ослабевшие принципы от злой, но весьма мобильной воли. Правые партии были незыблемыми и могли только хвастливо упрямиться!

На их место выдвинулись левые партии, которые заявили свои права на позиции. Они заняли место правых как мнимые представители народа, осуществляющие свое мнимое руководство. Подобные процессы идут во всех парламентских государствах.